Лондон, 1855
Август Хофман был как никогда преисполнен решимости ворваться на рынок синтетических ароматов. Он первым предсказал наступление новой эпохи духов, изготовленных из каменноугольной смолы, и не желал упустить свой шанс разбогатеть на этой ниве. Хофман сосредоточился на работе с соединениями, полученными на основе бензойной кислоты и каменноугольной смолы, и с эфирными маслами, которые хотел воспроизвести искусственно. Так он начал замечать некоторые свойства, общие для всех этих веществ: по сравнению с другими органическими молекулами, в них содержалось намного больше углерода и меньше водорода. И атомы углерода, похоже, группировались по шесть; во всяком случае, в меньшем количестве они не встречались. В 1855 году Хофман назвал этот класс соединений “ароматическими”, придя к убеждению, что они-то и играют главную роль в образовании запаха 1.
В том году планировалось проведение очередной Всемирной выставки – уже в Париже. Британцы надеялись вернуть себе право на изобретение, которое, по сути, украл у них в 1851 году Колла. В частности, непременно блеснуть на выставке вознамерился ученик Хофмана Чарльз Блечфорд Мэнсфилд, которого больно задело бесстыдство француза, воспользовавшегося его запатентованным процессом ради барышей. К тому времени Мэнсфилд уже обзавелся собственным предприятием, которое разместилось в отдельном здании на Риджентс-канале. Он поставлял Хофману и другим химикам нитробензол и анилин, а в феврале 1855 года переключился на изготовление образцов парфюмерной продукции для парижской промышленной выставки. 17 февраля, около часа пополудни, когда он вместе с восемнадцатилетним ассистентом Джорджем Коппином дистиллировал сырую нефть, или лигроин, перегонный аппарат вдруг взорвался. Начался сильный пожар, здание стало обрушаться. Случайные прохожие увидели, как от охваченных огнем руин бегут к замерзшему каналу два человека в горящей одежде. Они бросились на лед и принялись кататься, пытаясь потушить на себе пламя. Химикам помогли и доставили в больницу, где они пролежали еще несколько дней. Но они успели получить такие тяжелые ожоги, что походили теперь на обуглившиеся мумии. Когда Хофман пришел навестить своего ученика, тот встретил его шуткой: “Здесь лежит прах Чарльза Б. Мэнсфилда” 2. Вскоре он скончался в возрасте тридцати пяти лет.
Химия была точно не для слабых духом людей. Но почему-то никогда не было недостатка в студентах, отважно подступавшихся к этой опасной науке. Хофман по-прежнему нуждался в анилине, и добывать его он поручил своему самому юному ассистенту – Уильяму Генри Перкину, который поступил к нему в лабораторию два года назад, пятнадцатилетним подростком. С детства Перкин, смышленый и любознательный мальчик, проявлял наклонности к изобразительному искусству и музыке, но в тринадцать лет увидел, как один его приятель проделывает опыты с кристаллами, и бесповоротно влюбился в химию 3. В Королевском колледже он работал главным образом под началом Хофмана, выполняя его поручения, а весной 1856 года, когда Хофман уехал на пасхальные каникулы в Германию, Перкин сам придумал себе задачу: получить хинин искусственным путем из анилина. Привлекательность этой задачи была очевидна: спрос на хинин был высок как никогда. Ведь он был важнейшим ингредиентом целебного джина с тоником, который каждый вечер принимали по всей Британской империи. К этой же цели стремились когда-то давно и Лоран с Хофманом, когда еще работали вместе. Позднее Хофман пытался добиться этого результата уже вместе с Либихом, но их опыты обернулись экономическим фиаско 4. Перкин же, полный юношеского оптимизма, попытался произвести собственные манипуляции с анилином, добавив немного кислорода и убрав немного водорода. Он надеялся, что в итоге в его пробирке появится бесцветный хинин, но вместо этого увидел нечто густое и черное как смоль.
И все-таки, пусть эксперимент и потерпел крах, Перкин заметил кое-что любопытное. Эта черная субстанция, очищенная и растворенная в винном спирте, приобрела красивый фиолетовый оттенок; затем Перкин смочил в ней кусочек ткани, и цвет остался стойким и ярким даже после того, как юноша прополоскал ткань и выложил на солнце. Не успел Хофман возвратиться из Германии, а Перкин уже оборудовал сарай в своем саду, чтобы приступить к изготовлению крупных партий красителя. Он отослал образцы на красильную фабрику в Шотландии и, дождавшись утвердительного ответа, подал заявку на патент. В ту пору красители делали преимущественно из растительного сырья, изредка – из животного (например, из кошенили – полужесткокрылых насекомых). Особенно трудно было получить пурпур, он обходился чрезвычайно дорого и к тому же быстро выцветал. Перкин опасался, что его сочтут слишком юным (всего восемнадцать лет!), но в итоге его заявку одобрили, и он запатентовал изобретенный процесс производства. Свой краситель он назвал “тирским пурпуром”.
К тому времени, когда Хофман возвратился в Англию, Перкин уже решил оставить Королевский химический колледж и заняться производством своего красителя в промышленных масштабах. Из 100 фунтов угля – прошедшего все необходимые этапы превращений и перегонки, от нитробензола к анилину и к конечному рыночному продукту, – получалась четверть унции красителя. Перкин приступил к производству, и ему продолжала улыбаться удача. В 1857 году во Франции, где зарождались моды, жена Наполеона III императрица Евгения решила, что ее личным любимым цветом станет нежный пурпур, который недавно произвели из молотого лишайника на лионской шелковой мануфактуре Guinon, Marnas et Bonnet. Производители назвали этот цвет mauve – “мальва”, “розово-лиловый”, и вскоре он сделался самым востребованным и в то же время почти недоступным ввиду его дороговизны и нехватки. Перкин, увидев в этой моде заманчивую возможность, переименовал свой краситель в mauveine, “мовеин”, и начал продавать его по цене раз в десять дешевле натурального. В 1858 году, когда королева Виктория появилась на свадьбе дочери в “мальвовом” платье, спрос на ткани этого цвета стал поистине бешеным.
Хофман с самого начала с подозрением косился на “пурпурную грязь” Перкина (как он ее называл). Но смотреть на чужой успех равнодушно он все-таки не мог и потому вскоре начал производить собственный краситель – “фиалки Хофмана”. А потом, год за годом, появлялись все новые и новые синтетические вещества: “фуксин Вергена”, “манчестерский коричневый”, “коричневый Бисмарка”, “желтый Марциуса”, “магдаловый красный”, “синий Николсона”. По словам Хофмана, происходила “самая странная из революций”. Прежде Англия тратила миллионы на импорт экзотических ингредиентов со всего света, но появление новых анилиновых красок в корне изменило ситуацию: теперь страна отправляла “собственные синие красители, полученные из каменного угля, в Индию, где растет индиго, собственный кармин, полученный перегонкой из смолы, в Мексику, где водится кошениль, и полученные из окаменелостей заменители кверцитрона и сафлора в Китай и Японию” 5.
Наступила эпоха синтетических веществ, а вместе с ней началась и вторая промышленная революция (как ее со временем назвали). Стержнем первой промышленной революции был паровой двигатель и его удивительная способность использовать энергию, запасенную в органическом топливе, для замены человеческого труда. Вторая революция тоже вращалась вокруг возможности задействовать энергию органического топлива, только теперь оно заменяло “труд” множества растений (и некоторых животных), суть которого сводилась к преобразованию энергии, полученной от солнца, в полезные органические соединения. Этот путь, более прямой и короткий, обещал сделать доступным для всех то, что раньше оставалось диковинкой. Очень верно высказался об открывшихся возможностях палеонтолог Ричард Оуэн (это он придумал термин “динозавр”): “При получении некоторых органических соединений естественные процессы уже можно заменить, причем с выгодой, на искусственные… Пока невозможно предвидеть, до какой степени химия сможет в итоге при производстве нужных вещей вытеснить ныне действующие витальные силы природы” 6.
Хофман ожидал, что самыми важными продуктами, которые будут содержать полученные им ароматические вещества, станут духи, и потому с удивлением наблюдал за быстрым ростом популярности анилиновых красителей. Но настал и черед моды на искусственные духи. И здесь опять-таки главную роль сыграл Перкин, причем снова это вышло случайно. Пытаясь повторить эксперимент с салициловой кислотой, описанный в 1857 году французским химиком Кауром, Перкин заменил гидрид салициловой кислоты ее натриевым производным[36]. Эта реакция, конечно, не приблизила его к получению желаемого продукта, но Перкин заметил, что результат пахнет очень приятно. Он узнал этот аромат, слегка похожий на аромат свежего сена: так пахнут бобы тонка, с давних пор применявшиеся при изготовлении духов. Желая убедиться в своей правоте, Перкин купил настоящие бобы тонка и извлек из них вещество, которое и отвечает за характерный запах. Сравнил со своим недавно полученным веществом. Запах у обоих был, по его словам, “в точности одинаковым”, – и он стал называть свое вещество “кумарином” 7. Перкина снова ждал успех. В New York Herald его назвали “укротителем каменноугольной смолы”, который “превратил жидкий шлак в золото” 8.
К тому времени Хофман уже перебрался обратно в Германию, приняв предложенную ему должность в Берлинском университете. Там он снова вскоре оказался в окружении молодых ассистентов, среди которых были Вильгельм Хаарман и Фердинанд Тиман (чья сестра Берта вскоре сделалась четвертой женой Хофмана). В лаборатории Хофмана им удалось синтезировать из сосновой коры молекулу нового вещества, которое пахло в точности как ваниль. В отличие от кумарина, оно не было похоже ни на какие вещества, действительно содержащиеся в стручках ванили, но аромат был настолько похож, что химики не сомневались: новое вещество вполне годится в качестве заменителя. Они назвали его ванилином, и уже через год Хаарман открыл фабрику, которая начала производить его в промышленных масштабах.
Похожее изобретение было сделано и в ста пятидесяти километрах к западу от Берлина, в Гёттингене, где Рудольф Фиттиг, подвизавшийся ассистентом у Фридриха Вёлера, недавно закончил работу над диссертацией, посвященной вкладу Огюсту Лорана в органическую химию (как и при жизни, Лорана даже после смерти больше ценили за пределами родной страны). В 1869 году Фиттиг вместе с В. Г. Милком синтезировали новую молекулу и назвали ее пипероналом 9. Ее мягкий, нежный запах напоминал аромат изящного фиолетового цветка – гелиотропа. Сам гелиотроп в парфюмерии почти не использовался, и оказалось, что пиперонал в этом цветке не содержится, но проходить мимо такой возможности было жалко, и химики изменили первоначальное название на “гелиотропин”. И вскоре это вещество получило известность – его стали добавлять в мыло и духи.
Во Франции в мир синтетических духов первым шагнул химик Жорж де Лэр. Он учился у Пелуза, а работать с красителями начал, трудясь в Лондоне в лаборатории Хофмана 10. Де Лэр разбогател на французских патентах на синтетические красители, но после работы над ванилином вместе с Хаарманом и Тиманом переключился на производство духов 11. Он использовал все доступные новые синтетические вещества и даже сам создал искусственный мускус. По мере того как промышленное производство увеличивало объемы, цены на синтетические продукты стремительно падали. С 1879 до 1899 года цена за килограмм гелиотропина снизилась с 3790 до 37,5 франков. Кумарин, стоивший в 1877 году 2550 франков за килограмм, в 1900-м продавался по цене 55 франков, а килограмм ванилина подешевел с 8750 франков в 1876-м до всего 60 франков за килограмм в 1906 году 12.
Настоящий перелом произошел в 1880 году, когда экспериментировать с синтетическим сырьем начал Houbigant – один из старейших и самых влиятельных парфюмерных домов во Франции. Его новый владелец, Поль Парке, взял за основу созданный Перкином кумарин с характерным для него стойким запахом свежескошенного сена и принялся наслаивать на него более сладкие нотки герани, розы и сирени (они служили “сердцевиной” сложного аромата) и более легкие нотки лаванды, бергамота и ромашки (эти были “головой”) 13. Результатом стала пряная, насыщенная свежесть, и Парке назвал новый парфюм Fougère Royale – “королевский папоротник”. Такое название он выбрал именно потому, что сам королевский папоротник вовсе не имеет запаха, а потому способен послужить идеальным шаблоном для создания искусственного аромата. (“Если бы Господь решил подарить папоротникам запах, они бы пахли именно как Fougère Royale”, – будто бы заявил парфюмер 14.)
Новые духи имели бешеный успех, особенно среди мужчин, которые сочли, что пахнуть папоротниками им подобает куда больше, чем цветами. В дальнейшем возникло целое семейство fougères, наряду с цветочными и лесными ароматами, и все они отсылали к запаху, которого в природе не существовало. Вскоре почти все парфюмерные дома уже использовали синтетические вещества, в которых видели теперь не дешевую замену естественным, а желанное средство, позволявшее расширить палитру ароматов. Парфюмеры придумывали новые фантазийные запахи, все больше отдалявшиеся от конкретных природных источников: так постепенно возникала прежде неведомая категория предметов роскоши 15.
В Лондоне на страницах сатирического журнала Punch поместили шуточную переделку известной песни “Прекрасная звезда” (“Beautiful Star”), назвав ее “Прекрасная смола” (“Beautiful Tar”) с подзаголовком “Песня ученого-энтузиаста”:
Сбываются ныне любые мечты —
У химика купишь хоть чан красоты!
Ее он извлек без ножа и пилы
Из каменноугольной черной смолы! 16
“Хвала и слава Смоле! Ликуй, перегонный куб!” – пел хор. Однако не все, что делалось из смолы, получалось удачным. Мирбан – первый искусственный аромат – потерпел сокрушительный провал. Выяснилось, что нитробензол, так походивший запахом на горький миндаль, невероятно токсичен – как и тот бензол, что Колла рекламировал и продавал в качестве пятновыводителя. Врачи, ставя опыты на кроликах и собаках, отмечали, что он их убивает 17. Люди, регулярно употреблявшие мирбан, видели, что их щеки, прежде розовые, приобретают “грязный свинцовый цвет”, а со временем кожа вокруг губ, на языке и возле ушей и вовсе чернеет или делается синюшной 18. Моча темнела и мутнела, становилась похожей на портвейн и издавала запах горького миндаля. Темнела и кровь, становясь чуть ли не черной, а в руках и ногах ощущалось покалывание. Люди жаловались на головную боль, оскомину и непроходящую усталость. Врачи находили, что это анемия, которую вызывают химические вещества, поражающие костный мозг. Случаи отравления исчислялись десятками, и как минимум тринадцать привели к летальному исходу 19. Продажи мирбана и хозяйственного бензола постепенно сошли на нет, но все еще ожидал ответа вопрос: можно ли ставить знак равенства между природными веществами и так похожими на них новыми искусственными? И безопасны ли последние?
Париж, рю Сен-Жак, 1860
В 1860 году Пастер вел тайную жизнь уже больше десяти лет и наконец был готов совершить громкое признание. По всем внешним признакам он был одним из самых состоявшихся ученых своего поколения. После сотрудничества с Био Пастер преподавал сначала в Страсбургском университете, затем в Лилле. В 1857 году он уже с триумфом вернулся в Париж, возглавив отдел научных исследований в Высшей нормальной школе. Его главным достижением стало объяснение процесса ферментации: он преуспел как раз там, где Лавуазье в свое время потерпел фиаско. Лавуазье был убежден, что ферментация – сугубо химический процесс, и, хотя ему так и не удалось это доказать, большинство его последователей соглашались и высмеивали виталистов вроде Шапталя за наивность 20. И все же брожение, по словам Пастера, оказалось “проявлением жизни” 21. Ему удалось установить, что дрожжи есть не что иное, как живые существа: “микробы”, или одноклеточные микроорганизмы[37] 22. Пастер доказал их необходимую роль в процессе брожения, и в 1859 году Академия наук отметила его работу премией в области экспериментальной физиологии.
Но втайне Пастер упорно продолжал биться над задачей, которая никак не поддавалась решению. Своему ближайшему другу Шарлю Шаппюи он намеками давал понять, что сама его работа, посвященная ферментации, – лишь попытка подступиться к “непостижимой загадке Жизни и Смерти” 23. Пастер признавался, что, продолжая поиски, уже находит верные пути к разгадке некоторых тайн и что “окутывающий их покров становится все тоньше и тоньше” 24. Сами эти поиски восходили еще к той связи, о которой он услышал от Лорана, – между кристаллической формой вещества и его оптической активностью. Теперь Пастер редко произносил имя Лорана, и сторонние наблюдатели, вероятно, полагали, что он давно забросил работу над темами, которые их объединяли в прошлом. Но Пастер просто залег на дно, а сам проводил у себя в лаборатории секретные опыты и накапливал наблюдения. Собственно, именно раздумья об оптической активности тартратов – кристаллов, образующихся при брожении вина, – и подтолкнули его изначально к изучению ферментации, а затем убедили в ошибочности химической гипотезы. Ведь Либих утверждал, что ферментация – форма разложения и что именно поэтому молекулы сахара подвергаются распаду. Он рассматривал тартраты как продукты распада, сохранявшие активность от породившего их сахара. Пастер же, проводя опыты, убедился в том, что оптическая активность исчезает при малейших изменениях в молекулярном строении, и считал, что присущая кристаллам тартратов асимметрия может объясняться только присутствием жизни. В дальнейшем, изучив брожение, он нашел подтверждение своей догадке, а теперь хотел понять: не скрывается ли за этим более общая закономерность?
Исследуя границы между натуральными и синтетическими веществами, Пастер проводил многочасовые тайные эксперименты и тщился понять, можно ли получить в лаборатории что-нибудь – хоть что-нибудь, – что обладало бы оптической активностью 25. И выяснилось, что нет. Правда, однажды ему удалось приблизиться к поставленной цели, когда он решил силой добиться своего – и “привнести асимметрию в лабораторные химические действия” 26. Он соединил цинхоницин (активное вещество) с виноградной кислотой (неактивным). Затем ему удалось отделить “левый” тартрат от “правого”. Таким образом, можно считать, он “создал” активное вещество из неактивного, но, так как для этого потребовалось изначально взять для опыта активный цинхоницин, Пастер еще больше прежнего уверился в существовании “барьера” между естественными и искусственными химическими соединениями и в том, что “силы, действующие в наших лабораториях, отличаются от тех сил, что управляют растительной природой” 27. Но эти результаты оставались неопубликованными – их Пастер пока лишь записывал в свои рабочие блокноты, которые никому не показывал 28.
К 1860 году он уже был готов обнародовать свои идеи и выбрал для этого подходящий случай: вступительную лекцию в Парижском химическом обществе. Это была новая организация, совсем недавно созданная по образцу Лондонского химического общества, и там вот-вот должен был начаться хорошо разрекламированный цикл лекций для широкой публики. Президентом этого нового общества стал Дюма, и он пригласил Пастера прочитать 20 января вводную лекцию курса. Пастер, приняв предложение, сообщил название предстоящей лекции – “Об асимметрии встречающихся в природе соединений” – и приготовился разгласить тайну, которую хранил уже много лет: изложить содержание своей работы о кристаллах и оптической активности, в которой говорилось о глубокой, непреодолимой пропасти между живой и неживой материей 29.
Пастер очень волновался перед выступлением. Ему нужно было представить очень тонкое, сложное доказательство, требовавшее знания не только химии, но и физики и кристаллографии. Потому он предварил саму лекцию небольшим обзором всех этих предметов: напомнил слушателям об открытии поляризации света, совершенном еще в 1809 году, и довольно подробно рассказал о работе Био с эфирными маслами, в ходе которой удалось установить, что органическая материя воздействует на свет на молекулярном уровне. Затем он познакомил публику с азами минералогии, поведав об открытии Гаюи: оказывается, некоторые кристаллы имеют асимметричное – гемиэдральное[38] – строение. Так вот: подобно кристаллам, молекулы тоже имеют особое внутреннее строение, и они тоже бывают или симметричными, или асимметричными. Одни молекулы симметричны относительно своего зеркального отражения (симметрия такого типа свойственна, например, квадрату). Другие же имеют принципиально иное устройство – при наложении они не совпадают со своим зеркальным отражением (как, например, и пара человеческих рук). Пастер рассказал о том, как обнаружил такого рода гемиэдральную асимметрию в тартратах, и поведал о том, как, узнав об этом открытии, Био схватил его за руку и признался, что от волнения у него колотится сердце. Пастер даже продемонстрировал небольшой опыт прямо на сцене лекционного зала: соединил тартраты, вращавшие плоскость поляризации света вправо, с теми, что отклоняли ее влево, так что в результате получился искусственный инертный паратартрат, не воздействовавший на луч света абсолютно никак. Зал взорвался аплодисментами. Пастер не дошел до главной части своего рассказа, а отведенное для лекции время уже истекло. Продолжение рассказа пришлось перенести на следующую лекцию.
Она состоялась через две недели, в первую неделю февраля, и Пастер продолжил свою великую научную исповедь. Удивительно, рассказывал он, что любая молекула, полученная искусственным путем в лаборатории или же находимая в минеральном царстве, идентична своему зеркальному отражению, и наоборот, почти все природные, органические молекулы лишены такой симметрии. “Я бы даже сказал, все, – добавил тут Пастер, – если бы говорил только о тех, что играют важнейшую роль в явлениях растительной и животной жизни” 30. Химию необходимо разделить на две части: одна должна заниматься “живой” материей, а вторая – “мертвой” 31. Пастер заявил, что принятое ранее стандартное разграничение – между органическими соединениями, содержащими углерод, и неорганическими, не содержащими его, – неудовлетворительно и неверно. Оно не учитывает различия между органическими молекулами, встречающимися в природе, и теми, что получены в лабораторных условиях. А различие между ними есть – оно присутствует в асимметрии молекулярного строения. Выявляет эту асимметрию лишь поляризованный свет, потому для Пастера арбитром этого разделения стала оптическая активность. Вещества, обладающие оптической активностью, принадлежат к “живой природе”, а не обладающие – к “мертвой”. Правда, и среди природных органических веществ существуют такие, что лишены оптической активности, например, бензол и мочевина, но их, как заметил Пастер, следует относить “скорее к экскрециям, чем к секрециям”. Иными словами, они являются не составными частями жизненных “органических соков”, играющих роль в организации материи (или, как он еще выразился, “непосредственными началами, существенными для жизни”), а скорее продуктами распада, отбрасываемыми в процессе жизнедеятельности 32.
Пастер произнес вслух тот вопрос, который вертелся у всех в голове: “Что же означает эта асимметрия?” Ответить на него он не мог. Но асимметрия встречается в природе. Пожалуй, физики знакомы с нею больше, чем химики: ведь они уже давно примирились с тем фактом, что вращение всех планет вокруг Солнца происходит в одну сторону, или с тем, что, согласно правилу буравчика, ток, проходящий по проводу, всегда создает магнитное поле вокруг провода в направлении вращения ручки буравчика, то есть вправо, а не влево[39]. И подобно тому, как некоторые люди полагали, что характер вращения планет содержит в себе какую-то подсказку о происхождении солнечной системы, Пастер тоже считал, что его открытия указывают на присутствие некой асимметричной силы в момент (как он выражался) “разработки непосредственных начал в растительном организме”, иначе говоря – при зарождении жизни. “Не может ли быть, что эти асимметричные действия связаны с космическим влиянием?” – задумывался Пастер.
Ему было ясно одно: это действие, совершающееся в природе, в чем бы оно ни состояло, невозможно воспроизвести в лаборатории. Если от падения солнечного света на зеленую листву рождаются диссимметричные соединения, то даже самый искусный химик, используя все доступные методы синтеза, способен произвести на свет лишь симметричные продукты. “Нет. Химикам еще ни разу не удавалось создать активное вещество из неактивных… Химия останется бессильной и не позволит сделать сахар, хинин [и другие непосредственные начала жизни], пока она будет продолжать двигаться по нынешнему пути избранных ею ошибочных процессов” 33.
Пастер был доволен тем, как прошло выступление, и в письме отцу сообщал, что изложил свои идеи “четко и убедительно, так что слушатели осознали их важность” 34. Дюма, председательствоваший во время лекции, по ее окончании поднялся и похвалил докладчика за преданность науке и за новизну идей 35. Однако новое направление, которое Пастер предлагал разрабатывать, внушило Дюма опасения. Пастер понимал, что его усилия – лишь “кирпичик”, привнесенный в “хрупкое и шаткое здание наших знаний о тех глубочайших тайнах Жизни и Смерти, которые, увы, лучшие умы человечества до сих пор не в силах постигнуть” 36. Он хотел пойти по этому пути дальше, но Дюма отговаривал его: “Я бы никому не советовал слишком долго задерживать внимание на этой теме”, – сказал он 37. Даже в газетах выражались сомнения – например, в La Presse написали: “Мир, в который вы хотите нас повести, кажется чересчур фантастическим” 38.
Био не присутствоал на лекции, но услышал о ней на следующий день и передал Пастеру, что восхищен им. В Академии наук в ботаническом отделе появилась вакансия, и Био принялся изо всех сил агитировать за кандидатуру Пастера. Но ботаники были настроены скептически. Один из них предложил сходить к Пастеру – и если в его домашней библиотеке обнаружится хоть одна книга по ботанике, он проголосует за него 39. Вакансия Пастеру не досталась. Но на следующий год появилась другая – уже в отделе минералогии, и вот на ту должность Пастера избрали. В 1863 году Дюма привел Пастера в Тюильри и представил его императору. Пастер стал рассказывать о своем намерении искоренить болезни и заразу, но государь слушал его не слишком внимательно.
Вскоре Пастер собирал уже такие многочисленные толпы слушателей, какие прежде можно было увидеть разве что на выступлениях Дюма. Сорбонна назначила его первым оратором, которому поручалось провести целый ряд научных и литературных “вечеров”, на которые стекался весь парижский бомонд. Среди публики, заполнявшей огромный лекторий, были замечены Жорж Санд, принцесса Матильда (кузина императора и известная хозяйка салона) и министр образования Виктор Дюрюи. Был там и Александр Дюма. Писатель, уже прославившийся романами “Граф Монте-Кристо” и “Три мушкетера”, давно шутил, что он – “второй по важности уважаемый Дюма” в Париже. Химик Дюма был настолько широко известен как “Дюма-ученый”, что писатель стал называть себя “Дюма-неучем”.
Пастер на своей лекции задал один-единственный вопрос: “Способна ли материя к самоорганизации?” 40 И сам ответил на него категорическим “нет”. Особенно сурово раскритиковал он теорию самопроизвольного зарождения жизни – давнее заблуждение, согласно которому живые существа якобы могут зарождаться из неодушевленной материи. С недавних пор это заблуждение вновь переживало расцвет, к тому же объединившись с представлениями об эволюции, как раз входившими в моду, – особенно с идеями Ламарка, который считал, что жизнь непрерывно возникает из косной материи, поначалу совсем простая, но затем, с каждым новым поколением, становящаяся все сложнее. Сторонники ламаркизма любили указывать на следующее явление: если налить в кадку чистую воду и оставить ее на день-два, а потом зачерпнуть и посмотреть на нее в микроскоп, то можно разглядеть целое множество извивающихся “крошечных животных”, или “живых атомов”, – причем они появлялись там всегда, какие бы меры ни принимались от проникновения мелких существ, способных отложить туда яйца 41. Пастер не оставил от этих заблуждений камня на камне. Он продемонстрировал при помощи специально изготовленных сосудов с “лебедиными шеями”, что если надежно защитить содержимое сосуда от попадания пылинок, никакие микроскопические существа там не появляются. По его словам, пыль несет с собой “организованные корпускулы” или “живых инфузорий”, которые и становятся источниками любой жизни, будто бы “зарождающейся” в воде. Получить живое из неживого невозможно, и точка. Пропасть между ними непреодолима, как и прежде.
Пастеру было в ту пору всего сорок два года, и его самые громкие достижения были все еще впереди. В следующие десятилетия ему предстояло спасти французское шелководство от полного уничтожения из-за болезней, поражавших тутовых шелкопрядов, разработать вакцины от бешенства, сибирской язвы и холеры, выдвинуть микробную теорию болезней и изобрести особый процесс нагрева молока и вина для их обеззараживания и более длительного хранения, получивший в его честь название пастеризации. Совокупное значение открытий и изобретений Пастера, поставленных на службу общества, было столь велико, что в пантеоне французских ученых его стали почитать чуть ли не как святого. Но чем бы ни занимался он в позднейшие годы, во всех его исследованиях сохранялось зерно той идеи, которую ему пришлось так долго хранить в строжайшем секрете от коллег-химиков: жизнь – величайшая тайна, ее нельзя ни воспроизвести по своему желанию, ни свести к химическим формулам.