Яагород Иссак!
Юялвардзоп ябет с мывон модог. Оретсеш хиовт хындорюовд илахеирп адюс аречв, умоджак яслатсод косук агорип. Яндогес ьнед яинеджор йокьнелам Иссак, йе ястеянлопси ирт адог. Кнэрф лачан ьтачузи ьнытал, ым еоджак орту мимрок уквонилам. Иллас отсач орп ябет теавишарпс. Теиррах Тйан теажзеирп йыджак ьнед ьтатичоп етет Ерднассак. Од яинадивс, яагород Иссак.
Ятет Арднассак теадереп ебет тевирп, как и ым есв.
Яащябюл ябет ятет
Нйежд Нитсо
Ноточ, 8 вня.
В январе 1817 года она писала, что чувствует себя лучше и может дойти до Олтона, выражала надежду, что летом дойдет и обратно. В апреле ее отец сообщает в записке к миссис Лефрой: «Я рад был получить благоприятные новости, написанные ее собственной рукой, в письме от твоей тети Джейн; но все, кто ее любит, а это все, кто ее знает, не могут за нее не тревожиться». Всем известно, насколько обоснованными оказались эти тревоги и как скоро родственникам ее пришлось скорбеть об утрате любимейшей и талантливейшей женщины во всей семье.
И вот я добрался до самых грустных писем, в которых повествуется о завершении этой яркой жизни; она прервалась как раз в тот момент, когда – на это были все основания надеяться – силами своего ума, живого и неутомимого, в совокупности с опытом наступившей зрелости, она могла создать произведения, которые, возможно, превзошли бы даже те, что и так украсили литературное наследие ее родины. Но этого было не суждено. Предначертанное свершилось – ее чистая душа разорвала узы, связывавшие ее с землей, и оставила по себе пустоту, которая навечно осталась зиять для ее родных, любящих и любимых, столь нежно и трепетно к ней относившихся. В начале весны 1817 года тягостные симптомы усилились, и нездоровье ее сделалось столь очевидным, что игнорировать это долее стало невозможно. Тем не менее никто не видел признаков непосредственной опасности, и надо полагать, что, когда в мае она уезжала из Чотона в Винчестер, она даже не предполагала, что навеки прощается со своим родным домом. Если нет, тем лучше для нее, потому что нет ничего более душераздирающего, чем смотреть на любимое место или любимого человека, сознавая, что смотришь в последний раз. Джейн, по всей видимости, избежала этих печалей, потому что даже после приезда в Винчестер она, судя по ее разговорам и записям, надеялась на исцеление; мне представляется, что родные ее и помыслить не могли, что конец столь близок.
В письмах Кассандры это горестное событие изложено так, что добавить мне нечего. Ее слова просты и трогательны – их пишет человек, пораженный неизбывным горем, но верный догматам своей религии, которая помогает ему сохранить душевную стойкость. То, что всех членов семейства Остин связывали прочные узы любви и единения, естественно, лишь усилило скорбь по потере той, что была не только их общей любовью, но и их гордостью. Они упокоили ее в стенах старинного собора, который она так любила, и разъехались горевать по своим домам с чувством, что ничто и никогда не заменит им сокровища, которого они лишились. Особенно тяжелым удар, разумеется, оказался для ее единственной сестры, спутницы, корреспондентки, второго «я» Джейн, которая вернулась одна в опустевший дом, а также для ее матери, о которой доселе сестры пеклись вдвоем и у которой отныне осталась только одна опора. 〈…〉