К книге
Когда-нибудь, возможноСнова дома. 25
73%
Снова дома. 25
27

Шторы задернуты, слышно пение птиц, во рту – вкус витаминов для беременных, а через пару секунд – холодный кафель ванной под коленями, потому что от витаминов меня выворачивает. Смотрю на фотографию со ступней, пока зрение не начинает расплываться. Ни моря, ни фонтана в атриуме, ни Генриетты. В таком вот новом режиме проходит примерно неделя, и Нейт перестает заезжать ко мне сразу после работы, чтобы проверить, не сбежала ли я опять. Ма позволяет себе провести одну ночь в собственной кровати. Количество папиных звонков в течение дня значительно сокращается. Сообщения от Би не требуют ответов, но приходят как по расписанию. На работе дурдом, пишет она, из-за всяких бездельников приходится торчать в офисе допоздна. Глория звонит всем, кроме меня. Как-то раз я слышу ее голос у себя в доме. Наверх она не поднимается. У Аспен новый номер, и сообщений в голосовой почте становится все больше.

Мы – все мы – исполняем этот танец покаяния, обходя стороной то, что вынудило меня бежать из Лондона. Тщетно. Когда вы всеми силами пытаетесь избежать обсуждения какой-то темы, эти попытки становятся еще одной такой же темой. Мнение близких о Квентине висит ярмом у меня на шее.

Дни размечены передвижением теней по стенам и угасанием света в глазах родных. Видимо, грусть мне полагалось оставить на острове Мэн. Ожидаемого прогресса так и нет. Я вновь превзошла себя. Никто не предупреждает, что горевать – значит взвалить на себя ожидания окружающих. Вам надлежит скорбеть молча, с достоинством, не вызывая неловкости у близких. Я так не умею. Поэтому скорблю в голос.

Я задерживаюсь в ванной дольше необходимого, разглядывая в зеркале свое меняющееся тело – тело, которое, как и мои родные, решило, что с меня довольно воя и стенаний.

Проведя сорок пять минут в ванной за изучением самой себя, я выхожу и обнаруживаю, что Ма с папой ждут меня в комнате.

– Поди сюда и присядь, Ева, – говорит папа и отодвигается, освобождая для меня место. Я покорно сажусь, ведь это папа – он так редко о чем-то просит, что любая его просьба требует послушания, хотите вы того или нет. Он берет меня за руку. Мне будто снова пять лет, и папа помогает мне выбрать форму для школы, потому что Ма по уши в диссертации, а занятия начинаются через неделю. – Ты страдаешь, – говорит папа.

– Пап. Пожалуйста. Не нужно…

Он сжимает мою руку, ласково прищипывая подушечку большого пальца.

– Ты страдаешь, но пора попробовать найти выход из этих страданий. Помнишь, как в детстве ты научилась справляться с ночными кошмарами?

– Кажется, у меня не было другого выбора. Вы с Ма устали от того, что я посреди ночи приходила к вам в спальню и залезала в постель.

– Кажется, – говорит папа, – ты и сама тогда от этого устала. Ты научилась справляться со страхом. Помнишь, что говорится в Евангелии от Матфея, глава пятая, стих четвертый? Там сказано: блаженны плачущие, ибо они утешатся[71]. Я думаю, милая, что сама ты не сможешь обрести утешение.

– Я не… – Я сглатываю ком в горле. – Я не чувствую себя блаженной.

– Это не страшно, так поначалу бывает. Anyi hu ru gi n'anya[72], – напоминает мне папа. – Сказать тебе, что пора обратиться за помощью – это тоже проявление нашей любви. У мамы есть чудесные знакомые психотерапевты, которые…

Я поднимаю голову с папиного плеча.

– С каких это пор вы верите в психотерапию?

Я помню наставления потных пасторов, доносившиеся с амвона утром по воскресеньям: «Молитесь. С чем бы вы ни столкнулись, ответ на все – Бог. Людские советы не даруют вам спасения». Так нас растили. Когда маме с папой пришло письмо из МИДа с вопросом, на каком основании они находятся в Великобритании, они постились семь дней. Когда у дяди Осиначи на шее выросла опухоль и он отказался идти к врачу, папа созвал на групповую молитву столько людей, что дома еще неделю после воняло дезодорантами «Олд Спайс» и «Дэкс». Верующие возносили мольбы к Господу, чтобы тот избавил дядю от опухоли – или хотя бы от упрямства. Всякий раз, когда я приходила к родителям с проблемой, они добавляли ее к списку того, о чем нужно помолиться перед сном. И вот теперь меня убеждают обсудить проблемы с каким-то посторонним человеком, а не с Богом, и во рту пересыхает как в пустыне. Гляди-ка, Кью, ты подрываешь устои моих родителей. Кто бы мог подумать?

– Ты все смотришь на фотографию ноги, – добавляет Ма, вытаскивая снимок у меня из-под подушки. – Мне этого не понять. И ты не хочешь разговаривать с нами. Ты опять не хочешь есть. Вы с сестрой поругались. Ты даже Гая Фиерая не хочешь смотреть. Квентин совершил ужасный поступок. У тебя есть право горевать, но, shebi[73], жить-то ведь тоже надо? Ты перестала жить.

Жаль, в ответ на такое нельзя уползти под кровать.

– Его зовут Гай Фиери, – бормочу я. Интересно, испытывал ли еще хоть кто-то на свете чувство, будто стыд облепил его со всех сторон толстым слоем и, чтобы выбраться, надо прорыть путь наружу.

– Ты просто выбери, – говорит папа, – с кем готова пообщаться. И мы все устроим.

Он берет с кровати небольшую стопку буклетов и кладет ее мне на колени. Мама заключает мое лицо в ладони и целует в лоб. Папа стискивает мои плечи, и, когда родители уходят, в комнате воцаряется тишина.

Разумеется, я никого не выбираю. Поскольку сейчас способна только бездействовать. Могу составить список того, что предпочла бы разговору с незнакомым человеком о моих чувствах. Например, вместо тампона засунуть в себя лимон, окунуть в уксус пальцы со свежими ранками от заусенцев, выскрести ложкой собственную селезенку, биться ногой об угол кровати по шестьдесят раз в день до конца жизни и прослушать все голосовые сообщения Аспен. Окружающим нельзя просто взять и решить, что мне нужно обратиться за психологической помощью, а потом ждать, что я повинуюсь. Я так и лежу в постели и, да, продолжаю разглядывать фотографию ноги, и через некоторое время Глория, устав от бойкота, звонит мне и спрашивает, почему я не желаю воспользоваться советом родителей.

– Еще буквально вчера мама с папой – нейрохирург и эндокринолог, на секундочку, – верили, что «нашими молитвами все наладится». С чего вдруг такая перемена? – спрашиваю я у сестры.

– У тебя есть варианты получше? – бросает Глория и отключается.

Я не жду, что кто-то меня поймет. Одиночество – вот что я чувствую. Огромное, необъятное, всепоглощающее одиночество, которое зародилось во мне на острове Мэн, а здесь расправило крылья. Каждый день я живу с ощущением, будто проснулась и обнаружила, что моя рука ночью отделилась и куда-то сбежала. Я задаюсь миллионом вопросов, пока меня не накрывает осознанием реальности. Выблевываю витамины для беременных и мечтаю, чтобы руки Кью гладили мою спину. Никто меня не понимает, поэтому я считаю, что имею полное право пялиться на собственную фотографию и пренебрегать мытьем.

Все это продолжается до тех пор, пока не звонит бабуля и не говорит: «Ева. Ozugo», для убедительности повторяя последнее слово. «Ozugo». Хватит.

Чиниере Езенва изобрела новый способ заплетать косы, открыла сеть престижных парикмахерских в Нневи[74], выучилась на акушерку и, видимо, заскучав, родила и воспитала на пару с мужем Очудо шестерых детей. Одним из них был Натаниэль Нвачукву Езенва – то бишь мой папа. Из всех моих бабушек и дедушек до сих пор здравствует только бабуля Чиниере. Она по-прежнему живет в доме, который муж выстроил для нее и детей, и дважды в год мы, внуки, получаем от нее бумажные письма в голубых конвертах, хотя тетя Грейс давно научила бабулю пользоваться электронной почтой и купила ей айфон, чтобы мы могли звонить ей в «Вотсап» или «Фейстайм» и смотреть, как она хмурится, сидя под деревьями манго у себя в саду.

С бабулей связаны воспоминания о том, как я чистила плантаны для жарки в кухне у нее дома, когда Ма с папой привезли нас в Нневи напомнить: наши корни – вовсе не в британской земле. У бабули были девчонки-помощницы по хозяйству, но жарить плантаны она не доверяла никому. Бабуля показала мне, как правильно снимать с них кожуру и под каким углом нарезать. Она напевала тихим голосом и дала мне попробовать пальмовое вино из своего стакана. Я завидовала кузинам, которые жили недалеко и могли частенько захаживать к ней в гости. Она гладила их по голове и благодарила, когда те приносили ей гостинцы или просто заглядывали напитаться умиротворением, которое она излучала и передала по наследству папе. В Англии я тосковала по ней, десятки раз перечитывала ее письма и все их сохранила. Читай книги, внушала мне бабуля, и добейся чего-нибудь в жизни. Когда у Гло была свадьба, бабуля приходила в себя после малярии, но ради моего бракосочетания она села на самолет в сопровождении трех тетушек и с почетного места наблюдала, как я обмениваюсь кольцами с Квентином.

– Он хорошо с тобой обращается? – спросила она меня тогда.

– Хорошо, nnenne, – ответила я, а бабуля кивнула мне и улыбнулась.

– Красивый он. Но не такой красивый, как твой дедушка.

Дедушка Очудо умер задолго до того, как у папы родилась я. У меня не было возможности сохранить воспоминания о нем, но есть фотография с застывшим папой на его похоронах. Как старший сын, папа должен был поддерживать всех остальных. И сам погоревать мог лишь в моменты, когда те, что рассчитывали на него, находили утешение у кого-то другого. Папа, по сути, был еще ребенком, когда его отец безвременно почил. Бабуля Чиниере знает, каково это – разглаживать прохладные простыни, на которых больше не спит твой любимый. Знает, каково это, когда будущее обращается в прах. Она все понимает.

Бабуля произносит свое «ozugo», ее голос вылетает из гостиной дома в Нневи и пересекает полмира, а я сажусь в кровати и прислушиваюсь к ней. Некоторые голоса становятся старческими, но только не голос моей бабули. Он звучит так же ясно, как в те дни, когда она зазывала нас домой с улицы.

– Твой отец говорит, ты больше не встаешь с постели.

– Просто мне очень грустно.

– Грусть – не повод перестать жить, моя дорогая.

– Я не знаю, как жить дальше.

– Восстань. Это не значит, что ты перестала его любить. Твой парень, он был вежлив, и я верю, что он тебя любил. Но, дитя мое, разве можно до конца жизни пролежать в кровати?

– Хотелось бы.

– Ты тоскуешь по нему. И всегда будешь тосковать. – На долю секунды бабулин голос надламывается. – Но твоя жизнь принадлежит не только тебе, когда есть люди, которые тебя любят. Думаю, ты и сама это понимаешь. – Так она напоминает мне, что родительство – это навсегда, без вариантов, особенно когда ваш преуспевающий взрослый сын жалуется, что его дочка потеряла интерес к жизни. Бабуля совершает этот звонок не только ради меня, но и ради папы.

– Я пошлю твоей матери горький лист. Когда он придет, позвони мне по видео, и я научу тебя варить из него самый вкусный суп. Он придаст сил и тебе, и твоему ребенку. И вот что, дитя мое…

– Да, nnenne?

– Молись и слушайся родителей.

– Хорошо, nnenne.

– По-моему, все они шарлатаны, – заявляю я Нейту и Би – мы провели час, изучая буклеты психологов. Это что-то вроде извращенной версии свидания вслепую: выбранный кандидат получит привилегию отмывать эмоциональную рвоту, которую я извергну на пол его кабинета.

– Ты придираешься. Есть как минимум два вполне приличных варианта, и если уж их советует Ма, значит, все не так плохо. – Нейт передает мне буклет Калисы Ферранте, члена Британской ассоциации психологов и психотерапевтов.

– Это не психолог. Это персонаж из «Игры престолов».

Брат цокает языком и закатывает глаза.

– Окей, детка, но тебе надо выбрать хоть кого-то, – напоминает она мне. Би сидит на полу моей комнаты, потому что я до сих пор не «восстала» и все так же провожу в кровати большую часть времени. Тише едешь. – Если тебе не симпатичен ни один из тех, кого предлагает мама, давай тогда поищем онлайн и выберем того, кто тебе реально понравится.

Когда я позвонила Би и попросила помочь с выбором подрядчика для психологической помощи, всю неловкость как ветром сдуло. Через час подруга уже была у меня.

– Вам всем настолько не терпится запихнуть меня в терапию? Распалились-то как.

– Я, кстати, знаю, почему ты так сопротивляешься, – говорит Нейт.

Я поворачиваюсь к нему.

– Да неужто, Конфуций?

– Ага, все понятно. Тебе страшно. Вот ты придешь и расскажешь кому-то о своих бедах – а что, если он тебе в ответ: «Ого, ты и правда ку-ку, неудивительно, что Кью свел счеты с жизнью»? Ты не хочешь услышать что-то подобное. Да и кто захочет? Но такого не случится, потому что это, блин, не твоя вина.

Тишину в комнате нарушает лишь возня Би – подруга залезает ко мне на кровать, и мы вместе молча пригвождаем Нейта взглядами.

– Что? – тушуется он. – Как хотите, в общем. Я-то знаю, что так оно и есть. – Брат выходит из комнаты, а мы с Би остаемся взирать друг на друга с отвисшими челюстями.

– Знает он, – наконец произносит она.

– Очевидно. – Поворошив буклеты, я тяжко вздыхаю. – Мне тут никто не нравится.

– Может, тебе для начала просто поболтать с ними? Ну, типа, просто поговорить, но с пользой для душевного здоровья.

– Да там и так ничего кроме разговоров не ожидается. Как думаешь, Аспен решилась бы на такое?

– Аспид? Пойти к психологу? Зачем, если она может просто зайти в даркнет и заказать там души шести сирот, чтобы напитать свою темную натуру?

– Аспен напитывает ее, угрожая мне и всем моим любимым людям.

Би сжимает мою коленку через одеяло.

– Ладно, детка, давай погуглим.

В конце концов я отвергаю все мамины варианты и соглашаюсь на групповую терапию в другом районе, где бываю редко и вряд ли встречу знакомых. Расспросы соседей – последнее, что мне нужно сейчас, когда с меня содрали эмоциональную кожу и все мои нервные окончания на виду. Ма с папой выслушивают эту новость и всеми силами стараются скрыть облегчение, Гло присылает эмодзи с большими пальцами – и все. Вечером накануне дня, когда мне предстоит отправиться в общественный центр района Хэммерсмит, я задыхаюсь от тревоги – так сильно, что когда Ма на следующее утро отдергивает шторы, мне по-прежнему не хватает воздуха. Ма улыбается с такой надеждой, что мой план отболтаться срывается еще до того, как я успеваю раскрыть рот. По пути в общественный центр я кручу в уме слова Нейта. Одно дело – когда в смерти Кью меня винит Аспен, столько сил убившая на то, чтобы навесить на меня ответственность за произошедшее, и совсем другое – когда кто-то, взглянув на ситуацию со стороны, подтверждает выводы свекрови насчет жизни, которую выстроили мы с Кью. И мне абсолютно нечем защищаться. Кью не оставил мне ничего, что я могла бы использовать в качестве доказательства своей правоты. Насколько сильна была его любовь, если он так и не смог впустить меня в душу и позволить разделить с ним его муки?

В коридорах общественного центра пахнет дешевым освежителем воздуха, антибактериальными средствами и старыми журналами. На информационных досках висят объявления о занятиях по мини-футболу, ярмарке искусств, сдаче квартиры-студии за девятьсот семьдесят пять фунтов в месяц (коммунальные услуги включены). Я бреду в сторону «Комнаты для досуга номер один», которую кто-то обозвал «Персиковой комнатой». На двери старая табличка с номером заклеена гигантским стикером с изображением фрукта.

Персиковая комната оправдывает свое название. Стены выкрашены в этот тошнотворный цвет, а от стандартного бежевого ковролина исходит столько статического электричества, что волосы на руках встают дыбом. Пластиковые стулья (тоже персиковые) расставлены кругом, и большинство из них занято разношерстной компанией таких же обездоленных. Я могла бы просто взять и уйти, купить большой комбо-обед в турецкой забегаловке, мимо которой прошла по пути сюда, и вернуться домой к моей кроватке и фотографии со ступней. Но, вспомнив о бабуле, сажусь на стул и жду. Нашего модератора зовут Барб. Она ростом под метр девяносто, у нее обесцвеченные концы волос и бюст, который может посоперничать даже с бюстом Глории. Барб сообщает, что она французская канадка и переехала в Лондон вслед за любимым.

– Если вам интересно, ушел ли от меня тот любимый, ответ на этот вопрос – да, – говорит Барб. – Но всего лишь к персоне по имени Саманта. – Она подмигивает и переплетает унизанные кольцами пальцы.

Формат у этих встреч простой. Барб молчит, а мы говорим. Правил не так уж много. Если мы будем относиться с уважением к остальным и любезно предупреждать о триггерах, прежде чем пуститься в рассказ о каком-то особенно травматичном опыте, можно изливать здесь столько боли, сколько заблагорассудится. У завсегдатаев с этим проблем нет, но те из нас, кто пока не освоился в Персиковой комнате, кто все еще привыкает к скорбной атмосфере этих встреч, почти не открывают рта. Единственное, что нас роднит, – это потеря, так себе повод для единения. Пришедшие сюда потеряли родителей, друзей, любимых, детей из-за самых разных причин, сломавших им жизни, но все здесь пытаются жить дальше. Я съеживаюсь.

– У меня такое чувство, что лучше не будет, – говорит рыжеволосая женщина. Она теребит носовой платок. – Каждый день я открываю глаза, но становится только хуже. Разве не должно в какой-то момент полегчать? Я так устала страдать. Мне хочется лучшей жизни.

Я слушаю, как эта бедная рыжеволосая женщина рассказывает, каково это – просыпаться каждый день, зная, что твоего трехлетнего сына забрала лейкемия. Женщина точно описывает все: опустошение, агонию, безумную надежду, что сын вдруг забежит в комнату и все станет как прежде. Я в пальто, но меня начинает знобить. Она здесь не одинока. Другие тоже потеряли любимых: кто-то умер от рака, кто-то в аварии, кто-то от старости. И только мой любимый покончил с собой. Если мне суждено было его потерять, почему не нашлось какой-то другой причины? Жестокая сторона суицида, причина, по которой самоубийство считается табу, – это вопросы, оставшиеся без ответов. Что могло бы удержать Кью? В какой момент мне стоило поступить иначе? Что со мной настолько не так, если муж не захотел жить ради меня?

– Бет, ты не больна. Не стоит описывать горе как болезнь, – вещает Барб авторитетным тоном. – У тебя есть право испытывать чувства, и эти чувства имеют право на выход. Со временем боль отступит, ведь именно так оно, время, и работает, но одна из главных проблем, когда горюешь и переживаешь потерю, это то, что многие думают, будто этот этап можно пропустить и вернуться к обыденности, словно эмоции не важны и не являются частью пути к этой самой «лучшей» жизни.

Бет плачет.

– Я по-прежнему слышу его по ночам. У сына была привычка: он болтал сам с собой после того, как мы укладывали его и выходили из комнаты. Я знаю, что его там нет, но все равно лежу в темноте и пытаюсь разобрать, что он там бормочет. Марк так злится. Говорит, мне пора перестать себя мучить.

Возможно, дело в том, как плачет Бет, в тихих, сдавленных всхлипах, которые у нее вырываются. Или в мысли о том, как она лежит в темноте своей комнаты и прислушивается к своему маленькому сыну, которого больше нет, а рядом с ней негодует «Марк». Или в осознании, что, когда на мой дом опускается тишина, я тоже напрягаю слух в попытках различить голос Кью, но вместо этого слышу звонки его матери или перешептывание собственных родителей. А может, дело в том, что я ращу внутри себя человека, с которым, несомненно, придется вести куда более откровенные разговоры, чем допустимо здесь, человека, который будет задавать вопросы, а на них у меня нет ответов. Находиться в Персиковой комнате внезапно становится невыносимо. Я дожидаюсь, пока Бет договорит, но, когда кто-то по имени Абель начинает ужасно неторопливо рассказывать, как его девушка погибла в автомобильной аварии и он после этого просидел шесть дней на том месте, где ее машина вместо поворота вписалась в дерево, и до сих пор иногда сбегает из дома под предлогом поездки в супермаркет или прогулки и приходит туда посидеть, поскольку только так чувствует связь с ней, я встаю с места и, торопясь убраться отсюда как можно скорее, сбиваю пластиковые стаканы с апельсиновым соком со стола с напитками и закусками. Я жду, что Барб попытается остановить меня, но она занята – старается утихомирить всех остальных, шокированных моим уходом – драма в группе! Ноги несут меня мимо информационных досок и выводят наружу. Сердце манит обратно в Баттерси.

– А знаешь, – говорит мне бабуля через некоторое время, когда я упаковала свою ложь в хорошенькую обертку и презентовала родным, – твой папа и сам был готов умереть в тот день.

Бабуля звонит мне из сада, и, поскольку ни с кем другим я сейчас общаться не в силах, я радуюсь, видя на экране ее лицо на фоне рыжей земли и зеленой листвы. Она рассказывает, как хоронила мужа.

– Как это?

– По традиции игбо вдова должна остричь волосы – и не просто остричь, а обрить всю голову – мы называем это kpàcha isi[75]. Женщины пришли сюда сообщить мне об этом. Но твой отец – он мне запретил так делать. Пришлось напомнить ему, что ради Очудо я пошла бы на что угодно. И тогда он, твой отец, объяснил, что сам Очудо взял с него обещание, что он никому не позволит отнять у меня волосы. – Бабуля аккуратно выбирает слова, делает паузы после имени мужа – знак, что даже спустя столько лет ей все еще больно.

Я думаю о папе, который – тогда сам еще мальчишка – направил силу своего горя на защиту матери.

– Так ты их остригла? – спрашиваю я у бабули.

– Я сказала им, что onye m bù n'obì àrapu go m wèlu naba[76], мой любимый ушел от меня к смерти. Я была готова сделать, что положено. Но Очудо и так об этом знал. И позаботился о моей чести еще до того, как умер. Я не остригла волосы. – Плакать тихо не получается, и бабуля в телефоне произносит успокаивающее «ш-ш-ш, ш-ш-ш», которое и утешает, и печалит. – Я знаю, что это не то же самое, nke m[77]. Но ты попробуй.

Я захожу в кухню, где Ма раскатывает тесто для пирожков с мясом.

– Есть будешь? – спрашивает она, и я отвечаю кивком.

– Могу помочь.

Ма указывает перепачканным в муке пальцем на кастрюлю с фаршем, острым перцем, морковью и картошкой, что стоит на плите. Я приношу ее, и мы приступаем к делу: она вырезает из теста кружочек, а я кладу в середину ложку начинки. Пока мы работаем, Ма мурлычет под нос религиозные песни – саундтрек моего детства, жизни до появления в ней мертвых мужей и незапланированных беременностей. Я наблюдаю, как Ма ловко подворачивает тесто и прижимает края вилкой, как передает мне взбитое яйцо, чтобы смазать пирожки, а сама проверяет температуру в духовке. Все, что делает мама, исполнено любви. Я встаю и обнимаю ее со спины, мешая готовить.

– Ай! Ева, осторожно, ты что, хочешь меня в печку отправить? – Ма смеется и поворачивается, обнимает в ответ, стирает муку у меня со щеки. – Это группа поддержки тебе помогла, usom[78].

Я обнимаю ее еще крепче – не хочу ничего об этом говорить, чтобы не множить ложь. Не сейчас.

– Я сегодня с бабулей разговаривала.

– Да. Мама волнуется за тебя. Она послала нам горький лист.

– Она рассказала, что случилось, когда умер дедушка. Когда ей велели остричь волосы.

Ма принимается вытирать кухонный стол.

– Многие наши традиции я люблю – но только не эту. Моя мать обрила голову, когда умер мой папа. Никто из нас не сумел ее отговорить. – Мама моет руки, затем прикасается к моей щеке – ее пальцы все еще теплые от воды. – Когда умер Квентин, я переживала, что ты узнаешь об этом и тоже сострижешь волосы, – говорит она.

Вполне могу себе такое представить. Ничто не выразило бы мое горе так, как ритуальное обрезание волос.

Голос у мамы взволнованный.

– Я рада, что ты этого не сделала. Вряд ли ему бы такое понравилось.

Она упоминает Кью впервые с той ночи, когда я покинула Лондон.

Предыдущая главаГлава 27 из 37Следующая глава