Свои ранние очерки, фельетоны, рассказы он подписывал просто И или Иф, хотя псевдоним Илья Ильф появился у него уже в 1920-м, в Одессе. Всё чаще и охотнее он будет использовать его с 1924-го, хотя и в это время иногда подписывается просто “А.” Немаловажный, И. Фальберг, И-Ф. Фамилия Файнзильберг трудно запоминается – и писатель выбрал псевдоним, составленный из первых букв имени и фамилии, но не скрывавший еврейского происхождения.
“Закройте дверь. Я скажу вам всю правду. Я родился в бедной еврейской семье и учился на медные деньги”[430], – писал Илья Ильф.
Отец служил в одесском отделении Сибирского банка. Семья была большая: жена и четверо сыновей. Старшие учились в коммерческом училище, будущий соавтор “Золотого теленка” – в училище ремесленном, Одесской школе ремесленных учеников[431]. Это был путь в квалифицированные рабочие. Училище окончил в 1913 году и за последующие годы успел сменить немало мест работы, список которых в разных источниках различается.
“Я испробовал много профессий и узнал стоимость многих вещей на земле. <…>
Я работал на строгальных станках, лепил глиняные головы в кукольной мастерской и писал письма для кухарок всего дома”.[432]
В годы Гражданской войны Иехиел-Лейб Файнзильберг на стороне красных, что понятно: большевики – интернационалисты, они не допустят еврейских погромов, запретят черную сотню, откроют еврейскому народу дорогу в правительство, недаром же в их руководстве Троцкий, Свердлов, Зиновьев, Каменев…
В 1920-м Ильф, как мы помним, выступает в “Коллективе поэтов”. “Мы полюбили его, но никак не могли определить, кто же он такой: поэт, прозаик, памфлетист, сатирик? Тогда еще не существовало понятия эссеист”[433], – вспоминал Валентин Катаев.
Не вызывает сомнений начитанность Ильфа. Он любил английскую и французскую литературу, особенно романы Чарльза Диккенса, ценил Стерна, Конан-Дойла, Флобера, Мопассана, Анатоля Франса. А еще Франсуа Вийона и Рабле[434]. Его подруга Тая Лишина вспоминала: “…мы впервые от Ильфа узнали о Стерне и Рабле, Франсуа Вийоне и Артюре Рембо, Саади и Омаре Хайяме, Домье, Гаварни, Федотове. Он приносил нам старые номера «Вестника иностранной литературы», читал понравившиеся страницы. Книги он любил самозабвенно, но берёг их не только для себя, а для того, чтобы о них можно было рассказать и дать прочесть другому”.[435]
“Он был до кончиков ногтей продуктом западной, главным образом французской культуры, ее новейшего искусства – живописи, скульптуры, поэзии, – писал Валентин Катаев. – Каким-то образом ему уже был известен Аполлинер, о котором мы (даже птицелов[436]) еще не имели понятия. Во всём его облике было нечто неистребимо западное”.[437]
В литературе русской ему нравился Владимир Маяковский и, что совершенно неожиданно, Николай Лесков. Автор “Запечатленного ангела” и “Очарованного странника” к тому времени был совершенно забыт массовым читателем. Но его ценили элита, литературные гурманы: Игорь Северянин, Алексей Ремизов, Марина Цветаева. Избрав Лескова своим любимым писателем, Илья Ильф, сам того не зная, оказался в этом узком кругу.
Еврей, получивший в детстве традиционное иудейское воспитание, он не только прекрасно ориентировался в европейской и русской литературе, но и принял систему ценностей, что сложилась в России. Однажды на собрание “Коллектива поэтов” пришел подросток лет тринадцати.[438] Прочитал свои стихи – все молчали. Потом кто-то из старших спросил мальчика, как он относится к Пушкину.
“Точного ответа мальчика не помню, – писала драматург и прозаик Нина Гернет, – но смысл был такой, что Пушкин кончился и нам не указ. И вдруг из темного угла, от окна, где сидел Ильф, раздался спокойный, ровный голос:
– Пошел вон”.[439]
Если Евгений Катаев мечтал стать музыкантом, а Валентин Катаев – писателем, то Ильф прежде всего читатель. Его мечты в голодные годы военного коммунизма скромны: “Неужели будет время, когда у меня в комнате будет гудеть раскаленная чугунная печь, на постели будет теплое шерстяное одеяло с густым ворсом, обязательно красное, и можно будет грызть толстую плитку шоколада и читать хороший роман?”[440]
В 1920-м Илья Арнольдович бедствовал, как почти все, рад был куску хлеба. Но вскоре дела его пошли на поправку. Ильф начал работать в Опродкомгубе – Одесской губернской особой военной комиссии по снабжению Красной армии продовольствием.[441] Да кем! Заведующим складом и бухгалтером. Там же некоторое время работали Константин Паустовский и оборотистый хозяин квартиры на улице Петра Великого Митя Ширмахер. Алёна (Елена) Яворская нашла в документации Опродкомгуба[442] знакомые многим читателям фамилии: Бендер, Берлага, Остен-Сакен (превратится у Ильфа и Петрова в Остен-Бакен). Именно Опродкомгуб Ильф вместе с Петровым-Катаевым опишут под названием “Геркулес”[443] в романе “Золотой теленок”.
Понимаю, почему так мало пишут о Катаеве-Петрове, но почему так мало пишут об Ильфе? Петров был экстравертом, экспансивным и горячим человеком, однако действовал всегда удивительно осмотрительно, осторожно, дальновидно. В его письмах и даже в записанных современниками высказываниях трудно найти какой-либо компромат. И был он таким с детства. Он как будто закрыт непроницаемым экраном или щитом. Другое дело – Ильф. Интроверт, который открывался далеко не всем людям, он оставил куда больше свидетельств о своей жизни. Его письма не стерильны, как у Петрова, часто откровенны. В них встречаются прямо-таки раблезианские сюжеты. Вот один из них.
Летом 1922 года Опродкомгуб отправил Ильфа на Хаджибейский лиман, в дом отдыха. Так случилось, что оказался там Илья Арнольдович чуть ли не единственным мужчиной. А женщин было много, да еще и полненьких – сотрудники Опродкомгуба отнюдь не голодали. О своих похождениях в санатории Ильф написал одесским знакомым, двум девушкам – Тае Лишиной и ее подруге Лиле:
“Нежные и удивительные!
Желание беременной женщины, чувство странное и неукротимое, овладело мною, моими внутренностями и помыслами. Это желание лизнуть кого-нибудь из тех, что ходят здесь обугленными и просоленными. <…>
Что же касается до семейного палладиума чистоты и невинности, то он утерян. <…> Всё дело в толстых женщинах, плохо и поспешно воспитанных на ускоренном Губувузе <…>. Истинному герою необходимо восхваление своих подвигов народом. Он требует от него криков и кликов, и народ послушно дает их. От меня тоже требовали кликов, я по ночам ревностно кричал, и вот священный признак моей мужественности превратился в орудие домашнего и частого обихода. От этого гибли Империи, и я тоже погиб, как погибали Государства и Нации, – от чрезмерного напряжения сил и крайнего изнурения.
Вот почему мне остались только поцелуи, наблюдения за летящими звездами <…> и три сестры, джигитующие на моих, увы, уже безвредных коленях”.[444]
А между тем в 1922-м уже начался роман Ильфа с молодой художницей Марусей Тарасенко, тоненькой, изящной семнадцатилетней девушкой с огромными глазами. Ильф был тогда “высок, худ, на лице его остро выступали скулы”[445], – вспоминал Арон Эрлих.
Сначала Мария познакомилась со старшим братом Ильи, художником Михаилом Файнзильбергом, потом обратила внимание на Ильфа. Чувство было взаимным. Но одесские писатели один за другим покидали родной город, чтобы сделать карьеру в Москве или Петрограде. Уезжал и Ильф – 7 января 1923-го. Накануне, вечером 6 января, они прощались.
Тарасенко и ее подруги создали свой “Коллектив художниц”, по аналогии с “Коллективом поэтов”, арендовали для студии большую квартиру на Преображенской улице. У Маруси была там своя комната.
“Когда я прошла ряд больших комнат и пришла в красную небольшую, где мы встречались, тотчас раздался стук в дверь. Это стучал Иля. <…> Я разожгла маленькую железную печку, она раскалилась докрасна, и сидели с ним до двенадцати часов в этот январский холодный одесский вечер, потом он ушел”.[446]
Роман не прервется: они целый год будут писать друг другу. Впрочем, в мае 1923-го Ильф ненадолго приедет в Одессу. Маруся будет ездить в Петроград, где училась живописи, через Москву. Но большую часть 1923-го они будут лишь обмениваться очень нежными письмами.
“Милая моя девочка, – писал он ей, – разве Вы не знаете, что вся огромная Москва и вся ее тысяча площадей и башен – меньше Вас”.[447]
“Что мне Москва? Это ничего, это только чтобы заслужить тебя. Только”.[448]
Прямо-таки Хафиз, который хотел отдать Самарканд и Бухару за родинку возлюбленной. Девушка отвечает ему столь же нежно:
“Иля, Родной мой, только любите меня, Марусю.
Любите меня, мой хороший.
Пускай нам будет хорошо.
Я так хочу этого. Так хочу.
Вы ведь тоже.
Правда?”[449]
Почтальон приносил письма Маруси в Мыльников переулок и кричал: “Катаеву!”. Катаев “из красной квадратной передней” в свою очередь кричал Ильфу: “Иля, вам!”.[450]
Наконец, Маруся переехала в Москву. Мечты сбылись.
“Мы очень любили друг друга, мы проводили вместе много ночей, но мы не были мужем и женой, пока я не приехала в его маленькую, как телефонная будка, как говорил Булгаков, комнатку в Чернышевском переулке”[451], – вспоминала Мария Тарасенко. Это была та самая комната при типографии газеты “Гудок”, где был слышен каждый поцелуй, шепот и даже “звук упавшей на пол спички”[452].
За фанерной стенкой жил Юрий Олеша. Он деликатно молчал.