Новый день начинается с того, что мне на банковский счет зачисляют до неприличия чрезмерное выходное пособие – яркое и ненужное напоминание о моей неспособности удержать ни мужа, ни работу. А вот заканчивается день в больнице. Нейт хочет пообедать вместе. Я хочу напиться. Би хочет покататься по Гайд-парку на велосипедах – что нормально для человека, у которого есть реальная жизнь. Разрываясь между желанием не огорчать меня и нежеланием потакать моим дурацким закидонам, Нейт и Би соглашаются на компромисс: встретиться у меня дома и заказать обед в службе доставки. Это мексиканские блюда (которые я не ем), дополненные сангрией (которую делает Би). Нейт с Би едят и обмениваются офисными байками, а я попиваю сангрию. Подозреваю, имбирной газировки и фруктов в ней больше, чем вина, но Би с Нейтом увлечены разговором, поэтому велика вероятность, что я успею выдуть их порции и обеспечить себя приятным «навеселе». Три бокала спустя я все еще трезва (отстой), и Би настойчиво предлагает покататься по парку Клапем-Коммон, поскольку сегодня один из тех редких дней лондонской зимы, когда солнце в кои-то веки бодрится и яростно сияет в небе цвета надежды. Поэтому я натягиваю зеленое худи Кью – то, которое он надевал по субботам, пока мы слонялись по дому без дела, то и дело проваливались в дрему, смотрели фильм за фильмом и ели всякую ерунду (в чем позже раскаивались), – и мы с Нейтом и Би все-таки отправляемся в парк, где нас ждут ряды новеньких великов имени Бориса Джонсона.
Сама не понимаю, как это происходит, но буквально через пять минут сангрия внезапно заявляет права на мой кровоток, и голова вмиг становится ватной. Я не пьяна – трех бокалов разбавленной сангрии для этого маловато, – но и не то чтобы трезва. Я открываю рот позвать брата, который катит впереди Би и, увлеченный таким легкомысленным времяпрепровождением, попирает все свои правила поведения в обществе, – и тут мой велосипед, будто озорной осел, виляет и выскальзывает из-под меня. Я падаю как в замедленной съемке, но вскоре земля разрывает мне джинсы и кожу, голова врезается в бордюр, и я слышу, как кричит Би, вопит Нейт и ахают прохожие, которым теперь будет что рассказать приятелям вечером за стаканчиком, – а потом я на несколько секунд отключаюсь.
Благодаря этому происшествию я и обнаруживаю, что беременна.
Беременна.
Я катаю это слово во рту как карамельку, и хотя прошло добрых три часа с тех пор, как я узнала о беременности, оно по-прежнему кажется чужим и странным, и шестеренки у меня в голове скрипят и застывают, когда мозг пытается переключиться на какую-нибудь другую мысль. Его будто замыкает раз за разом.
Вслед за моим падением начинаются истеричные звонки в скорую помощь, родителям и, наконец, Глории, которая, умерив раздражение от того, что ей «вечно сообщают последней, когда происходит какая-то фигня», выезжает в больницу. Я пыталась отговорить Нейта и Би от вызова скорой помощи, но они забросали меня фразами «сотрясение», «внутримозговое кровоизлияние» и «да ты полминуты в обмороке провела, Ева», поэтому я так и осталась лежать там, где свалилась, с головой на коленях у Би и видом на Нейта с телефоном у уха.
В больнице меня осматривает папин друг – один из его коллег, седеющий доктор, который, помяв мне живот и сделав ультразвук, хмурится и сетует:
– Парамедики не предупредили, что вы беременны.
И когда он произносит это, все вокруг замедляется, и его голос растворяется в белом шуме, а в голове начинают мигать яркие большие неоновые буквы: БЕРЕМЕННА.
После этого все ускоряется. В кабинет ультразвука по моей просьбе приглашают Ма, и та, справившись с шоком в рекордное время, обращает все внимание ко мне и зернистой серой штучке на экране. Когда новость просачивается за пределы маленькой комнатки и достигает папы, брата с сестрой и Би, врачей вокруг становится больше, звучат разговоры об амниоцентезе и куче других анализов, которые должны определить, насколько сильно я навредила – от этих слов мне становится дурно – своему нерожденному ребенку, когда вела себя как чокнутая, когда сначала забывала, а затем отказывалась питаться как следует, плюс напивалась и ежедневно поглощала горсти успокоительных и противотревожных лекарств. Все это время разбитые колени зудят, голова и ребра пульсируют, лодыжка взрывается болью всякий раз, когда я шевелю ею, и все эти физические муки – наказание мне: ведь я, пребывая в душевном раздрае от потери Кью, ужасно запустила себя – и даже не заметила, что ношу под сердцем ребенка. Его ребенка. Глория и Би забрасывают меня вопросами: почему я сама не догадалась? неужели я не заметила, что месячные не пришли? неужели не было никаких симптомов? Ответы, ясное дело, должны быть следующие: «Потому что мой муж убил себя. Нет, потому что я была в стрессе от самоубийства мужа. Да, я много блевала, но списывала это либо на горе, либо на спиртное, которым пыталась заглушить боль от самоубийства мужа».
Близкие переговариваются, но их слова проплывают надо мной как облака. В конце концов, о чем вообще можно думать, когда вашу пригодность в качестве родителя ставят под вопрос еще до рождения ребенка, отчего вас терзает едкий стыд? Жена-то из тебя вышла паршивая, говорит мой внутренний голос, очень похожий на голос Аспен. Каковы шансы, что из тебя выйдет нормальная мать?
Ни в одну из существующих на свете книг о самоубийствах и беременности (никак не связанных друг с другом) никто не додумался включить главу о том, как быть, если ваш муж свел счеты с жизнью, а вы несколько недель спустя обнаружили, что носите его ребенка. Ничего подобного не должно было случиться. Младенцы должны вызывать чувства посильнее безразличия. Но именно ее, эту самую пустоту, я сейчас и ощущаю.
Падение вновь приковывает меня к кровати, моя лодыжка покоится на стопке подушек, и когда Би спрашивает, как я себя чувствую, я признаюсь ей в двойственности своих переживаний. Впервые кто-то задал мне этот вопрос, и ответом на него я удивляю даже себя саму.
– В каком смысле не понимаешь? – Би складывает мое постиранное белье.
– В буквальном. Я не понимаю, что за чувства испытываю. Еще сутки назад я не была беременна. А теперь вот беременна. Это слишком.
– Велик шанс, что ты и вчера была беременна.
– Ты лучшего момента придраться к словам не нашла?
Би играючи справляется с натяжной простыней – проклятием любого, кому приходится складывать белье.
– Детка, это ведь не просто ребенок. Это ребенок Квентина.
– Я в курсе. – Внезапно все вокруг меня вспомнили, как произносится имя Кью.
– Я думала, ты будешь рада.
– Извини, что разочаровала.
Би подхватывает корзину с бельем и выходит из комнаты. Судя по всему, недостаточно просто принять эту беременность как факт. Я должна радоваться. Ребенок. Последняя ниточка, ведущая к Квентину. Ма захочет, чтобы все мы собрались на благодарственную молитву. Но одна лишь мысль об интерьере детской вселяет в меня ужас.
По правде говоря, чувствую я себя абсолютно так же, как до вчерашнего открытия: израненной изнутри, будто все мои органы, да что уж там, мою душу проволокли по битому стеклу. Я не ощущаю, будто стала ближе к Кью. Единственное отличие от предыдущего дня – у меня появились внешние раны в дополнение ко внутренним. Я поворачиваюсь набок. Лодыжка протестует и пульсирует болью, я морщусь. Еще одна новость: срываться мне больше нельзя. Мне, девчонке, что когда-то пряталась в школьной библиотеке. Никакого больше алкоголя, никаких таблеток – ни от бессонницы, ни от тревоги, ни от боли, ни от чего, – и меня поражает, что именно от этого осознания к глазам подступают слезы.
В тот день хрупкая материя повседневной рутины разошлась по швам. Глории пришлось торчать на работе допоздна, Алекс был в гостях у брата, который недавно переехал в Нидерланды, а няня Тесс заболела. Все родные оказались заняты, и Элли с Беном достались нам с Кью. Я позвонила Квентину и забормотала скомканные извинения, как только он взял трубку, но Кью тут же их все отмел.
– Ева, успокойся. Ты на работе, да? Я их заберу.
– Точно?
– Я люблю тусоваться с этой мелюзгой.
Он не соврал. Элли и Бен извлекали из Кью нежность, которую он берег исключительно для них. Даже когда все остальные в какой-то момент уставали от навязчивого любопытства Бена и девчачьего перфекционизма Элли, Кью расчехлял свой резервный запас терпеливости и окутывал ею детей. Они тоже любили его – высокого чудаковатого дядю Кью.
Учебный день закончился полчаса назад, но Кью по-прежнему был недоступен. Из садика позвонили сначала Глории, потом Алексу, который, преодолев легализованный дурман, позвонил уже мне. Вечером Кью явился домой с квадратными от ужаса глазами – мы к тому моменту успели умять половину ужина, состоявшего из сладкой картошки фри.
– Ева. Я… – начал было он, но дети ринулись к нему, и их вопли радости заглушили мое «не утруждайся».
К середине диснеевской «Головоломки» глаза у детей начали слипаться, а носики – клевать. Элли, наша любительница следовать правилам, переоделась в пижаму и отключилась через считаные минуты, предварительно попросив меня подержать ее за руку, пока она не уснет «крепко-крепко», потому что иначе защита от монстров не активируется. Кью, укладывавший Бена, читал ему сказки одну за другой – у малыша открылось второе дыхание, которое иногда находит на вас, стоит только сменить дневное облачение на одежду для сна.
– Так, все, бунтарь, – услышала я голос Кью, – еще одна – и спать. Скажи «уговор».
– Уговор! – пискнул Бен. И поудобнее устроился на коленях у дяди.
Три часа спустя Кью ушел за «Панадолом», а я вступила в переписку с Глорией. Ни с того ни с сего у Бена начался жар, и малыш, пылающий, горько рыдал у меня на груди, дрожа всем своим тельцем. «Мы справимся, – уверяла я сестру. – Поспи немного, я тебе позже напишу». Бен не успокаивался и отказывался ложиться спать. Я носила его по дому, напевая колыбельные на игбо, а он все хныкал, и, когда у меня устали руки, я передала малыша Кью. Я устало наблюдала, как Квентин наматывает круги по второму этажу, придерживая затылок Бена, и, когда Кью, красноглазый, в конце концов возник на пороге нашей спальни, я кивнула ему. Он уложил Бена в нашу кровать, и через минуту малыш уснул.
– Ты как? – спросила я. Вытянув руку над спящим ребенком, я поворошила волосы Кью.
– Задолбался, – ответил он и покосился на незваного гостя в нашей кровати – не услышал ли тот ругательство. – Прости. Я слажал.
– Ты здорово с ними справляешься. С ним.
– Все иначе, когда знаешь, что дети у тебя не навсегда, согласись? – Мы улыбнулись друг другу. – Но мне жаль, что Бен заболел. Он совсем кроха.
– Бена завтра лучше оставить дома. Я попробую отпроситься с работы. Глории и так хватает забот.
Кью взял принесенную мной влажную тряпочку и аккуратно промокнул лоб и шею Бена.
– Тебе тоже. Все нормально. Я за ним присмотрю.
– Правда?
– Правда.
Я уже почти провалилась в сон, но голос Кью пробился ко мне в последние секунды бодрствования.
– Как думаешь… мы с тобой осилили бы такое? По-настоящему? – спросил он.
Не помню, что тогда ответила.
Когда речь заходила о детях, мы с Кью обсуждали эту тему, как иные обсуждают отпуск на Фиджи. Когда-нибудь. Возможно. Мы считали, что это «когда-нибудь» действительно однажды случится – словно наша жизнь была застрахована от всяких там маловероятных катастроф. Мы наивно верили, что никогда не повторим ошибки наших родителей. Думали, что наши интересы всегда будут лежать в области разных пикантных штук вроде фильмов нуар, темного рома и секса в новых необычных местах. Мы собирали коллекции. Я – книги, изданные десятки лет назад, а также биографии знаменитых женщин и их любовников. Кью – не только винтажные фотоаппараты, которые обожали любители фотографии по всему миру от Канзаса до Кабула, но и винтажные снимки – оригиналы, скупленные на аукционах, гаражных распродажах, ярмарках и в интернете. Квентину хотелось чего-то осязаемого, хрупкого и рассыпающегося в руках. Иногда я ловила себя на желании, чтобы Кью проявлял это неустанное внимание не только к старым карточкам, но и к тому, что было важно для меня – например, научился пользоваться сушилкой для белья и перестал «сажать» мои вещи или убирал крошки с кухонного стола после нарезки багета.
– Мы живем в двадцать первом веке, Ева, – заявил как-то Кью, с глубокомысленным видом взмахнув фотографией. – Нашим детям будет наплевать на книги, которые нельзя прочитать на айпаде–19 или «Киндле». Фотографии – бессмертны.
– Ну уж нет, – возразила я. – Истории, которые рассказывают книги, что-то да значат. Фотографии выцветут. А эти истории – бессмертны.
– Фотографии рассказывают тысячи историй, не тратя на это ни слова. – Это было одно из действительно мудрых его изречений, и я на время умолкла, но Кью испортил эффект, добавив: – И когда наши дети найдут папины коробки со старыми фотографиями, думаешь, им будет дело до древних книг с вываливающимися страницами?
– Какого-то плохого ты мнения о наших детях.
– Отнюдь. У малыша Эдгара будет талант видеть кадр – как у папы.
– Моего сына ты Эдгаром не назовешь.
– Ларами? Улисс? Топаз?
– Прекрати.
И что теперь? Теперь «когда-нибудь» – это сегодня, «возможно» – по-прежнему возможно, но передо мной расстилается бесконечность, в которой действительно может появиться Топаз с папиным талантом видеть кадр и любовью к старым книгам, и эта бесконечность наводит на меня такой ужас, что я задаюсь вопросом, хочу ли ребенка вообще.