В Москве лето двадцать четвертого года ничем не отличалось от других.
Где-то вдалеке шли бои. Но Москва не слышала этого. Москва не реагировала на то, что творилось за МКАДом.
Иногда уже сюда залетали беспилотники. Пугали людей. Людям приходилось доставать наушник из уха, говорить: «Бля, ебануло!» и далее идти по своим делам.
Городские службы мигом приезжали с черными пакетами, быстро наводили уборку.
В пустой квартире Нике было даже день прожить скучно и тоскливо. Она грустила, словно о непрожитом счастье. Ближний университетский сад не спасал ее. Приезжая на несколько дней, она тосковала по Надеждино.
Как-то однажды, уже давно для ее жизни, они с Никитой успели побродить по ботсаду МГУ, пиная тополевый пух с желтыми пахучими семечками внутри, который после дождя источал аромат яростный и глубокий, аромат юности и полной, созревшей к счастью жизни. Ничего, что это была жизнь растений, пусть. Тополя, потом липы, дающие задыхаться от томности, шиповники, густо краснеющие цветами, умытый мрамор МГУ, полётный простор Воробьевых гор с бегущими в заветный Нескучный тропками, а там корни, завитые, переплетенные, по дороге к реке, аккуратно уложенной в гранитные берега, из которых не выскользнуть в ближайшие, может быть, сто лет…
Счастье в неведении. Никита это повторял часто. Сейчас он это повторял, понимая, что его смыслы уже не сходятся с Никиными.
Ника, сидя на балконе и глядя на высотку университета, многое хотела ему сказать наконец пришло время. Но не могла. Что скажешь по телефону? Не могла сказать больше не потому что было нечего, а потому что устала.
Да, встреча, или две, или три. Каждая может стать последней. Но этих встреч – даже их не было.
Выяснять тоже неохота. Оба взрослые. Оба сильные.
Но зимой Ника заметила в Никите то, что ее встревожило.
Он что-то предчувствовал. Во что-то проваливался. Успокоить его Ника не могла. Только ловила его речь, которая, как кипяток, обжигала ее, разъедала до язв и имела силу идущей по живой земле лавы.
Никита сказал, что он всегда завидовал Нике. Что она свободна, а он нет. И говорил о себе много, с обидной болезненностью. Не спрашивая о ней. Не спрашивая в то же время, а что же с ней, что было с ней? Как она жила?
Ника все бледнела и содрогалась внутри во время этого разговора. Она понимала, что Никита видел такое, что врагу не пожелаешь.
Что он, как имперский солдат-рекрут, идет туда, куда его пошлют, и делает то, что ему скажут. Ника хотела вставить слово, что она-то знала это, знала, что кончается все так.
Машина системы – это мясорубка. И что она может? Ну, крутить мясо на котлеты, тянуть жилы, рубить и шинковать. А зато потом какой красивый фарш… Подсвеченный розовым цветом.
Ей-то это было понятно сразу. Что он не быдло, идущее по головам, не стерильный хам, работающий с инженерией кредитов и шантажа. Он просто человек. Русский человек с душой настолько чистой и нетребовательной, что многих будет так и кренить помыть в ней свои вонючие сапоги и постирать заскорузлые носочки.
Русский человек для того, чтоб его было удовлетвореннее портить, вскрывать его, проверять слабину, грязнить его и топтать.
Без войны русские люди стали слабыми. Забыли, как дорога вольность, как нужна правда, как драгоценна слеза и как красна кровь человеческая. Без войны родились поколения странных людей, которые были спасены в ходе естественного отбора. Эти странные люди как будто ничего не могли.
Никита этих странных людей видел, когда те приходили к нему под начало. Вне войны они стирали подошвы и исполняли годичный долг.
Никита махал рукой на них. Плевать. Нет войны – и слава богу. Обезьяны. Отслужат – и дальше чилить.
Но вот она пришла, война. Пришли эти обезьяны, как их называли офицеры, на фронт.
Пришли эти худосочные хмыри с прыщами на мордах, худые, ушастые. И что же они делали?
Они воевали! Да… Эти мальчики с оленьими глазами воевали. Встраивались в новую реальность. Гибли, командовали, вызывали огонь на себя. Никита как-то сказал, что среди начальства он не видел героев. Не видел великих. Тех, на кого хотелось равняться, за которыми бы хотелось идти.
Он их не видел ни в Сирии, ни в Ливии, ни на Украине. А вот среди этих обезьян он их видел.
– Я видел – и я верю, – сказал он однажды Нике.
– Во что? Что мы победим?
– Я верю в дух русского солдата. Ты не представляешь, как этот мелкий, грязный, непонятный парень в момент подвига преображается в героя. Приходит такой, ну, никакой, мамкой пахнет, домом, борщом, книжками… Он стоит насмерть. А на этой войне столько подвигов! И ни один из них не принадлежит истории – они совершены русскими солдатами. Это я видел и в это верю. Только в это!
– Война покажет нам героев и злодеев.
– Война нас либо убьет, либо родит заново, – отвечал Никита.
А он всегда знал, что говорил.
Теперь обломки украинской самостийности лежат на обочинах, сожженные дотла, их едят курторговские свиньи, которых они же и бомбанули, а лесопосадки полны разорванных на куски пришедших удержать кусок русской земли. Уже отрывают наши воины по кусочку обратно нашу землю.
Но вот уже сентябрь. А Суджа под врагом, и про Олега ничего не известно.
Ника десять раз уже подумала: не лучше ли было выйти? Пусть будет Москва, МГУ, яблоньки на Вернадке, Ботанический сад, полный птиц. Но только не это все!
Сломалась их рябина, череп коня улетел, дома нет. Ёша смотался. Но ведь Никита его предупредил! Значит, знал, что беда близко.
А Никита, знает он что-то про Олега? Должен бы знать. Например, хотя бы – есть ли он в списках раненых или погибших. Ведь есть же эти списки?
Но нет… Никита пока был далеко и даже не знал, что Ника осталась. Подозрение было. Но он не знал точно, что она и Вершина там.
Узнал об этом только через неделю после нашествия.
Раненого француза звали по-русски Евгением, а Ника и вовсе, пока его перевязывала в фельдшерском пункте, дала ему позывной Флёр, потому что на шевроне у него была вышита белая лилия. Между тем француз получил проникающее ранение в живот и был очень плох, хоть особо ничего жизненно важного не было задето.
Что касается французского языка, Ника его помнила по школе, но ничего конкретного выяснить о французе не удалось.
Зачем он был нужен здесь – тоже заставляло задуматься. Это был кадровый французский военный, не легионер.
Хохлы еще рассказали, что был негр и что его тоже уже убили под поселком.
Впрочем, своего дома у Ники теперь не имелось – и ей было все равно, где жить, и она спала на кушетке в фельдшерском пункте. Не было даже одежды на смену.
Француз в период кризиса был нестабилен, порывался встать. Нику хохлы даже пожалели. Предложили ей принести что-нибудь из мирной одежды. Ника попросилась сходить к бабке Кошкодёровой, но ее не выпустили из медпункта.
– Да не убегу я… Ладно вам… – сказала Ника.
Она еще больше удивилась. Постоянно ее одну с Флёром не оставляли, постоянно кто-то сидел в соседней комнате, «птичники» или связисты, орали вечно как подорванные, и когда французу совсем стало плохо, хохлы опечалились.
– Ну, помрет он точно, не надейтесь. А докторов у нас тут нет.
В интернате, превращенном в небольшую крепостицу, тоже был медпункт, но какой-то безбашенный стрелял по нему из «Брэдли» – и медпункт загорелся. Пышно горел. Все медикаменты пропали, а раненого Флёра надо было везти в госпиталь как минимум.
Медленная смерть француза немного взбодрила Нику. Она снова почувствовала жалость и какие-то другие эмоции. По сути, эти эмоции она находила и в хохлах, которые пытались сохранить жизнь французу.
– Вы так печальны… Почему, зачем он вам нужен?
Старший помялся и ответил:
– Та он знает, як переводить с ихнего, что на САУ написано. Шо там жать надо. Это ж «Цезарь»! Им не стрельнешь без корректировки даже! А корректировка оттуда! Вон!
– А вы-то что?
– Мы все не вкуриваем!
– А-а… Так это он управлял техникой «бей и беги»?
– Ага… – ответил хохол и покраснел.
Флёр был очень слаб – и явно уже не наводчик.
Ника разговаривала с ним бегло, напомнила про Бородино, но тот не знал, что это такое. Про Мопассана и Беранже тоже не знал. На слове «Дюма» оживился. Оживился от Лелуша. И снова померк.
«Молодежь… – думала Ника, – вместо мозгов до самой задницы подствольный гранатомет».
Ночью разведка уходила, днем спала. Ника переживала.
Одновременно Ника кипела волнением за Олега. Увидит ли она его еще раз?
Удивительно, но француз стал поправляться.
Хохлы на радостях принесли Нике новое камуфло.
Ника пожала плечами. Но теперь уже ей было все равно, цели выжить в этом кипеже не было. И Ника переоделась. Но все равно гулять по Надеждино ее не пускали, грозились закрыть.
– Ха… закрыть… – улыбалась про себя Ника.
Конечно, если бы захотела, она бы ушла. Но женщина не могла теперь уйти.
Перед самым сентябрем однажды утром уехали хохлы.
САУ «Цезарь» с надписью «Paris» так и осталась стоять у храма. Разведчиков забрали десантники. Наемники в интернате пока свою крепостицу не покинули. Ника дошла до речки и выкупалась в жару прямо в форме. Свою одежду она тоже постирала, нарвав мыльнянки, по-старинному. Чтоб не шукать нигде по хатам мыло.
Теперь было посвободнее, но дроны летали и в мирных, идущих за водой, постреливали, но Ника, где-то ползком, где-то согнувшись, так и не дошла до бабули Кошкодёровой. Побоялась, что увидит ее мертвой.
Но зато добрела до Носова.
Тот неспокойно спал. Ника толкнула его ногой.
– Дед… Утей кормил?
– Ах ты ж…
Ника загнала уток и собрала яйца. Впервые за две недели пожарила их на газовой плитке, и ей стало почти хорошо.
Никто ее не беспокоил на маленьком ареале ее обитания.
По кустам Ника дошла и до усовского погреба, где у нее была спрятана спутниковая связь.
– Выходите с Вершиной. Вас там никто не держит, – был ответ. – Враги сейчас раскоординированы, заходят все подряд, связи у них нет, сами уже напугались.
– Но мы еще не напугались, – ответила Ника и добавила, что не выйдет.
Вражеская РЭР все равно работала, и Ника не хотела, чтоб ее кто-то сию минуту прослушал. Поэтому на связь она больше не выходила.
Через несколько дней отходили через Апасово и остановились в библиотеке, под защитой метровых стен.
Вершину предупреждали, что ему стоит уходить, потому что скоро явятся айдаровцы и какие-то злые штурмовики, но его это никак не волновало. «Айдар» был уже не тот, не говоря уж про «Азов».
Вершина расспросил Флёра, выяснил, кто его лечил и вообще про жизнь: он язык знал, и не один.
– Все вы поляжете в пойме Бляховецкого ручья, – сказал Вершина французу и сделал ему хорошую перевязку.
Тот еще полеживал, старался не особо двигаться и в обмен на добро Вершины ничего не сказал своим хохлам, да и не понял особо, что за ручей такой. А ручей Бляховец, текущий в этих местах, был для тутошних жителей прообразом реки Смородины. То есть Вершина так нехило на эзоповом языке разъяснил Флёру про возмездие.
Вершина напоил уходящих в район хохлов библиотечным чаем и попросил не вредить окружающим. Это было бы очень смешно, если бы не было так грустно.
– Мы добрые, – сказал один из расчета. – Вон только наводчик у нас шибанутый. Ответил за Дантеса. Еще негра был – пошел в куст по малой нужде и подорвался на мине.
В этой группе было два француза. Теперь остался один – и два хохла.
Сутки они провели в библиотеке.
Два товарища Флёра пошли по брошенным хатам снимать иконы. После разграбления Горнальского монастыря они уже собрали себе коллекцию.
Никита предложил спрятать иконы под библиотекой, намекнув на то, что там много свободного кирпичного пространства. Но хохлам показалось мало того, что они уже набрали, и они побежали по хатам. Поздно вечером пошли прятать награбленное в тихое место. Вообще, пока они ходили, был договор завалить Вершину.
Но увы, хохляцкие десантники, которые потихоньку заходили на край села, вычислили их из соседних хат и, не зная, что те попрутся ночью, стрельнули в горе-антикваров из гранатомета.
Самое странное ощущение было в том, что одни хохлы никак не контактировали с другими. Это были разрозненные группы, которые, видимо, слаженно работали только при захвате Суджи. А теперь они просто распространились – и всё. Кто-то постоянно был недоволен, стрелял по мирным, другие не понимали, что они вообще тут делают. Просто отбывали тут свое положенное время. И им было все равно, что делать: стрелять или напиваться. Где-то посидеть, чтото удержать. Назад нельзя – расстреляют свои. Вперед тоже идти уже нет смысла. Обложили. Какой там рейд на АЭС! Нахальство, слабоумие и отвага. Больше ничего.
Утром десантники поняли свою ошибку, но наверх докладывать не стали. Там творился свой локальный бардак, и вся их служба могла характеризоваться как «давай бог ноги».
Вершина таскал иконы по одной, перекладывал их списанными книгами в цинковом ящике, хранившемся в подвале библиотеки.
Флёра пришли забирать уже десантники, чтоб эвакуировать на Суджу, и хотели завалить-таки Вершину, но Флёр сказал, что библиотекарь не виноват и свой.
Тела погибших Вершине тоже пришлось обмародерить вместе со своими же хохлами и закопать под силос, хохлы всё равно своих бросали. Немного удивленные делами рук своих подвыпившие десантники, куря с Вершиной у раздолбанного магазина, рассказали, что в Судже работает военная комендатура и мирняку выдают аусвайсы.
Вершина даже выронил изо рта сигарету.
«Иконы хотя бы в одном месте… – думал он, извиняя себя за абстрактный вандализм. – Но комендатуру они зря открыли. Тогда им точно хана. И скорая. И безжалостная хана».
К ночи прибежала Гайка, и Вершина покормил ее тушенкой из натовского сухпайка, который оставил ему Флёр.
Рубакин и Голый волновались из-за того, что не могли достать воды для животных.
Не волновались только выпущенные со дворов собаки.
В подворьях часть живности уже погибла, особенно та, которая была заперта в клетках. В открытых дворах повсюду валялись мертвые растерзанные куры.
Одну из улиц методично разносили кассетами – она как раз лежала лицом к нашим «Градам».
Во дворах этой улицы не осталось почти ничего живого, кроме котов, приходящих на прежнее жилье в надежде, что их покормят. Индоуток тоже сразу пожрали голодные стаи собак. Туда же пошли и кошки, которые не смогли спрятаться.
Каждый день был наполнен трагедией, и не одной.
Недоенные коровы ходили по сухой траве, и мычание их было страшнее самой страшной беды. Проводы мира, проводы в смерть.
Голый в мирное время помогал по хозяйству соседям из крайнего дома на улице Сухой, а теперь согнал выживших, но уже негодных коров и телок в маленькое стадо и погнал их к речке.
Там показал им воду, которую они не могли найти сами, потому что многие коровы не гонялись в стадо, а паслись на огородах, под хозяйским вниманием.
Теперь эти несколько коров и жавшиеся к ним козы, оставшиеся без хозяев, бесцельно бродили по разрушенному селу, протяжно и жутко мыкая и мекая.
Голый был человек жалостливый, он плакал, собирая это разнокалиберное стадо пострадавших животных.
Также он ходил по дворам и пытался спасти кроликов и уток, закрытых по сараям. В некоторых домах страшно несло падалью. Хохлы загоняли собак в дом и стреляли их там. А потом запирали двери.
Свиньи гибли и разносили смрад.
С репродуктора ветер приносил страшный дух разложения.
Над животными кружили вороны и дроны.
Когда Голый гонял животных, хохлы его не трогали. Только один раз кто-то из баловства, целясь из подствольника прямо в упор, глядя на него унизительно, сказал:
– Рашен партизан! Сдохни, Иван!
Голый не понял юмора, глядя на хохлов, у которых на касках белели свастики и сдвоенные руны солнца, пожал обнаженными плечами и, перехватив покрепче палку, продолжил собирать животных.
Над ним летали дроны, свистели снаряды, а Голый отмороженно шел спасать кошку с котятами или щенка из-под завалов.
Он не понимал, что происходит, и не хотел понимать, чтоб не впускать в свою душу тлен отчаяния. Он просто жил и это время.
А когда Рубакин эмоционально кричал о пропавшем добре, Голый мудро замечал, что в хорошие времена Рубакин пропивал свое добро. Поэтому, потеряв голову, о волосах не плачут…
Так он интерпретировал народную мудрость, бессмертно стоя посреди разрухи около своей нищей хаты, давно уже лишенной гражданских удобств.
Хохлы воевали лениво и неохотно.
С той стороны хохляцких сёл приезжали фургоны, минивэны и грузовики, и хаты местных жителей вычищались.
Один такой спец приехал и поймал свой же дрон. Голый и Рубакин в это время бессильно наблюдали, как из двора соседей тащат генератор и навесное для трактора.
Толстый, с отвисшими давно не бритыми щеками хохол с Юнаковки погрузил все в машину, попросил у Рубакина закурить, долго ругал власть, обложил Зелю, Байдена и Макрона одинаковыми фразеологизмами, потом обозвал всех мирных курян нехорошими словами и поехал прочь.
Через пару часов Рубакин пошел за водой к магазину, где в каменной подсобке ютились хохлы и давали бутилированную воду, и увидел, как толстяк догорает посреди дороги вместе с награбленным добром.
– Що, опять? – спросил Рубакин, чуть ли не смеясь над хренорукими «птицеводами».
Хохлы закивали.
– Сука, генератор просрал! – сказал один из них.
– Бог не Микешка! – добавил Рубакин, взял воду и сухпай и посреди дороги захватил домой одиноко стоявшего Голого, наблюдавшего сумасшедший по красоте закат.