В начале 1840‑х годов Россия и Британия пошли на сближение. В соответствии с Лондонской конвенцией о проливах 1841 года Россия значительно пересмотрела Ункяр-Искелесийский договор, отдав проливы под международный контроль; наступила большая переориентация и в британской политике – «от состояния квази-войны в Центральной Азии» к взаимопониманию. Но если после 1841 года и настал спад в антироссийской пропаганде, сама русофобия никуда не делась – она укоренилась слишком глубоко, чтобы так просто развеяться. Русофобия 1830‑х приобрела значение потому, что ее можно было пробудить в любой момент, по желанию. Как пишет Джон Глисон о предпосылках Крымской войны, в 1853 году представление о России как враге возникло так легко «только потому, что его лекало уже было сделано двадцать лет назад». Причем это относится не только к эпохе Крымской войны. Русофобия времен холодной войны (1947–1989) тоже «частично сформирована умонастроениями девятнадцатого века».
Хива избежала покорения и пала только в 1873 году. Но поход 1839–1840 годов, по сути, положил начало завоеванию Центральной Азии. Да, процесс был постепенным и в каком-то смысле начался уже в XVIII веке, если не раньше, когда Россия только вступила в степь. На самом деле первый поход против Хивы отправил еще Петр I в 1716–1717 годах. Но поход 1839–1840 годов стал первой попыткой России свести счеты с независимым центральноазиатским государством в XIX веке; заодно она продемонстрировала полноценное участие России в европейском империализме, оставившем такой глубокий след в XIX веке. Обвиняя во всем погоду, Перовский имел возможность заявить, что русские войска не потерпели поражение. В самом деле, дальнейшие события показали, что эта кампания – лишь задержка, хоть и значительная, а не непреодолимое препятствие на пути продвижения России. Между тем империя меняла тактику, переходя (на время) от прямого захвата центральноазиатских городов и укреплений к строительству собственных крепостей в степи. После захвата Ак-Мечети покорение продолжилось в полную силу.
Никто не ожидал, что зима 1839/1840 года будет такой суровой, но истинной ахиллесовой пятой похода оказались верблюды. Как писал Перовский из степи, отогревая чернила над свечой через каждые 2–3 слова, «верблюды наши не одарены нравственною силой, которая нас поддерживает до крайних пределов возможности». В формальном приказе Перовского к отступлению звучит тот же мотив: сами войска «свежи и бодры» (по его словам), лошади сыты, запасы – обильны; «одно только нам изменило: значительная часть верблюдов наших уже погибла, остальные обессилены, и мы лишены всякой возможности поднять необходимое для остальной части пути продовольствие». Даль тоже признавал значение верблюдов, только в его текстах гораздо больше сочувствия к животным. Он описывал, как они мучились на пересеченной местности; как не могли искать мягкими копытами корм под снегом (в отличие от лошадей); как их душили неправильно навьюченные тюки; как несчастные животные стонали под поклажей. Итог – падеж верблюдов: «Весь путь усеян падшими под ношей своей животными двух передовых колонн». Но, на взгляд Даля, эти потери нельзя было назвать неизбежными – он объяснял это на примере торговых караванов: «В караване всякий хозяин идет с верблюдами своими, бережет их, холит, разгребает под ними снег, подстилает им кошмы». Тогда как «у нас солдат говорит: черт дери верблюда, был бы жив я!» Так Даль определяет «важнейшее правило»: «Верблюд не деревянная кобылка, которой нет износу ни изводу, а тоже живое создание, хоть и скотина».
Короче говоря: позаботьтесь о верблюдах.