Последняя наша с Квентином ссора случилась из-за его склонности пропадать. Вообще-то ссора подразумевает обмен репликами, но в тот раз она напоминала скорее продолжительный монолог. Особенного повода не было – просто мое непреходящее раздражение перелилось через край: я много лет дергала мужа на эту тему, но Кью так и не сподобился исправиться. Я припомнила ему все ситуации, когда он забыл позвонить или написать, все мои панические голосовые сообщения, все часы, которые я провела, разыскивая его. Борясь со слезами, я предположила, что Квентин меня не уважает – иначе почему он не может просто позвонить и предупредить об опоздании? Не имело значения, что эта черта была его неотъемлемой частью, элементом его ДНК наряду с аквамариновыми глазами и гипермобильностью суставов. Не имело значения и то, что глубоко внутри я понимала: Кью поступает так не со зла и не специально. Я изливала на него свое разочарование, а муж сидел с подавленным видом, изредка пытаясь вставить извинения между моими выплесками негодования, и сам едва не плакал от того, как сильно и глубоко меня обижает. Потом, как любая пара, мы помирились. Я не могла долго злиться на Кью.
Но через пару дней, когда я выковыривала форму для льда из морозилки, наговаривая третье по счету голосовое на ту же тему, Квентин уже истекал кровью, и я до сих пор надеюсь, что он так и не услышал сообщений, которые я оставила ему той ночью. Я молю Бога, чтобы его последние мысли не сопровождались моим голосом, впустую грозящим разводом и называющим его эгоистом. Мне так и не удалось объяснить Квентину, что его привычка пропадать так задевала меня, поскольку в глубине души я была убеждена: однажды он выберет не меня. Той ночью Кью выбрал смерть. Я оказалась права. Я думала, у меня еще есть время. Никто не ожидает, что последняя ссора станет действительно последней. Кажется, что пилить супруга можно еще вечность, и вы даже ждете продолжения спора и последующего примирения. Извинений, которые будут шептать вам в шею. И сейчас, глядя на урну с прахом на каминной полке из песчаника, заказанной мужем у каменщика, я готова пожертвовать буквально чем угодно, лишь бы Кью остался жив, пусть и по-прежнему забывал звонить и отвечать на мои сообщения. Но вместо этого меня ждет только перспектива лишиться последней его частички, которую свекровь жаждет у меня отнять.
Тон у Генри Хантингтона почти извиняющийся. Я понимаю, пишет он, что у всех причастных к вопросу сейчас тяжелый период в жизни, что суды обычно не вмешиваются в подобные конфликты, но убежден: упокоиться Квентин Кристиан Малкольм Морроу должен рядом с отцом на давно зарезервированном погребальном участке, который находится на территории поместья Морроу. Семейные традиции и так были попраны, когда я решила кремировать Квентина, и, описывая отданные мной распоряжения, Генри использует слова «абсурдный» и «возмутительный» – это слова миссис Боуз-Морроу, не его, подчеркивает барристер. В итоге у Аспен не осталось иного выбора, ибо все ее мирные и деликатные попытки договориться уперлись в мои упрямство и бестактность. Всякий раз, когда я перечитываю это письмо, меня пробирает смех – «мирной» и «деликатной» называют женщину, которая спустя считаные дни после смерти сына заявила, что жизнь его прошла напрасно, что ему даже не представился шанс исправить ошибку – то бишь решение остаться со мной.
После похорон я, лежа под одеялом, днями напролет вслушивалась в шаги и вдыхала запахи несъеденных обедов и несвежей одежды. Тот период – увеличенные дозировки таблеток, стук зубов по краю стакана, полужизнь в милосердном тумане успокоительных и спиртного. Но вопреки всему. Вопреки всему я, пусть и чуралась собственных родных, пусть сотню раз видела, как Квентин заходит в нашу спальню, и не сразу понимала, что слишком одурманена и не способна отличить реальность от воображения, пусть терпела поток обвинений со стороны Аспен – вопреки всему этому я распорядилась разделить прах Кью на две урны и одну из них, купленную за неимоверные деньги, отправить его матери. Половина моего мужа живет под крышей Аспен, но ей и этого мало.
Письмо зажило собственной жизнью. Через час я уже знаю его наизусть, отдельные фразы крутятся в голове, как бегущая строка с заголовками внизу экрана в новостной программе. Я теряю мысль на середине предложения. Выбитая из колеи, я с трудом продираюсь даже сквозь самый элементарный разговор. Выход из дома кажется неосуществимой задачей; стены вокруг – моя крепость. Я рассказываю о письме родным и Би. Звоню Джексону, который сейчас на островах Теркс и Кайкос, и спрашиваю, знал ли он, что задумала Аспен, но его тон меняется с задорного на настороженный, и я понимаю: Джек не в курсе. Он спрашивает, чем помочь, но что тут скажешь? Его привязанность заслужить непросто. При жизни Квентина Джексон был предан ему, но Кью больше нет, и теперь Джексон разрывается между двумя женщинами, которые отчаянно любили его лучшего друга. Пускай живет свою пляжную жизнь. Я пишу брату и сестре и пытаюсь объяснить им, что выйду из дома не раньше, чем докажу гипотезу Римана или допрыгну до Луны. Рабочий день заканчивается; мое дурацкое, но тревожное сообщение приводит и Нейта, и Глорию ко мне на порог. Вскоре приезжает Алекс со спящими Элли и Беном и устраивает их на диване в гостевой спальне. Последней прибывает Би – стряхнув с волос капли дождя, она заключает меня в объятия. И лишь тогда я осознаю, что вся дрожу. Маме с папой, похоже, сегодня дали передышку. Уложив детей и прикрыв дверь в гостевую комнату, Алекс застывает в дверном проеме и смотрит на жену. Затем подходит и обнимает ее со спины, гладит по плечам, целует в макушку. У нас на глазах Глория расслабляется, любовь Алекса изгоняет напряжение из ее тела. Думаю, все мы, каждый по-своему, понимаем, каково это, когда есть тот, кто способен утешить вас одним прикосновением. Я отвожу взгляд.
У Нейта полно вопросов. Он уточняет у Гло, легитимна ли угроза моей свекрови. Хочет знать, какова вероятность победы Аспен. Желает увидеть письмо, и когда Гло протягивает ему свой экземпляр, погружается в чтение и негромко матерится себе под нос. Би круговыми движениями массирует мне спину. Она, мой крошечный, но крепкий тыл, поддерживает меня одним лишь своим присутствием. И задает вопрос, которым до сих пор не задался никто: зачем?
– Это просто немыслимо жестоко, – говорит Гло. Она переминается с ноги на ногу – вот-вот начнет расхаживать взад-вперед, но Алекс удерживает ее на месте. Она накрывает его ладони своими. – Аспен совершенно незачем это делать.
– Глория говорит, ты уже разделила… уже отправила матери Квентина часть его праха? – уточняет Алекс.
Я киваю.
– Да. Я не хотела. Но так ведь правильно, да? Он ее сын.
Нейт возбужденно вскакивает с места.
– Ладно, кто-нибудь знает людей, которым можно заплатить, чтобы ее отделали?
Ненадолго повисает тишина, а затем комната оттаивает – мы боязливо и с облегчением посмеиваемся, хотя понимаем: это ненадолго. Все приникли друг к другу, никто больше не держит лицо.
– Ты серьезно спрашиваешь, кто из нас готов «заказать» свекровь Евы? – Би утирает слезы от смеха.
– Алло, – возмущается Нейт. – Я сказал отделать, а не прикончить. По-моему, она заслуживает как минимум пощечину.
– Хм, пропагандируешь насилие по отношению к женщинам, Нейтик? Что-то мне это не нравится, – говорит Гло, но произносит это с улыбкой.
– Да ты сама не отказалась бы ей леща выдать. Уж разочек точно, – бурчит Нейт.
– Я тебя умоляю. Я мечтаю хорошенько врезать этой ezè amoosu последние десять лет. – Гло кивает Би. – Это значит «королеве ведьм».
И все мы опять смеемся.
– Есть шанс, что Аспен добьется своего? – Я возвращаю разговор в серьезное русло.
– Если бы речь шла только о… только о прахе, я бы сказала нет. Но наш дружочек Генри напоминает: Аспен пыталась связаться с тобой, и все эти попытки были проигнорированы – нет, я все понимаю, «попытки» – тот еще эвфемизм. Генри будет напирать на то, что Квентин не оставил письменных инструкций относительно собственного захоронения. В завещании об этом ни слова, поэтому технически претензия Аспен в каком-то смысле правомерна. – Гло тяжко вздыхает.
– Правомерна? – При этих словах мне хочется рухнуть на пол. – Я ведь его жена.
– Я знаю, Ева. Знаю.
Би заваривает чай, приносит миски с оливками и чипсами, но к ним никто не притрагивается. Все мы перевариваем факты молча, но хмуро. У Глории на работе сейчас новое резонансное дело; они с Алексом так загружены, что пришлось увеличить и рабочие часы няни Тесс. У них нет времени на разбирательства с Генри Хантингтоном. Мы сидим и ведем очередной военный совет, но на сей раз мы на пороге капитуляции, наша коллективная решимость теряет запал. Мы знаем, что смысла в борьбе мало, что Аспен, может, и не против пребывать в состоянии холодной войны, но утешения ей это не приносит.
Время от времени кто-то нарушает тишину ругательством. Я то и дело поглядываю на урну с Кью и пытаюсь представить, что ее там больше нет. Усталость оседает на нас, словно пыль. Би клюет носом, Нейт потягивается, Алекс и Глория склоняются друг к другу и соприкасаются лбами. Я тихонько поднимаюсь наверх, захожу в гостевую комнату и накрываю ножку Бена одеялом, которое он по привычке скинул во сне. Расправляю воротничок пижамы у Элли – тот завернулся и давит на нежную кожу ее шейки. Смотрю, как поднимаются и опадают их грудки, как подергиваются мышцы, пока детские души резвятся во сне. Я пока не знаю, каково это, когда сердце живет за пределами вашего тела, но с каждым днем я все ближе и ближе к тому, чтобы это постичь. Глядя на племянницу и племянника в гостевой кровати, где они ночевали уже сотню раз, я вдруг понимаю: как же неправильно, что они здесь, а не в собственных постельках, дома, с родителями, не обремененными моими тяготами – юридическими и не только. Нельзя было до этого доводить, позволять моим проблемам влиять и на детей. Мои проблемы таковыми и должны оставаться, решаю я. Только моими.
Когда наступает тот самый день, я уже почти шестьдесят часов без сна. Стоит закрыть глаза, как в голове всплывает письмо Генри – оно держит меня как якорь и не дает уплыть в забытье. Усталость пробирает до костей, я будто осоловела, потому что несколько ночей блуждала по дому с живыми призраками. Ма готовит аямасе и следит, чтобы я поела, и, поскольку в последнее время я слишком часто позволяла себе расклеиться на глазах у близких, я зачищаю тарелку и мысленно хвалю себя, когда Ма ставит ее в раковину. Но на выходе из кухни мама ловит меня за локоть и говорит: «Глория не…», но не заканчивает предложение, поскольку обе мы знаем: Глория не может разорваться между всеми делами сразу. Так мы и стоим – рука Ма крепко сжимает мое плечо – и ищем в глазах друг у друга веру и надежду, запасы которой все-таки иссякли.
Я кое-как бреду в кабинет и дрожащими руками достаю подарки Луизы, но карандаш не скользит как надо, линии не соединяются там, где я хочу, и мне кажется, что я вот-вот утону в собственном бессилии. Внутри нарастает крик: я вспоминаю отсутствующее лицо Квентина, когда он порвал со мной в университете, когда бросил меня, сломленную, в комнате общаги. Я вспоминаю, как Кью застыл на секунду, а потом закрыл дверь. Лежа на полу, я видела только его кроссовки, и мне хотелось вцепиться в них и потребовать, чтобы Квентин объяснил, какую именно «ошибку» совершил. Сейчас уже несложно внушить себе, что Кью пытался уберечь меня от себя самого и что назад его привела любовь, но никаких доказательств, никаких подтверждений этому нет, и мне нечем утешиться.
Я откидываюсь на спинку кресла, закрываю глаза и на сей раз вижу не Генри, а нас, меня и Кью. Я опаздывала на работу и бегала из комнаты в комнату, разыскивая второй ботинок; на уложенных гелем висках успел выступить пот. Кью сидел в этом самом кресле и просматривал расписание съемок у себя на сайте. Когда я вошла, муж перевел взгляд на меня и спросил, все ли хорошо, а я – миниатюрное торнадо – заглянула под письменный стол, хоть и знала, что ботинка там нет. В подмышках пекло от раздражения. У выхода из комнаты Кью поймал меня за руку. И этого хватило. Я опаздывала – и опоздала бы уже в любом случае, – но стоило мне почувствовать его ладони на влажной вспотевшей коже у себя под рубашкой, как дышать стало чуточку легче. Так и не сняв сиротливый ботинок, я устроилась на муже верхом прямо в кресле, мы тихо рассмеялись смехом пары, для которой это не впервой, и смешок Кью превратился в стон, когда он вошел в меня. Уже потом, отстранившись, я опять начала ворчать про чертов ботинок, а Квентин обнял меня и прижался головой к моей груди. Я чмокнула его в макушку, оттолкнула и встала с кресла. Это был наш последний раз, хотя я тогда об этом не знала – а Кью, наверное, знал. В тот день я ушла на работу, уверенная, что опоздаю, но абсолютно счастливая, и теперь мне понятно, какая же это роскошь – двигаться по жизни, не тревожась о мимолетности счастья, ведь когда-нибудь вы все равно его вновь обретете. Сейчас это кажется настолько маловероятным, что из горла вырывается крик, который заполняет всю комнату, весь дом.
Возможно, именно нежелание свыкаться с тем, что мне остались одни лишь воспоминания, вынуждает меня встать и надеть пальто. А может, дело в недосыпе и усталости, и в сочетании с бредом они производят на свет нечто новое и жуткое. Я звоню Джексону; он, превозмогая джетлаг, соглашается на встречу.
Предсмертную записку мужа я разыскивала с целеустремленностью, которую подкрепляли доселе неизведанные муки. Я была твердо настроена ее найти. Я перерыла весь дом. Помню, как сидела на кухне в окружении всего, что хранилось в шкафчиках, а из подошвы торчали осколки стекла – я в гневе смахнула пару стаканов на пол. Помню, как обшаривала карманы опустевшей одежды, которую Кью уже никогда не наденет, и ощущала, как меня пронизывает боль. Помню, как умоляла следователя, чьи звонки я раньше игнорировала, еще раз проверить карманы вещей, в которых был Кью. Должно же там быть хоть что-то, ведь среди возвращенного мне личного имущества не нашлось ничего. Ни единого ответа. Позже, когда закончилась истерика, когда крики банши по всему дому затихли, бедлам, который я устроила, тихонько зачистили, прибрали те, кто не мог меня упрекнуть. Я порылась в онлайн-жизни мужа. Ведь мы живем в «цифровом веке», где излишнюю откровенность путают с отвагой и наш тщательно продуманный быт задокументирован на потребу массам, точно так же жаждущим одобрения чужаков. Я прочесала страницу Квентина в «Инстаграме», поискала закодированные сообщения, которые несли бы скрытый смысл. Но нашла только безупречные фотографии – горы, озера, крупные планы беспримесной чужой боли, которую он так умело запечатлевал в других, не подозревая, что вскоре навлечет ее и на меня. В «Твиттере» тоже ничего не нашлось, последний твит Кью оказался до того обывательским, что я чуть волосы не начала на себе рвать. В черновиках электронной почты было пусто, и в «Корзине» не обнаружилось бесплодных попыток объясниться или, на худой конец, попросить прощения. Но вот студию Квентина я обыскивала в состоянии шока. Пощупала под еще не остывшим телом. Прошла по кровавым следам, пролистала его бухгалтерию в надежде обнаружить рукописное признание на обороте неоплаченного счета. Помню, как подумала: Кью решит, будто я ушла, поэтому вернулась к его трупу; мои колени подогнулись, а кисти вывернулись под несуразным углом, когда я рухнула на пол. Ту боль я чувствовала еще много недель. Ведомая желанием как следует осмотреть студию Кью, я прихожу сюда впервые со дня его смерти.
Джексон ждет меня на бордюре у входа. Я делаю комплимент его загару, и он окидывает меня взглядом, галантно пытаясь найти повод для ответного комплимента. Я отмахиваюсь. Сама знаю, на что похожа. Ключ от студии у меня в руке. Мы стоим перед дверью – тяжелым куском тонированного зеленого стекла; выбирая материал, Кью почти месяц сходил с ума, прежде чем решился сделать заказ. На стекле гравировка: «Фотостудия КМ». Шрифт выбрала я.
– Почему именно сейчас? – спрашивает Джексон.
Ответить ему – все равно что признать: у последней стадии горя есть собственные подстадии, и я прохожу через различные виды принятия, понимания, что сначала надо позволить кусочкам мозаики лечь хоть как-то, а потом уже перебирать и выстраивать из них некую картинку, похожую на жизнь. Хотелось бы показать ребенку нечто осязаемое, когда он спросит, что произошло. А если я ничего подобного не найду – то как минимум найти силы объяснить, что не знать чего-то – это нормально.
– Пора, – отвечаю я Джексону.
Ключ проворачивается в замке; наступает ужасная секунда, когда я едва сдерживаюсь, чтобы не развернуться и не умчать по улице прочь. Все-таки именно здесь Кью испустил последний вздох. Здесь он решил самоустраниться – от меня, от нас. Я не знаю, что увижу, когда открою дверь, и это незнание по-своему утешительно. Может, я зайду внутрь, а там муж – сидит и ждет меня, вот-вот состроит недоумевающую мину, будто нечему тут удивляться. Все кажется возможным, пока вы по другую сторону двери. Джексон рядом переминается с ноги на ногу.
– Я… Не знаю, смогу ли я, Ева, – говорит он не своим голосом. Голосом маленького напуганного ребенка.
– Тебе не обязательно туда заходить, Джек.
Слишком многих я уволокла в водоворот своей жизни. Джексона можно и пощадить. Можно не затягивать туда же и его. С этого вполне можно начать. Начать задвигать собственные нужды на задний план ради чего-то – или кого-то – вам дорогого.
Джек берет себя в руки. Втягивает воздух сквозь сомкнутые зубы.
– Очень хочется выпить.
– Мне тоже, – соглашаюсь я. И мы заходим внутрь.
Пол отмыли дочиста. Ну конечно. Нельзя оставить лужу крови впитываться в импортный паркет. Я припоминаю, кто-то говорил – то ли десятки лет назад, то ли буквально вчера, – что сюда прибыла профессиональная команда уборщиков мест преступлений, одетая в костюмы химзащиты как в кино, и уничтожила все следы знаменательной и неприглядной смерти Квентина. Но мне по-прежнему кажется, что я могу различить слабый контур кровавой лужи под слоем пыли, не потревоженной ни хозяином, ни клиентами. Мы с Джексоном стоим бок о бок, неподвижность атмосферы давит, и я мысленно возношу мольбы, чтобы в этих стенах крылись тайны и мне посчастливилось их открыть.
К поискам мы с Джексоном подходим методично. Сначала обыскиваем маленький кабинет в задней части студии, отсматриваем журналы учетных записей, вскрываем коробки с документами, жалуемся друг другу на удручающую неспособность Квентина поддерживать в них порядок. Находим мешочек с письмами от фанатов и невесело посмеиваемся, когда Джек зачитывает вслух парочку наиболее восторженных посланий. Я включаю компьютер и щелкаю по ярлычкам рабочих программ. Загружаю календарь Кью. Вся страница во встречах и съемках. Внизу экрана жалостливо мигает напоминание о фотосеминаре. После 31 декабря занято еще несколько дат, и я глухо смеюсь над собственной глупостью. Джексон заглядывает в экран поверх моего плеча и озадаченно смотрит на меня.
– Понятия не имею, чего ожидала. Увидеть в расписании «20:30 – Убить себя» или что-то такое? Идиотка долбаная. – Я свирепо утираю лицо.
Джексон стискивает мое плечо.
– Ева…
– Господи, – говорю я и встаю. – Боже. Здесь ведь нет ничего, правда?
И уже во второй, но явно не в последний раз я расклеиваюсь в присутствии Джексона. Ему приходится обнять меня, чтобы удержать в вертикальном положении, и я льну к другу, пока из меня вытекают остатки наивной, идиотской надежды. Я вновь лишаюсь рассудка, в голове бесконечно крутится мысль: то, что случилось прежде, и то, что случится после, не вызовет такой боли, как мучительное осознание, что вы не обязательно узнаете правду. Правда – это дар, и мой муж утаил ее от меня.
Я убедила Джексона отправиться домой – поспать и избавиться от джетлага – и заставила его пообещать, что он позвонит своему спонсору, а Джек в ответ взял с меня обещание позвонить, когда я буду дома. Выключив компьютер Квентина, сложив на место все документы и чеки, я прислоняюсь к стене и оседаю на пол; отправляю сообщение и наконец позволяю усталости этого дня накрыть меня с головой. Я просыпаюсь от щелчка закрывшейся двери и тихих шагов, движущихся в мою сторону. Луиза садится передо мной на корточки, обхватывает мое лицо ладонями и оценивает бессилие, которое, видимо, сочится из всех моих пор.
– Окей, леди, – говорит она и садится рядом спиной к стене.
– Я вот что нашла. У него в проявочной. – Голос у меня замогильный от сонливости и печали.
Луиза забирает у меня фотографии и медленно их пересматривает. Студию омывает тусклый свет уличных фонарей. Его достаточно, чтобы разглядеть снимки – на всех фотографиях я, все они сделаны в мой прошлый день рождения. Кью не просил меня позировать. Я даже не замечала камеру у него в руках. Но вот она я, смеюсь, корчу рожицы Бену, стою, заключенная в папины медвежьи объятия. Это кто-то другой, подумала я, разглядывая эти фотографии в красном свете проявочной, – забыла, что горе меняет ландшафт лица, все его черты будто немного смещаются.
– Выглядишь совсем другой. Счастливой, – отмечает Луиза, изучая снимки. – Тебе идет.
Опять шаги – на сей раз из темноты выходит Би: кудри уже в чепчике, на лице ни следа макияжа. Я хлопаю глазами.
– Я и тебе сообщение прислала?
– Нет. – Би садится на пол с другой стороны. – Луиза написала. Я с тобой попозже на эту тему поругаюсь.
Я перевожу взгляд с Би на Луизу.
– У тебя есть номер Би?
– Я еще в больнице его взяла. Не надо такое лицо делать, леди. Мне нужен был человек, который предупредил бы меня, если ты опять что-нибудь выкинешь. Я написала Би, потому что не знала, понадобится ли мне подмога отвезти тебя домой.
– С каких это сраных пор я стала подмогой? – негодует Би. Она нащупывает мою руку. – Детка. Ты как?
Луиза передает ей фотографии, и Би просматривает их. Мою руку при этом не отпускает.
– Я заставила Джексона приехать сюда и помочь мне поискать записку. От Кью. – Признание повисает в полутьме. Тишина заполняется моими сдавленными, похожими на икоту всхлипами, и Луиза и Би одновременно тянутся ко мне. Они обнимают меня с обеих сторон, Би утирает мне лицо краешком своей футболки. – Никакой записки не нашлось. Нет никакой записки.
До меня доходит, что я вцепилась в футболку Би. Я ослабляю хватку.
Би прикладывает мою ладонь к своему лицу.
– Мне так жаль, детка. Очень жаль. Очень. Я так тебя люблю.
– Может быть, – говорит Луиза, забирая фотографии с колен у Би, – может быть, он не смог подобрать слов. – Она протягивает мой любимый снимок в этой серии: голова запрокинута, глаза зажмурены, афро рвется наружу из-под ленты, которой я тем утром перехватила волосы. Если долго смотреть на эту карточку, можно услышать мой смех. – Возможно, – опасливо говорит Луиза, – это и есть его «прощай».
Столько месяцев я бичевала себя за то, что не разглядела, не расслышала. И только сейчас я медленно приближаюсь к пониманию, что так оно и было задумано. У Квентина были свои причины, они касались только его, и мне следует поступиться притязаниями на них, если я хочу добраться до этапа, когда смогу жить дальше без ощущения, что бреду по колено в глине. Когда существование не будет отнимать столько сил. Этот процесс вряд ли получится как-то ускорить. Но кое-что сделать можно.
– Мне надо поговорить с Аспен, – произношу я в темно-синий бархат сумерек. Би обнимает меня крепче. Так мы и сидим втроем и смотрим, как Лондон за пределами студии Кью погружается в тишину.
После двух дней напряженной переписки мы договариваемся встретиться в студии Квентина; я пишу в офис Генри Хантингтона, барристер от лица Аспен сообщает, что она покорно принимает («покорно принимает» – оборжаться, да?) предложение о встрече, если та будет организована на ее условиях. Я отказываюсь от встречи у нее дома, в приватном зале ресторана Алена Дюкасса в Дорчестере или в офисе у Генри. Отказываюсь участвовать в битве, где исход предрешен в пользу свекрови. Максимально нейтральной территорией (насколько это возможно) кажется студия – место, где я видела Аспен лишь однажды – на торжественном открытии: она стояла в уголке, попивая шампанское, которое привезла сама (поскольку выбранное мной оказалось слишком беспонтовым), и натягивала на лицо хорошо отрепетированную доброжелательную улыбку, когда кто-нибудь именитый подходил к ней расцеловать воздух у щек и похвалить наряд и гениального сына. Это место, где умер Квентин. Здесь мы обе потерпели крах.
Мои родные ожидаемо притворяются, что не удивлены, и заводят обсуждение, как бы меня защитить – все, включая Би, хотят присутствовать в студии. Громче всех выступает Ма – взывает к Богу и проверяет, нет ли у меня жара.
– Chineke Onye kasi èbelè! Màkà gi ni?[99] – Она не способна понять, почему я решила пойти навстречу Аспен именно сейчас, когда мне следует отдыхать и уделять все внимание беременности.
– Я должна быть там, Ева, – говорит Глория. Она хмурится. – Я уверена, что Аспен приведет своих адвокатов. В одиночку она туда не явится.
– Гло, у тебя нет на это времени, – мягко напоминаю я. – Ты и так уже достаточно для меня сделала. Даже слишком много. Аспен придет одна. Это было одним из моих условий.
Мы с Глорией на связи по «Зуму», потому что офис временно превратился для нее во второй дом, и я вижу, как она откидывается на спинку кресла.
– Ты поставила ей условия?
– Все проходит на нейтральной территории, присутствуем только мы с ней, встреча продлится час.
– Na wa[100].
– Я прислушиваюсь к тебе, Гло. Ты хороший учитель.
– Ева, – Гло наклоняется к камере ноутбука, – если я тебе понадоблюсь, я землю вверх дном переверну, но приеду, ясно?
Я уже не помню, когда Глория смотрела на меня без усталости и раздражения, и не могу отыскать в памяти момент, когда она в последний раз притянула меня к себе в объятия. Этот жест не назовешь незначительным. Если встреча с Аспен поможет мне хотя бы сблизиться с сестрой, она уже того стоит.
– Я знаю, что перевернешь. Я люблю тебя, но должна разобраться с этим сама. Думаю, все вы это понимаете.
– Если она попытается что-нибудь выкинуть, я ее убью. – Глория отключается. Я ей верю.
Мы встречаемся во вторник. День абсолютно непримечательный. Такое роковое событие должно бы ознаменоваться каким-нибудь предвестником – хоть хорошим, хоть дурным. Я задираю голову, высматривая радугу или метеор, но чистое лондонское небо висит надо мной и не предвещает ровным счетом ничего. Вчерашний холод сменился теплом – сегодня утром я ощутила это подошвами, когда зашла в ванную намазать лосьоном живот – небольшой тугой шар, угнездившийся у меня под ребрами. Накануне вечером я разогнала родных по домам – хорошо зная себя, я понимала: увидев хоть кого-то из них с утра, я лишусь и без того пошатнувшейся уверенности, что способна одолеть этот путь сама. Перед входом в студию у меня вдоль кромки волос, будто природный ободок, выступает пот. Пульс учащается, во рту пересыхает. Вместо темно-синей юбки я сегодня в бежевом трикотажном платье длиной до щиколотки, не скрывающем растущего живота, вместо косичек – распущенное афро, но мне будто снова девятнадцать, неодобрение Аспен переросло в нечто более зловещее, и классовая разница сильнее бросается в глаза.
Свекровь не изменилась. Возможно, ее блонд чуть светлее привычного пепельного, а крошечные морщинки вокруг глаз пора убрать инъекциями, которые уже, разумеется, запланированы, но она несомненно все та же Аспен. На ней водолазка почти того же цвета, что и мое платье, с виду мягкая настолько, что пальцы наверняка утонут в ткани, если к ней прикоснуться. Бриллиантовые серьги, весьма похожие на те, в сокрытии которых она меня обвинила, поблескивают в тусклом свете студии. Аспен не выглядит как женщина, третировавшая меня несколько месяцев напролет. Она бросает взгляд в мою сторону, и я отмечаю аккуратно накрашенные ресницы и полное отсутствие раскаяния. Мы сидим за разными концами стола из орехового дерева – единственной в студии крупной тратой Квентина, если не считать фотооборудования. Кондиционер включен на полную, хотя солнце еще не греет, бережет силы для поздней весны, будто лето после нее не промчится за считаные секунды. Аспен подносит к губам стакан воды, осторожно прижимает ладонь к горлу, словно это я явилась сюда вцепиться ей в глотку, а не наоборот. Она выглядит здесь поразительно неуместно – впрочем, так же выгляжу и я. Когда я подошла открыть дверь и впустить ее сюда, мы застыли по обе стороны стеклянной преграды, вновь отделенные чем-то крупным, но хрупким, и монстр, что жил у меня в голове, опять обрел плоть.
– Ты беременна, – говорит Аспен. Ее голосом можно резать сталь.
– Вы и так это знали.
– Знала. Просто это… так заметно.
На языке вертятся сотни едких ответов. Я поджимаю губы и благодарю себя за то, что выбрала платье, которое скрывает мои трясущиеся поджилки.
– Аспен, чего вы хотите?
Ее помада бледного, нежнейшего оттенка розового. Жизнь, состоящая из потерь, не лишила Аспен красоты – только человечности. Если моя прямолинейность и ошеломляет свекровь, она проглатывает ее, как воду в стакане.
– Ты знаешь, чего я хочу. Прах сына. То, что принадлежит нашей семье. – Взгляд Аспен сползает туда, где стол соприкасается с моим животом. Она осекается и не продолжает перечисление.
– У вас есть его прах. Половина. Я об этом позаботилась. Я вернула вам кольцо. У меня больше нет никаких ваших вещей, и, похоже, вы это знаете. Чего вы хотите?
– Ты считаешь, что мать, у которой отняли сына, заслуживает только половину его останков?
– Я его жена.
– Ты ею была. Я мать и навсегда ею останусь. Будем надеяться, Ева, что ты никогда на личном опыте не узнаешь, каково это – когда тебя лишают единственного ребенка. – Взгляд свекрови блуждает, затем останавливается. Ее угроза – на столе между нами. Монолит.
Мои руки под столом, я сижу, вцепившись в край стула. Внутри нарастает паника. Я закрываю глаза, зная, что, когда открою их, Аспен по-прежнему будет здесь. Усилием воли ее не прогонишь. Как дурной сон, который тает с рассветом.
– Аспен. – Я делаю еще одну попытку достучаться и молюсь, чтобы мне хватило уже подорванной уверенности в себе. – Обвиняя меня, вы не измените того факта, что Квентина больше нет. – Голос на последнем слове подводит.
Аспен берет носовой платочек.
– Думаешь, мне досталась роскошь дать слабину, когда умер отец Квентина? Думаешь, я бы позволила себе заказать эксцентричный гроб, сбежать куда-нибудь или игнорировать его мать? Мне нужно было растить сына. И я прекрасно выполняла свою задачу, но ты не дала мне закончить дело. Квентин должен был прожить выдающуюся жизнь.
На стене позади Аспен – фотография шириной в шесть футов. Кью сделал ее на свадьбе в Лагосе. На снимке запечатлена девочка, закутанная в кружево и анкару[101], на шее традиционные коралловые бусы. Девочка хохочет в объектив, а позади нее празднующие высыпали из ресторана на улицу. Кью взял второе место на Международном конкурсе фотографии в категории «Традиции и культуры».
– Почему вы не можете взять в толк, что Квентин и был выдающимся человеком? Он успешно шел к тому, чего хотел достичь.
Я годами пыталась понять, какими такими ужасными чертами обладаю, если они мешают Аспен радоваться за сына, хотя тот счастлив со мной.
– После смерти Малкольма я пообещала Квентину: я не допущу, чтобы с ним случилось что-то плохое. Я дала ему это обещание, а ты выставила меня лгуньей. – У Аспен срывается голос. – На сей раз я приложу больше усилий. Это мой второй шанс. У этого ребенка будет все, чего недополучил Квентин.
Мне вспоминается фотография Аспен в газетах, сделанная в день похорон ее мужа. Рядом с ней Кью, на его лице написано страдание. Свекровь права. Я понятия не имею, как эта травма повлияла на ее жизнь. Вот только Квентин не позволил ей повлиять на свою.
– Вы ведь меня даже не знаете, – говорю я ей. – И никогда не пытались узнать.
– Мне и не нужно тебя знать. Я знаю, что из-за тебя мой сын перестал бывать дома. Почти перестал. И больше уже не побывает.
Воспитание и чопорность Аспен бессильны перед тяжким грузом отчаяния. Возможно, я навсегда останусь неверным адресатом этой ненависти. Иногда горе бьет мимо цели. Отклоняется от курса, ранит походя, делает мишенями всех вокруг. Своим появлением я ознаменовала кончину Квентина Морроу и рождение Кью. Кью, человека, которого видели сотни. Я стала одной из немногих, кто по-настоящему его разглядел. Я могла бы рассказать Аспен, как ее сын боялся летать, но, страшно потея, выдержал десятки перелетов в разные места, чтобы отснять проекты, которые его мать и сейчас может встретить в журналах и на стенах галерей. Я могла бы рассказать свекрови, как Кью откладывал красные драже «Старберст» специально для меня. Что он так и не научился нормально мыть полы и иногда, умерив свою новообретенную бережливость, предлагал вызвать уборщицу. Что Кью плакал чаще, чем я. Что он был женат на своей страсти к фотографии, а я, по всей видимости, приходилась ему любовницей. Я могла бы рассказать, как иногда его гнев разгорался ни с того ни с сего, но угасал столь же быстро. Я могла бы сказать, что сочувствую глубокому горю его матери. Но я молчу. Аспен надеялась, что бунт Кью будет ярким и быстротечным. И, обнаружив, что ненавидеть во мне нечего – ну правда, – возненавидела с новой силой. Я ничего не могу с этим поделать.
Аспен смотрит на меня, и в ее взгляде нет ничего, кроме презрения. Я олицетворяю все, чего она лишилась. После смерти Малкольма Квентин должен был стать ее спасением, но он выбрал себя, и, поскольку возненавидеть сына Аспен не могла, для этого вполне сгодилась я. Шли годы, а мы все не расходились, нарушая тем самым ее планы. Каждая наша годовщина была предательством. Ей было недостаточно, что он так и не бросил ее; она бы не успокоилась, пока он не бросил бы меня. В конце концов он бросил нас обеих. У меня нет сил возненавидеть свекровь в ответ. Смерть – источник ее неприязни, а может, просто катализатор. Я сознаю, как жестоки обстоятельства. Меня поддерживает неослабная любовь родных и друзей. У Аспен нет ничего подобного. И мне ее жаль. Она никогда не изменится. Через несколько лет мы с ней будем встречаться в специально выбранных местах и общаться через моего ребенка. Худшее уже случилось. Младенец пинается. Внутри расцветает что-то вроде радости.
– Я была бы рада, если бы он оставил вам записку, – честно говорю я. – Вы это заслужили. Мы обе заслужили. Но моего ребенка вы у меня не отнимете. Это не ваш второй шанс. А мой.
Я выдерживаю ее взгляд. И вижу в нем новые письма от Генри, новые звонки посреди ночи с незнакомых номеров. Я – последнее звено, которое связывает ее с сыном. Аспен нелегко принять этот факт, и он и дальше будет ранить ее в самые тяжелые моменты. Куда проще возненавидеть меня, чем себя – за то, что тоже проглядела.
– Мы любили друг друга, – сообщаю я ей, потому что должна сказать это вслух. Любили. Эта любовь была небезупречной. Как и у всех на свете.
Отведенный час заканчивается внезапно. Аспен отворачивается, прячет слезы. Ее водитель подруливает к обочине, она собирает вещи и идет к выходу, чтобы успеть до дождя. Останавливается лишь, чтобы разбитым голосом сообщить: она откроет миру мою истинную сущность.
– Звучит так, будто мне есть чего стыдиться. – Я встаю. – Знаете, Аспен, все могло быть иначе. Квентин мог приложить больше усилий, чтобы примирить нас. Похоже, поддерживая дистанцию между нами, ему проще было скрывать собственные переживания. Но вы тоже этого не заметили, Аспен. Мы обе не заметили.
Когда за свекровью закрывается дверь, я замечаю, что она оставила на столе мое обручальное кольцо. Я надеваю его на цепочку, на которой уже висит обручальное кольцо Кью.
Двадцать минут спустя я все так же сижу за столом. Звонит Дрю.
– Дрю?
– У тебя все хорошо? Она ничего не выкинула?
– Откуда ты знаешь? Я же тебя не предупреждала.
– Луиза сказала, что в курсе только твои близкие.
– Близкие включают Луизу.
– Луиза еще сказала, что ты меня за близкого не считаешь. Давай уже рожай своего ребенка, Мэри, и наваляй Луизе от моего имени.
Я смеюсь – адреналин выходит из меня в виде неконтролируемого хихиканья. К глазам подступают слезы, но в кои-то веки не проливаются.
– У меня все хорошо, – отвечаю я Дрю, и это правда. – Все нормально.
Когда я запираю дверь, к обочине подъезжает черный кэб, из него выходит Глория. Она все-таки перевернула землю вверх дном.
– Добро пожаловать в мир живых, – говорит она.
Я качаю головой.
– Торопишь события.
– Возможно. Но вряд ли. Поедем домой?
Сестра берет меня под руку.