К книге
Эликсир. Парижский парфюмерный дом и поиск тайны жизниГлава 5 Загадка растительности
48%
Глава 5 Загадка растительности
11

Л’Эгль, Франция, 1803

В час дня жители Л’Эгля, города в 140 километрах к северу от Парижа, услышали какое-то глухое громыхание. Оно походило на гром, но небо было ясное, ничто не предвещало грозу. Поглядев наверх, люди увидели проносящийся мимо огромный огненный шар. Приземлившись на поле неподалеку от города, он внезапно разорвался на тысячи кусков, и один за другим раздались оглушительные взрывы, которые были слышны на расстоянии 80 километров. Селяне побежали в поля и увидели, что там все усеяно камнями, глубоко врезавшимися в землю, как будто их зашвырнула туда мощная сила, и на ощупь эти камни оказались горячими. В поле отчетливо слышался странный свист, а от камней исходил серный запах. Все это было странно и настораживало. Но на дворе уже стоял век Просвещения, и местные жители без долгих раздумий обратились за разъяснениями к ученым. Через две недели Фуркруа зачитывал их вердикт с кафедры Академии наук 1.

Люди не в первый раз видели, как с неба падают камни. Метеориты как явление были известны издавна, хотя авторы научных трактатов пытались всячески дистанцироваться от самой мысли, что камни действительно могут падать с неба. Аристотелева система с ее строгим разграничением небесного и земного, разумеется, относила метеориты к подлунным феноменам, а возможными причинами их появления назывались, например, вулканическая деятельность, или сильные ураганы, или иные погодные волнения. Даже после отказа от Аристотелевой системы, признанной устаревшей, философы-просветители, как правило, просто отмахивались от гипотез о небесном происхождении метеоритов как от глупых сказок, на которые падки разве что легковерные крестьяне. Лавуазье полагал, что новая химия сможет доказать земное происхождение этих камней. Он сумел выявить наличие пиритов в метеоритах и подумал, что именно они притягивают молнию, из-за чего их окрестили “грозовыми камнями” 2. Газетные репортеры вторили этому мнению и заверяли читателей: “Мы же не воюем с Луной” и “Все происходит в воздухе, внутри той огромной лаборатории, где собираются молния, град и грозы” 3. Но споры не утихали. Некоторые видные ученые – и в их числе Пьер-Симон де Лаплас, самый знаменитый французский астроном, – склонялись к тому, что метеориты все же имеют внеземное происхождение.

Огненные шары из Л’Эгля заслуживали серьезного изучения. Шапталь, министр внутренних дел, поручил провести расследование самому новому члену Академии наук – Жан-Батисту Био, который пришел на свое первое в жизни заседание в тот самый день, когда упал метеорит. В Академию Био попал весьма замысловатым путем. В 1792 году, когда начались революционные войны, ему было восемнадцать лет. Он немедленно поступил на службу в армию, а затем прошел командирскую подготовку в составе первого курса студентов, набранных в только что основанную Политехническую школу (École Polytechnique)[12]. После войны он женился и переехал в родной город жены, Бове, где устроился в высшую школу преподавателем математики. Однако Био продолжал лелеять, как он позже сам выражался, “непомерные амбиции: проникнуть в высшие сферы математики, где можно открыть законы небес” 4. Не желая отсиживаться на обочинах науки, Био написал Лапласу и попросил у него отпечатанный пробный экземпляр его нового сочинения, еще находившегося в работе. Это был смелый ход. Лаплас был легендарной, почти грозной фигурой, и во Франции его почитали как преемника Ньютона. Работой, с которой так не терпелось ознакомиться Био, была фундаментальная “Небесная механика”, в которой Лаплас во всех зубодробительных математических подробностях объяснял движение небесных тел и разрешал последние сомнения, еще преследовавшие Ньютона. Сначала Лаплас отказал Био в его просьбе, но потом, когда из типографии пришла корректура в листах, смилостивился, подумав, что как раз будет очень неплохо, если его работу прочтет человек, сведущий в математике: ведь, если что, он заодно исправит опечатки. Так Лаплас взял Био под крыло, а потом раздобыл ему место преподавателя в Париже в Коллеж де Франс и поддержал его кандидатуру в Академии наук.

Поездка Био в Л’Эгль стала его первой научной экспедицией, и отнесся он к ней очень серьезно. Он провел в городке девять дней и из-за этого даже пропустил рождение своего первенца. Био опросил всех, кого смог найти, причем постарался составить разнообразную выборку из людей, которые явно не могли наслушаться рассказов друг от друга. Помимо крестьян, он поговорил с “просвещенными людьми”, с “очень почтенной знатной дамой, у которой не было намерения никого удивлять”, с “двумя священниками” и с “пожилой женщиной” 5. Последовательность и достоверность их рассказов послужили своего рода “моральным доказательством” (как выразился Био) утверждений о том, что камни падали с неба. Но были еще и “физические доказательства”. Исходив вдоль и поперек ближайшие поля, Био составил подробную карту той местности, куда упали камни, и всего насчитал 3000 загадочных упавших обломков. Он сравнил их с образцами местных пород из минералогической коллекции, собранной одним инженером, и не нашел ни малейшего сходства между ними и метеоритом. Био также обошел все литейные цеха, фабрики и рудники в окрестностях, но выяснил, что ни один из образцов их продукции невозможно перепутать с упавшими камнями. Тогда он стал выискивать признаки вулканической деятельности – и не нашел ни одного. Все факты очевидным образом подводили к четкому заключению: эти камни упали из космического пространства. Доклад Био, опубликованный Академией наук и получивший широкое распространение, стал важнейшим документом, впервые подтвердившим гипотезу о внеземном происхождении метеоритов 6.

Тем временем Фуркруа и Воклен завершили собственное исследование химической природы метеоритов 7. Они раздобыли образцы со всего мира, и их поразило сходство минерального состава, в особенности присутствие элемента никеля, который практически не попадался в земных камнях. Таков был еще один убедительный довод в пользу внеземного происхождения метеоритов. Этот вывод стал триумфом как современной химии, так и аналитического метода, позволявшего “разбивать” вещества на составные элементы. Однако до сих пор все победы одерживались в минеральном царстве (если воспользоваться термином Линнея). Другие же два царства – растительное и животное – оставались непокоренными.

Под силу ли будет новой химии когда-нибудь объяснить и живую материю? Лавуазье не оставлял надежды. Он методично вел записи, часами сжигая в герметичных камерах растительную материю самого разного происхождения и выясняя, какие вещества в результате получаются. Но едва ли он мог бы сказать что-либо, помимо того что все продукты сгорания содержат углерод. Введенные им новые правила номенклатуры, оказавшиеся столь полезными и точными, когда речь шла о неорганической материи, ничуть не помогали ему разобраться в устройстве материи живой, и там приходилось прибегать к традиционным понятиям – таким, как летучие и эфирные масла, смолы, бальзамы, камеди и экстракты. Фуркруа и его ближайшие соратники, бывшие аптекари, взялись за решение этой задачи с особым рвением.

Воклен составил манифест, изложив в нем ожидавшую решения задачу, которую он назвал “загадкой растительности”. По его словам, это была “прекрасная задача”, “истинно химическая задача”. Нужно было лишь разложить растение на его составные части: водород, углерод и кислород. Эти элементы, существуя в состоянии равновесия, присутствовали в разных растениях в различных пропорциях, потому-то каждое обладало собственными запахом, вкусом, цветом и прочими характерными свойствами. Например, ферментация, по мнению Воклена, представляла собой исключительно химический процесс, при котором “изменение равновесия” влечет за собой новые перестановки и заставляет элементы соединяться между собой по-иному 8.

На этом этапе Фуркруа и Воклен много работали вместе. Они изучали пыльцу финиковой пальмы, сок репчатого лука, выделения на стволе бананового дерева 9. Шесть лет они исследовали процессы прорастания и ферментации семян 10. Они изготовили экстракт из муравьев, настояли на нем спирт и затем подвергли повторной возгонке. После чего установили (неверно), основываясь лишь на запахе, что продуктом возгонки стала уксусная кислота 11. Они изучали желчь, сопли и слезы, желчные камни и безоары и особое внимание уделяли моче новорожденных младенцев. Исследовали коровьи, овечьи и человеческие мозги: растворяли серое вещество в спирту, пытаясь понять, из чего оно состоит 12. Изучали рост живых организмов и противоположный процесс – разложение. Фуркруа отвечал за перенос мертвых тел с кладбища Невинных в Катакомбы – и обнаружил, что ткани многих тел превратились в какое-то белое вещество – вязкое, жирное и горючее, чем-то похожее на спермацет, образующийся в голове кашалота. Проделав дополнительную работу, он установил, что такие метаморфозы происходят с любой материей животного происхождения, если она сохраняется во влажном месте, не контактируя с воздухом.

Одним растением, вызывавшим у химиков особый интерес, был горький миндаль: привлекательный запах сочетался в нем со смертельной ядовитостью[13]. Горький миндаль встречался в дикой природе чаще, чем его родственник со сладкими плодами, и более сильный, крепкий аромат его плодов ценился весьма высоко. Однако при употреблении в пищу даже самая малая горсточка таких орехов – не более десяти штук – могла отправить человека на тот свет. В древних источниках говорилось о смертельной опасности горького миндаля, но давались и советы, как извлекать из них запах и приготовлять ароматные мази и бальзамы. В одном египетском папирусе 1600 года до н.э. содержался “Рецепт для превращения старика в юношу”, подробно рассказывающий, как сделать из размолотого горького миндаля припарку, которая, как обещалось, омолодит кожу, разгладит морщины и выведет пятна 13. Фигурировал горький миндаль и в греческих, римских и арабских рецептах, а почти через три тысячи лет при версальском дворе лучшим и самым секретным средством, помогавшим сохранить кожу нежной и молодой, была pâte d’amandes – тщательно приготовленная паста из молотых горьких миндальных орешков.

Но и смертельную ядовитость никак нельзя было обойти стороной. Ведь при дистилляции горького миндаля получался один из самых сильнодействующих ядов, какие только были известны в XVIII веке: он убивал жертву в считаные секунды. В 1780-е годы французские химики называли этот яд “прусской кислотой”[14], после того как шведский фармацевт Карл Вильгельм Шееле обнаружил его в препарате, сделанном из синего пигмента, который назывался “прусской лазурью”[15]. Сам этот пигмент не содержал миндаля и имел довольно неприятный состав: кровь, поташ и железо. Но запах, который он издавал, отчетливо опознавался как миндальный, и токсичность была в точности такой же. Шееле умер вскоре после того, как обнаружил это любопытное сходство, но французские химики взяли его открытие на заметку и продолжили исследования 14.

Особенно увлекало Фуркруа и Воклена исследование “прусской кислоты”, и они заполнили свою общую лабораторию образцами растительного сырья, которое, подвергшись дистилляции, производило ее: в первую очередь это были, конечно, орехи горького миндаля, но еще и ядра персиковых и абрикосовых косточек и вишневые косточки. Воклен даже додумался до проведения “обратных” опытов: пытался превратить “прусскую кислоту”, полученную из абрикосовых семян, в прусский синий пигмент, чтобы доказать их родство. Но в процессе этих экспериментов он заметил, что со знакомым запахом происходит что-то странное: “Результаты не соизмеримы с вызвавшей их причиной” 15. У “прусской кислоты” запах довольно слабый, и в тех ее образцах, что Воклен получал из миндаля и других плодов, ее концентрация была относительно низкой. Однако сами образцы издавали очень сильный запах. Возможно, заметил Воклен, миндальный запах исходил не только от “прусской кислоты”. Он на время оставил этот вопрос и занялся другим, зато эта загадка завладела воображением его тогдашнего ассистента Пьер-Жана Робике.

“Прусскую кислоту” со временем французы переименовали в cyanure – “синеродистое соединение”, от древнегреческого слова κύανος, “темно-синий”, – а после химической революции она стала называться цианидом или солью цианистоводородной (синильной) кислоты 16. Для новой химии это ознаменовало очередную победу, однако Робике по-прежнему не давала покоя тайна “прусского запаха”. Какова же связь между убойной силой вещества и тем запахом, что, по-видимому, всегда ей сопутствует? Вопрос этот погружал его в глубоко парадоксальную загадку ароматов. По его словам, Лавуазье и Фуркруа сослали аромат в царство “воображаемых сущностей” – по сути, отказали ему в самостоятельном существовании, сведя лишь к совокупности летучих компонентов, которые быстро рассеиваются и исчезают 17. Однако для чего-то “несуществующего” запахи явно обладали сверхъестественной силой воздействия на человеческое тело или, как выразился Робике, “на животный организм” 18. Прежнее, уже сочтенное негодным понятие “направляющего духа”, esprit recteur, похоже, предлагало более удовлетворительное объяснение: ведь оно указывало на то, что подобные тонкие жидкости способны оказывать ощутимое воздействие на живую материю.

Париж, тюрьма Сент-Пелажи, 1814

Мало какие растения оказывали на организм воздействие более желаемое, чем опиум. И найти его в Париже не оставляло большого труда. Продажа опиума была совершенно легальной и даже никак не регулировалась. А в придачу к тому, что его вероятнее всего было обнаружить на полках какой-нибудь аптеки, не существовало никаких правил, которые бы как-то ограничивали круг лиц, уполномоченных продавать опиум. Например, Ложье и сыновья выставляли его вместе с другими лекарственными средствами, помогавшими при “головных болях”, травмах и прочих недугах. К тому же сам по себе опиум обладал характерным неприятным запахом, и потому его редко продавали в чистом виде, а чаще включали как один из компонентов в состав настоек, где его уравновешивали другие, более благовонные растительные ингредиенты, а значит, он попадал в ведение парфюмеров.

Опиум был известен людям еще в древности, но рост его популярности в Европе происходил параллельно с употреблением алкогольных напитков. Немало способствовал его распространению Парацельс, также неустанно восхвалявший достоинства дистиллированного спирта. Он именовал опиум “камнем бессмертия”, щедро прописывал своим пациентам и экспериментировал с ним и на себе, и на других 19. По словам его ассистента, маленькие черные пилюли больше всего напоминали “мышиный помет”, но Парацельс похвалялся, что “этими пилюлями он может пробудить мертвых” 20. А спустя сотню лет с таким же восторгом отзывался об опиуме английский аптекарь Томас Сиденхем, утверждавший, что из всех известных ему лекарств “нет ни одного столь же безотказного и действенного, как опиум” 21. Однако его неприятный горький вкус многих отталкивал. Чтобы отбить его, Сиденхем придумал состав, в котором разведенный в спирте опиум был приправлен шафраном, корицей и гвоздикой. Назывался этот эликсир лауданум. Он стал пользоваться огромным спросом, но, как ясно показал Томас де Квинси в своей автобиографической “Исповеди англичанина, употребляющего опиум” (1821), эта настойка могла вызывать сильнейшую зависимость.

Во Франции тоже пристрастились к опиуму: в 1803 году туда было ввезено 2000 фунтов, а в 1807 году – уже 3000 фунтов этого наркотика 22. Аптекари издавна ценили опиум за способность облегчать боль и продавали его в виде различных настоек, мазей и порошков 23. Антуан Боме подробно рассуждал о нем в своих “Элементах теоретической и практической фармации”, сообщая, что лучший опиум поступает из Персии и Турции в виде прессованных плиток со жгучим запахом, сформованных из млечного сока, который выжимается из крупных головок мака. Он давал подробнейшие инструкции: как очистить эту массу, перегнать, а затем поместить в водяную баню, где та должна “доходить” еще несколько недель или даже месяцев, чтобы получился опиумный экстракт. Боме приводил несколько рецептов этого экстракта: помимо рецепта Сиденхема, изобретшего лауданум, один, например, с использованием “спирта с амброй” был заимствован у парижского медицинского факультета, еще один, с медом, – у аббата Руссо, и еще один, с айвовым соком, – у врача Ланжело 24. Боме также рассказывал о другом часто применявшемся способе обработки опиума: его смешивали с медом, так что получалась сладкая паста или лекарственная кашка – обычно ею обмазывали больной зуб, чтобы унять боль. Такие болеутоляющие или снотворные средства называли опиатами, и расширительно этот термин со временем начали применять ко всем пастам, содержащим лекарство в виде порошка и прикладывающимся к больным зубам. Подобные снадобья продавал и Ложье – у него в магазине они лежали в отделе, отведенном для средств зубной гигиены 25.

Как же объяснялось действие опиума? Мольер в комедии “Мнимый больной” высмеивал врача XVII века, который на вопрос о том, отчего опиум нагоняет сон (“кваре опиум фецит засыпаре?”), отвечает уклончиво-обтекаемо, что он “хабет свойство такое – вирус снотворус, которус… натуру усыпира”[16]. Боме заострял внимание на его “вредоносном и наркотическом аромате”, приравнивая его к “principe recteur”, который и отвечает за его воздействие. Фуркруа и Шапталь тоже придавали особое значение дурному запаху. Опираясь на работу Боме, они надеялись отделить “успокаивающее начало” опиума, столь полезное для употребления в медицине, от “опьянения и оцепенения”, которые причиняют только вред 26. Каждый пошел своим путем. Фуркруа попытался разделить вещество на составлявшие его компоненты: смолу, соль, эфирное масло и так далее 27. Шапталь же отнесся к белому млечному соку, выделяемому семенами мака, как к одному из sucs, то есть органических жидкостей, которые содержат в себе жизненно важные растительные начала 28. Но ни тот, ни другой так и не сумели обнаружить источник успокоительного эффекта.

Илл. 16. “Мак”, иллюстрация из книги Ж. Ж. Гранвиля “Ожившие цветы” (1847). Девушка – воплощение мака – усыпляет насекомых своими “могучими и даже опасными” наркотическими соками.

Фармацевт с улицы Сент-Оноре, Жан-Франсуа Дерон, совершил открытие – правда, не совсем такое, о каком мечтал 29. Он тоже прочитал работу Боме и применял его методы – и в ходе исследований открыл новую разновидность соли, которую ранее никто не описывал 30. Желая узнать, какое действие способна оказывать эта соль, он скормил ее нескольким собакам. Дозы были совсем маленькие, по 0,4 грамма, но у всех собак началась жестокая рвота, как будто от огромных доз опиума 31. Их тошнило, они падали на землю и бились в конвульсиях, и полегчало им только после того, как Дерон насильно влил им в глотки уксус. Неизвестное вещество, по всей видимости, вызывало остолбенение, но не приносило ни малейшего успокоения. Зато Дерон отметил, что уксус, оказывается, можно рекомендовать как противоядие от отравления опиумом. Тем не менее “успокоительное свойство” опиума по-прежнему было неуловимо, и Дерон посоветовал врачам искать его в том веществе, которое оставалось после удаления из него новой соли.

Во Франции был человек, которому уже удалось выделить “успокоительное начало” опиума, но почти все годы правления Наполеона он провел в тюрьме. И отнюдь не из-за наркотиков. Они, разумеется, не подвергались никаким гонениям со стороны закона. Нет, вина этого человека была куда серьезнее: он поссорился с самим Наполеоном. Арман Сеген изучал химию и работал в лаборатории Лавуазье в Арсенале. Иногда он принимал непосредственное участие в экспериментах – например, надевал на себя резиновую маску, чтобы испытать на себе жизнетворные свойства воздуха (см. Илл. 10). Когда началась революция, его близкий друг Фуркруа рекомендовал его властям как человека, умеющего дубить кожу во много раз быстрее, чем это делают обычно, и Комитет общественного спасения поручил Сегену заняться снабжением революционной армии. Он стал единственным поставщиком кожи в крупнейшую в мире армию, которой предстояло более десяти лет непрерывно воевать. Деньги потекли рекой.

Сеген щеголял свалившимся на него богатством без малейшей сдержанности. Он купил большой остров посреди Сены и назвал его в честь самого себя. Он сделался довольно эпатажным коллекционером: по всему его особняку валялись в беспорядке редкие музыкальные инструменты, а по поместью носились без присмотра дорогостоящие лошади. И у Наполеона лопнуло терпение: ему не нравилось, когда кто-то наживается на войне, да еще так нагло этим бахвалится. Он разорвал контракт с Сегеном и в 1804 году выставил ему счет, потребовав вернуть в казну миллионы франков 32. Сеген отказался и назвал предъявленные ему требования политическим преследованием. Вслед за этим разразился самый крупный финансовый скандал того времени. В конце концов Сеген, один из богатейших людей Франции, был приговорен к заключению в долговой тюрьме Сент-Пелажи.

В 1804 году Сеген выступил перед Академией наук с рассказом о том, как ему удалось выделить компонент опиума, вызывающий успокоительный эффект, но скандал разразился раньше, чем Сеген успел опубликовать результаты своих опытов. Он отказался платить и остался в тюрьме. На свои деньги распорядился роскошно обставить тюремные помещения, где его содержали, а так как к нему постоянно наведывались представители высшего общества, застенки Сент-Пелажи неожиданно превратились в один из самых модных салонов Парижа 33. Стратегия Сегена сводилась к тому, чтобы просто пересидеть Наполеона, и хотя ждать ему пришлось целых десять лет, в конце концов такое решение оказалось верным. В 1814 году, потерпев поражение при Ватерлоо от объединенных сил европейских стран, Наполеон отправился в изгнание. А Сеген вскоре вышел на свободу.

В итоге он опубликовал свою работу “Об опиуме”, в которой описал, как именно получил из купленного опиума осадок из “белых призматических кристаллов”, и заключал, что его “можно определенно считать новым, совершенно особым растительно-животным веществом” 34. Одна только беда: к тому времени, когда вышел в свет очерк Сегена, в Германии другой человек уже обнаружил то же самое вещество. И, более того, ему успели дать броское название – морфий, в честь Морфея, греческого бога сновидений.

Когда Фридрих Сертюрнер занялся изучением опия, ему было двадцать три года, и он работал подмастерьем у фармацевта 35. Он выделил те же самые белые кристаллы и начал испытывать их действие на бродячих псах и крысах, наловленных в подвале. Все животные подыхали. Тогда он решил испытать кристаллы на себе и на трех своих друзьях. Все они приняли по три дозы морфия, растворенного в спирту, по 0,1 грамма в течение 45 минут. Как сообщал Сертюрнер, после первой дозы лица его товарищей покраснели, и их “жизненная сила как будто возросла” 36. После второй дозы у них появилось головокружение, и всех затошнило. После третьей дозы сам Сертюрнер погрузился в состояние, напоминавшее не то обморок, не то сон. Заметив, что остальные теряют сознание, он завершил эксперимент, дав всем выпить уксусу (чтобы вызвать сильную рвоту) 37. В 1805 году он написал письмо редактору фармацевтического журнала, но в целом его открытие не получило должного внимания 38. Ведь он не имел университетского образования, работал на самодельном оборудовании и проводил опыты почти полностью на себе самом. Позже он жаловался, что “в Германии” его ожидало “гнусное пренебрежение, да, злобное презрение и забвение” 39.

После выхода работы Сегена в 1814 году французские химики вспомнили не оцененную по достоинству статью Сертюрнера. В 1817 году Гей-Люссак опубликовал ее французский перевод в журнале Annales de chimie, только переименовал молекулу из “морфия” в “морфин”, так как это название лучше вписывалось в новую номенклатуру, и отметил, что это открытие имеет “величайшую важность” 40. Воклен сам погрузился в изучение опиума 41. Ведь он уже много лет бился над вопросом, что же именно придает растениям их особенные свойства, и вот, наконец-то, забрезжил свет надежды.

В химической природе морфина была заключена какая-то загадка. По мнению Лавуазье, в новой химии главная линия раздела проходила между кислотами и основаниями, а продуктами, добывавшимися из растительного мира, всегда были только кислоты. Правда, поташ и кальцинированную соду тоже получали из растений, а они, как хорошо известно, являются щелочами, или основаниями, однако большинство химиков – и в их числе Фуркруа – объясняли их щелочную природу происхождением из минералов, содержащихся в почве, а не из самого растительного материала, который еще нужно сжечь, чтобы получить золу 42. Морфин же сам являлся основанием, чего никогда раньше не видели в органическом царстве. Гей-Люссак заподозрил, что это вещество относится к отдельному классу молекул, – и назвал его органическими солетворными основаниями. (Солетворными значит способными вступать в реакции с кислотой и образовывать соль.) Сейчас их называют алкалоидами, и именно они позволили проложить в исследовательском поле заманчивый новый путь.

Воклен и его ученики погрузились в исследования. Фуркруа умер в 1809 году, но вместе с Вокленом они уже вырастили новое поколение фармацевтов, хорошо усвоивших принципы Лавуазье. Их самым многообещающим учеником был Луи Жак Тенар, и со временем к нему перешла преподавательская должность Фуркруа в Политехнической школе и на факультете наук, а в 1804 году – и место Воклена в Коллеж де Франс, когда тот ушел на покой. Робике, который ранее помогал Воклену в работе с горьким миндалем, теперь сам занимал должность в Школе фармацевтики, а именно заведовал кафедрой естественной истории лекарств. Он задался целью проверить истинность всех утверждений Сертюрнера, тем самым открывая новый путь к изучению действующих компонентов растений.

Вскоре два других бывших ученика Школы фармацевтики, Пьер Жозеф Пеллетье и Жозеф Бьенеме Каванту, обнаружили еще один алкалоид и назвали его в честь своего наставника “воклином” 43. Они изучали бобы Святого Игнатия, или рвотные орешки, остановив на них свой выбор как на одном из “наиболее активных растений, используемых в фармакологии” 44. Давно было известно, что эти орешки содержат быстродействующий яд, от которого останавливается сердце; на Филиппинских островах, откуда это растение было родом, в его сок окунали наконечники дротиков. В 1818 году Пеллетье и Каванту выделили ядовитый компонент. Представляя свою работу на суд Академии наук, ученые мужи указали на то, что это один из самых смертоносных ядов из всех известных, и рассудили, что “любезное имя не может быть дано столь вредному веществу”. Тогда Пеллетье и Каванту пришлось придумывать новое название. Они предложили назвать яд “стрихнином” – от греческого слова στρύχνος, “горький паслён”, – и оно прижилось 45.

Вслед за этим за короткое время один за другим выявились новые алкалоиды. Уже через два года Пеллетье и Каванту открыли не менее пяти из них 46. Самым важным был хинин – действующее вещество хинного дерева. Кора этого южноамериканского дерева была одним из широко востребованных снадобий в шкафчике любого аптекаря. Она действовала как жаропонижающее средство, причем самое эффективное из всех имевшихся. Поэтому выделение хинина, этого “противолихорадочного вещества”, или антипиретика, ознаменовало важный прорыв в медицине.

Робике пополнил список алкалоидов. Продолжая работать с опиумом, он обнаружил, что в нем содержатся и другие алкалоиды. Один из них он назвал кодеином, а уже открытое Дероном “особое вещество” определил как алкалоид “наркотин” (сейчас его называют носкапином[17]). Лихорадочная страсть к выявлению новых алкалоидов передалась и немецким химикам. И когда Иоганн Вольфганг фон Гёте попросил своего друга, химика Фридлиба Рунге, изучить его любимый напиток – кофе, Рунге открыл еще один алкалоид – кофеин.

Казалось, аптекарский шкаф, так долго хранивший свои секреты, удалось взломать. Самые древние и востребованные лекарственные средства одно за другим обнаруживали свои действующие начала. Наука находила объяснения эффекту тех лекарственных растений, которые с давних времен славились способностью воздействовать на сознание. Белладонна, цикута, корень мандрагоры – вся их сила заключалась в алкалоидах. Объясняла химия и свойства привезенных из Нового Света растений, спрос на которые так подскочил, что это подстегнуло международную торговлю и по-новому перераспределило население Земли. Кофе, табак, хина – все это было приручено и изучено, их действующие вещества были выявлены и названы кофеином, никотином и хинином. Быть химиком в ту пору было невероятно увлекательно.

Предыдущая главаГлава 11 из 23Следующая глава