Нет, в этой болотной жиже не видать ничего. Ни кто мимо идет, ни кто мимо плывет. Все однообразно грязно.
Все тянет отяжелевшее тело на дно.
– Не помнишь ты своего прадеда Цымбала. Не знаешь ты, что он крут нравом был, волосья пышные, глаза – будто золото, рыжие, голосом – як гаркнэ, чуть хлеб не осыпается с полков.
Никина бабушка и сама видела деда лишь раз. Он умер еще молодым, упал с моста вместе с груженной мукой двуколкой.
Говорят, хоронили его в закрытом гробу. И это все, что донесли языки о нем, о буян-деде, который, подобно предкам своим, получившим прозвание, звонок был и громок, будто цымбал. Еще говорили, что был он дюже любопытный. Что увидал он лисицу на мосту и хлыснул коня, хотел задавить. А конь свернулся в болото.
Приходили Нике во сне они все, местные, тутошние.
Еще за пять лет до Мазепиного предательства в его гетьманство были основаны и Надеждино, и Апасово.
Пел в соседском Толстом Лугу ахтырский храм, колокольни играли по-разному.
Даже придумали дети припевки к этим звонам:
– Бежал по мостку бычок-дурачок, – слышно с ветренской.
– Федя, Федя-пастушок взял коровку за рожок, – доносится с Апасова.
– Черевички, черевички маленьки, маленьки… – поет надеждинский храм.
Молчание смоляное. Страшное. Брошенное, покинутое село, в подвалах которого человек десять, не больше, и они там жмутся к осклизлым банкам, сидят на деревянных нарах. Там холодно, там страшно. Но нигде так больше не сидят – лишь в войну! Сидеть можно до второго пришествия, пробовать наливки и закусывать боровыми груздями. Так думают те, кто сидит в тепле.
Но у Ники наступил «день сурка» от повторяющихся мгновений и часов.
Носов недавно отбил косу и пошел косить на огород.
Ника увидела его, и ей показалось, что безумие овладело человеком.
Раньше, в мир, он не косил. Да и странно было увидеть в эпоху мотоблоков косящего межу человека.
Он был страшен как смерть с этим хыч-хыыч.
Над ним летит фипивишка, а он машет ей, показывает: мол, вертел я тебя на одном месте, и будто из фипивишки слышится серафимовский смех всепрощения – она летит прочь со своей смертельной морковочкой. А Носов, сука, алкаш, продолжает косить!
Ника уже поняла, что по дождю и туману эти дроны не летают, можно ходить, главное – не нарваться на хохлов.
Она пошла по селу, пустому, как в фильме ужасов, – но не пустому…
Пейзаж из остовов сожженных пачками домов обескураживал. Вчера в них шла жизнь, тут жила Таня с Ромой и двумя детьми. Вовремя уехали, схватив бабок. Тут жил Назар, напротив него весовая, гараж, техника. Технику угнали за кордон. Дом разбит из чего-то большого. Точно танком: хохлы по первости разбирали дома танками.
Рядом дом бабули Води, которую никто не хотел забирать.
Как потом сказали Нике, эта бабка Водя ужасно вредная, перессорила всю родню. Невестка, которую она ненавидела, затащила ее в машину насильно и вывезла. Но потом бабка позвонила старшему сыну и нажаловалась, что с ней плохо обращаются. Старший сын облаял младшего, и старуха придумала, что у нее на книжке миллион. Старший сразу приехал, добрый и участливый, забрать мать и на прощание поругался с братом.
Но когда выяснилось, что миллиона нет, а бабка три месяца прожила в режиме вседозволенности и всех психологически задавила, старший сын привез ее обратно к плохому младшему со школьным рюкзачком вещей и бросил у ворот дома, откуда невестка с мужем уже уехали в другое место.
Бабка собралась и пошла пешком в оккупированное село. Но ее дом уже был разрушен, и она потерялась на обратном пути в городок.
Таких случаев было очень много. И все они явно показали и героев, и подлецов во всем их истинном сиянии или безобразии.
Ника шла худая, мрачная, чувствовала, что ей плевать уже на мир, на победу, на войну, на вообще все. Лишь бы лечь в тишину, хоть на той стороне реки, в только что вымоченный дождем клевер, в его забвенный покой и сладкий сок, и так лежать час, два, глядя, как небо наливается синильной густотой, тяжелой, ровной, и сквозь уходящий цвет начинают проблескивать одноглазые, связанные человеческой фантазией в привычные фигуры звезды.
И плевать на всех.
Сверху броня, а под броней херня.
Вот так, оказывается.
А как переживали такое время деды-прадеды? Бабки-прабабки? Война, по сути, и не прекращалась никогда. Так, словно печечка, остывала, ждала дров. Открой, печка, зев, я принесла тебе дров, на, гори снова.
Та обогревала, теплилась, шипела там углями. Но она всегда, всегда ела эти дрова, она ела их, ела нас и будет есть наших детей.
Так у нас тут заведено.
Рассказывали про город Рымов, сметенный степняками восемьсот лет назад.
Сейчас это село на украинской стороне, размыто, распахано городище Рымова, круглые валки укреплений – еще до Великой Отечественной войны, – окруженное курганной группой в три тысячи курганов!
Если и вправду был Рымов – Рым, возможно, о нем шла слава: пройти Крым, Рым и медные трубы!
Но Надеждино, мелкое на карте свысока, – словно копеечка, с чересполосицей мятных, голубых, серых многоугольников, копеечка, дорогая многим. Безразличие мира к ней – вселенское. Безразличие высших к тем, кто там остался – не успел, не смог спастись, – космическое.
Все, кто тут теперь, сами виноваты. Это – сопутствующие потери.
Это нормально. Скажите это тем, кто своим ртом это повторяет, не представив, как около карьера лежит убитая четырнадцатилетняя Даша с мертвым котенком во вспоротом поляками животе. Это сейчас. Или тела неудачливых солдатиков, разбросанных по лесу.
Это те, кто первым встретил хохляцких разведчиков со «шмелями» и «акашками».
В момент, когда кто-то наверху по-ремарковски поднимает стопочку над крепко сбитым столом в облагороженном фанерой блиндаже или, того лучше, на высоком приеме по поводу своего награждения, рассуждая о сопутствующих потерях, солдатики пожираемы курторговскими одичавшими свиньями. И никто никогда за это не будет наказан.