Я не могу согреться. Если бы вы наблюдали за моими перемещениями в записи тепловизора, как в «Медицинском детективе», то увидели бы, что тепло начало покидать мое тело где-то рядом с бухтой Порт-Ирин, вытекало из меня всю дорогу обратно в такси Сэмюэля, а последние его капли остались на перилах лифта в отеле, в которые я вцепилась, чтобы не упасть. Я обложилась покрывалами, но все равно трясусь – в ход пошли даже дополнительные одеяла, те, что обычно хранятся в шкафах, ну, знаете, такие бежевые, немного колючие. Я надеваю сначала свою одежду, затем вещи Квентина, закутываюсь как капуста во все, что есть, но конечности по-прежнему дрожат. Пожалуйста, шепчу я пустой комнате, пожалуйста, хватит. Я провожу так целый день и лишь раз выбираюсь в ресторан, где чашку за чашкой пью обжигающий малиновый чай, и любопытство других посетителей волочится за мной словно хвост.
На второй день я выкручиваю термостат на максимум, захожу в душ и прибавляю температуру воды до тех пор, пока она не превращается в почти кипяток. Пересчитываю плитку, пока не прекращаю всхлипывать, – тысяча сто тридцать два квадратика. Отсутствие Кью похоже на путь сквозь лабиринт, пронизанный растяжками, и я постоянно спотыкаюсь об них, разбивая вдребезги всю решимость, которую успела скопить. Генриетта находит меня, трясущуюся, на полу в ванной. Она окидывает оценивающим взглядом гусиную кожу на моих бедрах и уходит. Я уверена: ей платят слишком мало, чтобы разбираться с подобными постояльцами. Когда за ней захлопывается дверь, я закрываю глаза, но через пару секунд снова распахиваю.
Генриетта накидывает мне на плечи банный халат.
– Ты опять забыла про «Не беспокоить», – говорит она. – Давай-ка попробуем встать, ласточка. – И помогает мне подняться; мои колени стучат друг об друга, белье и стыд сползли до лодыжек. Комната идет кругом, хватка Генриетты становится крепче. – Осторожно. Я чувствую, как от тебя жар исходит, милая. Вот, подержись-ка за раковину секундочку, а я звякну вниз, чтобы ибупрофен принесли.
Она уже в дверях, и тут я вспоминаю.
– Мне нельзя. Я беременна.
– Ты – что?
– Я…
Генриетта сдавливает себе переносицу.
– Я услышала.
Я знаю, как выглядит женщина, которая борется с собой, которая оказывается перед шлагбаумом здравого смысла, но все-таки решает нагнуться и пройти под ним. Генриетта приподнимает полы моего халата – руки у нее красные, кожа потрескалась от чистящих средств – наклоняется и разглядывает внутреннюю сторону моих бедер.
– Эй! Что это вы…
– Я захожу сюда, а ты на полу. Вся горишь. Еле на ногах держишься. А потом заявляешь, что беременна. Тут уже не до скромности, деточка. Я только что видела твои соски, и не знаю насчет тебя, но я этой работой дорожу, и если ты тут выкинешь на полу в ванной – для меня это будет билет в один конец в страну безработицы. – Она снова разглядывает мои бедра. – Крови нет.
– Крови нет, – тупо повторяю я.
Генриетта помогает мне забраться в постель. Подтыкает одеяла, но, одумавшись, отступает.
– Я… Послушай, у тебя есть кому позвонить? Врачу какому, может?
– Зачем?
– Зачем? Ради ребенка – вот зачем. Что тут вообще происходит? Наркотики?
Генриетта провела здесь слишком много времени и стала очередной жертвой циклона, то бишь моего горя. Она заслуживает пощады.
– Не наркотики. – Ну, больше нет. – У меня все нормально. Подмерзла на пляже, наверное, надо просто пропотеть.
– Мне не сложно позвонить кому-нибудь, если хочешь. – Генриетта поправляет уголок покрывала – профессиональный рефлекс. – У тебя тут телефон жужжит как ненормальный. Кто-то по фамилии Аспид?
– Да, я… Не волнуйтесь. У меня все хорошо. Правда. Я в норме. Отосплюсь и все.
Я многого не знаю об этом мире, но точно знаю одно: чтобы сложить полотенце и отнести ящик с промышленным средством для мытья унитазов к тележке горничной, явно нужно меньше двенадцати минут. Я в очередной раз врываюсь в чужую жизнь – всклокоченный смерч, несущий раздор. Я зажмуриваюсь и не открываю глаза до тех пор, пока не слышу звук закрывшейся двери и приглушенный скрип тележки Генриетты, удаляющейся прочь по коридору.
Кью не подозревал, до чего губительный эффект окажет его дезертирство из жизни; не сознавал охват и глубину своей смерти. Сейсмический сдвиг, что продолжает затрагивать жизни людей, не имевших к нему никакого отношения, с которыми он никоим образом не связан. Квентин, сделавший мне ребенка, а затем самоустранившийся худшим из возможных способов – когда не подашь на алименты и не вызовешь ответчика в суд, – не догадывался, что здесь оставляет и как далеко разойдется рябь от его отсутствия. Даже я не догадывалась. Но пока Генриетта читала нотацию о вероятности выкидыша, все внутри меня сжалось так, что стало ясно: моим сомнениям насчет этой беременности пришел конец. Они остались на полу ванной комнаты вместе черными трусами-шортиками и моим чувством собственного достоинства. Я надеялась, что Кью превратится в отца у меня на глазах – когда-то мы с ним это обсуждали. Ведь это вы делаете – даже если до конца не уверены, что хотите детей. Представляете свою вторую половинку и рисуете в голове картины: бессонные ночи, колики, извержения Везувия в подгузниках, постоянное ощущение опасности. Стал бы Кью тем отцом, который в три часа утра положил бы ладонь мне на бедро и сказал, что сам укачает ревущего ребенка? Надевал бы он рюкзачок «Бэбибьерн» и носил бы нашего отпрыска на груди во время фотоэкскурсий? Какие уроки Кью преподал бы нашей детке? Каким бы примером был? Стал бы ребенок достаточно весомым аргументом, чтобы Квентину не захотелось умирать?
Когда я вновь открываю глаза, меня больше не лихорадит, но постель насквозь мокрая, и со лба на подушку соскальзывает прохладное влажное полотенце. Шторы отдернуты, луна, растолкавшая в стороны облака, маячит над морем, как светящийся ноготь большого пальца ноги. На прикроватной тумбочке стоит термос с прилепленным к крышке желтым стикером.
Это тыквенный суп. В нем есть немного кешью – надеюсь, у тебя нет аллергии. Температура спала, и завтра я вернусь сменить постельное белье. Г.
– Почему остров Мэн? – спрашивает Би – я слышу, что она перестала печатать на клавиатуре.
Я – тот человек, который после затянувшегося молчания звонит лишь затем, чтобы сбросить информационный эквивалент напалмовой бомбы. Сегодня очередь Би, Глория и Нейт уже сообщили ей, что я цела и невредима и нахожусь на острове, поэтому достаточно будет заполнить оставшиеся пробелы. Час ранний, и я представляю Би сидящей в офисе – хотя она все еще должна быть дома, без обуви, возить пальцами ног по ковру и ерзать в кресле. Но Би на работе, ведь ей больше не надо присматривать за мной. Я знаю, что она на пару с моим братом решает мои проблемы за меня. Би заслуживает звонка.
– Кью должен был выступить здесь на выездном семинаре по фотографии. Я подумала, что надо все равно приехать. И тут нет Аспен. – Утро принесло с собой яркий солнечный свет, который бьет в окна. Будь я человеком, который для описания света использует слова «как от лампы накаливания», я бы так и сделала. Поскольку таким человеком был Квентин, а его больше нет, я отгораживаюсь подушкой и жду, что скажет Би.
Би молча переваривает информацию. Пока я ее толком не знала, меня обескураживали ситуации, когда я находилась с ней в одной комнате или говорила по телефону, описывая свои идеи или преподнося умозаключения для дальнейшего анализа, но в ответ слышала только биение собственного сердца и думала, что ее молчание – это знак презрения, бессловесное осуждение.
Теперь я просто жду, и она наконец подает голос.
– Вторая причина резонна. – Би медлит. – Ты же понимаешь, что мы волнуемся? Нам тебя не хватает. Я помню, что ты в сообщении написала, но все семьи ссорятся. Ты же слышала, какой крик умеем поднять мы с моей мамой.
– Это другое. И, как я уже сказала, есть еще Аспен.
– Технически Аспид – не наша проблема, детка. Она – кошмар. Такое чувство, будто она взяла на себя миссию лишить мир счастья. Она мне на работу звонит, представляешь?
– Ты, блин, шутишь, что ли?
– Хотелось бы. Она напугала Корин, и та расплакалась. – Корин – личная ассистентка Би. Милая тихая девушка, которая, как и большинство людей, абсолютно не приспособлена к общению с Аспен. – И теперь Корин просто сразу переключает ее на меня, и я даже отругать ее за это не могу, потому что ну кто захочет разговаривать с Аспен?
– Прости, пожалуйста, – говорю я. Би права. Аспен должна быть исключительно моей проблемой, но я в очередной раз отправила личные войска сражаться с драконом, вместо того чтобы вступить в битву самой. Где-то глубоко внутри опять зарождается бессильная ярость, горечь, которая поднимается к горлу – будь Кью здесь, никому из нас не пришлось бы воевать с Аспен, но он не столько пренебрег этой своей повинностью, сколько упаковал и переправил ее всем нам, не указав адреса для возврата. Я ненавижу его за это, ненависть смешивается с любовью, а я давлюсь и тем и другим.
– Когда ты вернешься домой? – Би задает вопрос, на который я больше не могу ответить с уверенностью.
– Я… Я не знаю.
– Конечно знаешь, детка. Когда там этот семинар заканчивается?
В качестве эмоционального щита я использую ребенка – нерожденного и потому неспособного возразить.
– Эта передышка хорошо влияет на беременность. Я много сплю и ем. Я теперь действительно ем.
Вздох. Стук острых наманикюренных ноготков по клавиатуре «мака». Моя лучшая подруга проглотила язык.
– Денег тебе хватает? – спрашивает Би после долгой паузы, которая понадобилась ей, чтобы переварить факты.
Я напоминаю Би о выходном пособии, и это помогает нам перейти к обсуждению последних злоключений Барри и Авроры, но вскоре Би, не любительница долгих прощаний, говорит, что любит меня, и нажимает «отбой», а я в тишине разглядываю, как крупицы солнечного света рассыпаются по одеялу и исчезают под кроватью.
Я не из тех, кому легко даются знакомства с новыми людьми. Меня не назовешь харизматичным человеком, я – эталон интроверта, который предпочитает разговорам книги. Неудивительно, что мой круг общения весьма мал. До смерти Кью я не особенно об этом задумывалась. В детстве по вечерам, когда я торчала у себя в комнате, Ма с папой, бывало, предпринимали попытки расшевелить меня, как бы между делом упоминая организуемые церковью вылазки в парк развлечений для нигерийских подростков, на что я отвечала, мол, вы сами велели мне носа из книг не высовывать; заканчивалось все это коротким «mechie o nu!»[57] – приказом заткнуться – и взглядом, под которым поднимаешься с места и идешь куда скажут. Впрочем, когда в одночасье лишаешься большей части этого ограниченного круга общения, остается только свыкнуться с одиночеством. Предполагается, что после смерти любимого человека вы должны обратиться за утешением к лучшему другу. Но если – так уж вышло – лучший друг это ваш муж, а причина его смерти так перепачкала вам джинсы, что ваша мать почти наверняка их уже уничтожила, чтобы вы при виде них не заходились криком, вы начинаете гадать – не отнимут ли у вас еще кого-то из близких.
После самоубийства Кью я поймала себя на том, что вглядываюсь в лица родителей, брата и сестры, Би, тщетно пытаясь проникнуть к ним в разум и понять, в какой момент они меня бросят, – чтобы подготовить себя к неизбежной боли. Я то отталкиваю их своим неадекватным эгоистичным поведением, то липну к ним, давлю на чувство вины, чтобы не уходили. А если не ощущаю их поддержки, то все бросаю и бегу прочь. Горе разбивает вас вдребезги, и, когда вы пытаетесь заново собрать себя по кускам, совсем неудивительно, что каких-то фрагментов уже не найти.
Я оставляю вымытый и вытертый насухо термос Генриетты рядом с телевизором. В нем ко мне прибывают тыквенный суп, рагу из говядины и – поразительно – яичница-болтунья. Каждый раз я истово благодарю Генриетту, а она в ответ лишь измеряет мне температуру – а вчера даже кивнула, когда градусник показал цифру, которую она сочла удовлетворительной. Сегодня у нее выходной, сообщает мне утром горничная по имени София, распыляя чистящее средство на зеркала в номере, но я задаюсь вопросом, не устала ли от меня Генриетта, не вышел ли у ее доброты срок годности – как у многих других. Софию я об этом не спрашиваю. Она избегает встречаться со мной взглядом и уходит не попрощавшись.
Би интересуется, как у меня дела. Я отвечаю ей фотографией с пляжа, по которому решила прогуляться утром – это моя первая вылазка на свежий воздух с тех пор, как я заболела. На мне столько слоев одежды, что холод как минимум задумается, прежде чем попытаться снова проникнуть мне в грудь. Би реагирует одним-единственным смайлом:–*. Она всегда была такой – человеком, способным выразить многое, не произнеся ни единого слова. Со стороны ее сообщения выглядят как послания лучшей подруги, которая переживает за мое здоровье, но я достаточно хорошо знаю Би, чтобы считать невысказанное – вернее, не напечатанное – «Ну сколько еще это будет продолжаться?». Мысль поселиться на этом острове начала казаться мне привлекательной и благоразумной. Перед тем как убрать телефон в карман, я делаю еще один снимок моря и пинаю комок засохших водорослей. Я не профессионал, но при жизни Кью и сама любила фотографировать. Я обожала, когда Квентин вставал у меня за спиной, аккуратно направлял телефон чуть выше или правее, и его подбородок или щека прижимались к моему виску, пока он помогал мне выстроить кадр. Чаще всего он не произносил ни слова, просто целовал меня в макушку, сигнализируя, что кадр готов. Таким уж он был – учителем, который не учит.
Когда мы впервые приехали на этот пляж, Кью гонялся за мной, пока не споткнулся и не рухнул лицом в песок, оставив там отпечаток собственного тела, который затем сфотографировал, прежде чем его смыли волны. Дома есть снимок в рамке: я сижу на камнях, и ветер треплет мои косички длиной до пояса. Это совершенно случайный снимок, самая любимая у Кью моя фотография. С пляжа мы тогда перебрались на променад, где зашли в старый салон игровых автоматов и поели мягкого мороженого; продавец, розовощекий мужчина, спросил, можно ли потрогать мои косички, и я, переполненная любовью и соленым запахом моря, разрешила, хотя Кью хмуро покосился на того типа и буркнул, что как-то это не прикольно. Лоток с мороженым по-прежнему на месте, но заправляет им теперь скучающая девица с подведенными синим глазами, которая дважды переспрашивает, действительно ли я хочу рожок. Да, на улице зябко, но ее лоток ведь зачем-то работает? Или у нее товар не на продажу? Она посыпает шоколадной стружкой шарики клубничного и ванильного мороженого и передает мне. Волосы потрогать не просит.
В конце променада стоит последняя уцелевшая стена «Саммерленда» – некогда главного развлекательного центра на острове – укрепление, которое не дает утесу осыпаться на улицы Дугласа[58]. Когда мы были здесь с Кью, он увлеченно слушал экскурсовода, рассказывающего о пожаре семьдесят третьего года, который превратил старый развлекательный центр в груду обломков и унес жизни пятидесяти человек. Центр отстроили заново, восстановив и прилегающий аквапарк, но в 2006 году все-таки снесли – только одна стена осталась подпирать обрыв. Когда я дохожу до развалин, мороженое уже успевает мне надоесть, хочется остановиться и закрыть глаза, и тут в голове всплывает воспоминание, как муж тщетно пытался заинтересовать меня этой стеной. У Кью был особенный дар – талант выставлять запустение в красивом свете. На семинаре этот дар описали словами «без всяких усилий». Словно он был вплетен в ДНК Квентина вместе с неспособностью одеваться как человек из приличного общества. Я представляю, как приведу к этим останкам нашего ребенка и призову на помощь тот же энтузиазм, каким отличался Кью, тот же восторг, подпитанный мороженым и пустынными песчаными просторами. Я рисую в голове эту картинку и понимаю: я была бы той матерью, которая отстает на пару шагов от близких и с улыбкой наблюдает за ними, зная, что стать для ребенка идеальным родителем невозможно, но ее пробелы заполняет отец – и, возможно, справляется лучше. Мне никогда не испытать подобного утешительного чувства.
Голод выбивает меня из мира грез. Закусочная «Порт Джек Чиппи» стоит там же, где и стояла – на окраине Ончана[59], а из окон все так же открывается вид на море. Впервые сюда приехав, мы с Квентином взяли огромный пакет чипсов с уксусом и сели снаружи, чтобы наблюдать за движением паромов.
– Я в восторге от здешних пейзажей, – сказал Кью. – Есть на свете такие места, а мы живем в Лондоне.
– А что с Лондоном-то не так? – Я бросила в Квентина чипсинкой, и он широко улыбнулся.
– Ничего. Но скажи: неужели ты не променяла бы Северную линию вот на это? – Небо в полосах лососевого цвета. Я слышу собственное дыхание, которое в Лондоне уловить невозможно. Такая тишина почти нервирует.
– Квентин, я никогда и ни на что не променяю Лондон.
Но я оказалась неправа. Очень странно: я чувствую себя ближе к Квентину здесь, чем даже в кровати, которую мы делили столько лет, но, возможно, какую-то роль в этом играет простота воспоминаний. Извлекать из памяти прошлое утомительно. Не все воспоминания даются легко.
Внутри все те же простые деревянные столы и стулья. Их оттерли дочиста, в воздухе стоит соленый запах масла и жареной рыбы. Треска горячая и разваливается на кусочки, корочка у нее хрустящая. Я сижу у окна и представляю, будто место напротив занято не мужем, а ребенком. Ребенком, который унаследовал мое плохое зрение и маленькие уши. Представляю, как натягиваю форменный школьный джемпер поверх малюсенького афро, зашнуровываю крошечные ботиночки, пристраиваю сонного малыша к себе на бедро и показываю ему паромы. Без Кью не будет родителя-буфера. Шансы облажаться удваиваются. Не будет противовеса, никто не сможет затушить разгорающийся гнев или грусть и опровергнуть детское «Но мама сказала!». Я понесу бремя родительства в одиночку. И эта задача кажется почти невыполнимой.
На сей раз я жду Сэмюэля снаружи отеля. Когда мы трогаемся с места, он спрашивает, чем я занималась, но при упоминании визита к «Саммерленду» его желваки едва заметно напрягаются, поэтому я меняю тему и спрашиваю, как поживает его жена.
– А-а, – говорит Сэмюэль, – у нее все отлично.
Больше мы на протяжении поездки не разговариваем. Однако, прежде чем выйти из такси, я замираю, взявшись за ручку двери.
– Сочувствую, если вы кого-то потеряли. Я имею в виду, в пожаре. Я знаю, каково… В любом случае, соболезную.
Сэмюэль коротко кивает.
– Холодно сегодня опять. Закутайтесь там.
Я подгадала время прибытия в «Соколиное гнездо» так, чтобы немного побыть наедине с работами мужа. А еще я надеюсь извиниться перед Дарлой Кинг. Когда она готовила этот семинар, вкладывая в него время, силы и, вероятно, собственные средства, успех, скорее всего, представлялся ей в виде раскупленных билетов, общения с единомышленниками и любителями искусства, фотосессий с виновником события. Она не рассчитывала, что последний покончит жизнь самоубийством или что его жена заявится сюда и, как старая карга, начнет оскорблять посетителей направо и налево. Меньшее, что я могу сделать, это принести ей стыдливые извинения. Однако мой план срывается: женщина на ресепшен сообщает, что Дарла еще не спустилась и на выставку пока не попасть. Она указывает мне на бежевое кресло в углу и предлагает подождать.
– Но… – звучит так, будто мои слова зажаты в тисках, – но мне нужно… Нужно туда попасть.
– И вы попадете, – бодро отвечает мне администратор. – Через часик или около того.
– Я… Вы не понимаете…
– Все хорошо, Стефани, – говорит Дарла. Она возникла из ниоткуда, словно ангел, облаченный в лучшее, что можно купить в «Маркс и Спенсер». – Я как раз туда иду. Составите мне компанию, миссис Морроу?
– Езенва-Морроу. – Рефлекс, переживший Квентина.
– Да. Пойдемте?
Новые фотографии. Некоторые я уже видела – трио черно-белых снимков, на которых Кью запечатлел малышей-близнецов в разных настроениях. Квентин сфотографировал детей так, что понять, кто из них где, почти невозможно – крупные планы лиц, отпечатки крошечных ступней, огорченно поникшие спинки. Помню, Кью говорил, мол, родители были благодарны ему за этот подход – сами они не задумывались о последствиях того, что их детей запечатлят на века и что эти фотографии будут разглядывать незнакомцы, но Кью позаботился о безопасности и анонимности малышей. Есть еще серия снимков, сделанных у выхода из приемного отделения скорой помощи. Ее я вижу впервые. Кью даже не делал попыток показать мне эти фотографии.
– Поймите, что мы – никто из нас – не имели в виду ничего плохого, – говорит Дарла, резко возвращая меня обратно в «Соколиное гнездо». – У вашего мужа был редкий, уникальный талант. Мы восхищались им и его работами.
– Нет, я… Я приехала, чтобы извиниться. Мне стоило… Просто услышать о Квентине… Его смерть стала… Простите, что испортила день.
– «Испортила» – это громко сказано. Вы определенно сделали его интереснее. – Дарла улыбается. Она не обязана проявлять снисходительность, и все же… – Могу представить, что человеку, который близко знал Квентина, все это может показаться немного, ну, жутковатым?
– Мало кто из женщин задумывается над тем, что у их мужа могут быть фанаты, понимаете? – Я поворачиваюсь к фотографиям приемного отделения. – Странно слышать, когда его так обсуждают. Когда так обсуждают меня.
– Слава – чудна2я штука, противоречивый феномен.
Слава? Я хмурюсь. Кью еле научился делать мне пробор и наносить масло на кожу головы. Он никак не мог усвоить, что забрызганное зубной пастой зеркало в ванной нужно оттереть. В отношениях Квентин звезд с неба не хватал, но за пределами моей жизни, за пределами нашей семьи, он постепенно становился звездой, его замечали.
– Интересно, что он сам бы чувствовал на этот счет.
– Думаете, ему было бы не по себе?
Кью, как и все невероятно красивые люди, сознавал свою привлекательность. Иначе и быть не могло. Именно на нее реагировали и ее обсуждали те, кто его встречал. И по этой самой причине Кью ненавидел это свое качество. Он боялся, что мир таким его и запомнит – красавчиком без начинки. Он хотел быть чем-то большим, не просто хорошеньким барчуком, и провел немало времени, пытаясь отдалиться от жизни, которая его таковым сделала. Чаще всего я обесценивала эти страхи, поскольку все мы привыкли считать, что привлекательные люди не имеют права рассуждать о тяготах жизни. Куда больше я была озабочена мыслью, часто посещающей партнеров красивых людей: что в какой-то момент произошла ошибка и наступит день, когда случайно доставшуюся вам любовь отнимут и отдадут тому, кто больше ее заслуживает. Кью сворачивался рядом клубочком и убеждал, что никуда не денется, но я никогда до конца ему не верила. И, судя по всему, не зря. Королева ненужных побед. Я стою здесь, в превращенной в выставочный зал оранжерее ресторана при отеле в Порт-Ирине, и общаюсь с человеком, который понимал мощь работ моего мужа. Вот оно, его наследие, то, что обессмертило Квентина, и да, это красиво – но не только. Котик, ты добился чего хотел, думаю я. И утираю глаза рукавом.
– Сомневаюсь, что он поверил бы в происходящее, – говорю я Дарле. – Всякий раз, когда я делала ему комплимент, он, как белка, зарывал его куда-то поглубже в себя, чтобы насладиться им позже. Хотелось бы, чтобы он все это увидел. Чтобы он увидел свое «потом».
Дарла показывает на снимки, которые мы разглядываем.
– Что вы здесь видите?
На серии про скорую помощь изображены подсвеченные двери приемного отделения. На первой фотографии возле них стоит мужчина: лицо спрятано в ладонях, пальцы – в стоящих торчком седеющих волосах. Выражения лица не разобрать, но понятно, что он сильно страдает. Кью запечатлел смятую одежду, поблескивающие слезы на щеках. На другом снимке женщина в кресле-каталке. На земле рядом с ней новорожденный в автолюльке, но глаза женщины закрыты, губы сжаты в тонкую линию. Еще одно фото – скамья рядом с дверьми, на которой сидит девушка в медицинской униформе. Голова запрокинута, затылок на спинке скамьи. Изгиб ее туловища не примешь за расслабленную позу; так не сидит человек, который наслаждается пятиминутным перерывом.
– Ни в одной нет радости. – Произнося эти слова, я осознаю их правоту. Я не спрашиваю у Дарлы, знает ли она, когда были сделаны эти снимки. Я, как жена Кью, сама должна это знать. Как его жена, я должна была сделать его работу своим наивысшим приоритетом. Стать его главной фанаткой. Но вместо меня ею стала девчонка по имени Эмма – девчонка, которую Кью в жизни не встречал. Если бы я увидела эти работы, если бы хоть взглянула на «Закат», то, возможно, уловила бы лейтмотив – постепенное угасание его духа, тени, которыми подернулся его свет. Я смогла бы его спасти.
Как отметили многие, работа и правда давалась Квентину без всяких усилий, и я не могу провести параллель между талантом к изобразительному искусству и способностью облекать мысли в слова, но, думаю, я заслуживала шанса их услышать. Не хочется умалять факт, что ему, вероятно, сложно было рассказать об этом вслух, – но это ведь была я. И я заслуживала возможность ему помочь. Но Квентин мне в ней отказал. Я закрываю глаза и испытываю новое чувство, которое устроилось у меня в груди на месте вины. Злость.