Сталин готовил страну к неизбежной войне. Для победы нужен надежный тыл – а потому искореняли, уничтожали настоящих и потенциальных врагов, да и просто нелояльных. Государственная кампания слилась с массовой шпиономанией, результат – эпидемия доносов, поиск врагов народа от Политбюро до заводского цеха и захолустного сельсовета. Даже самым влиятельным и жестоким большевикам было не по себе. Михаил Кольцов на похоронах Ильфа обмолвился: “Ему уже спокойнее, чем нам…”.
К смертной казни во время Большого террора приговорено более 600 тысяч человек. Жертвами московских процессов 1936–1938-го стали “всего лишь” несколько десятков. Но это была политическая элита – соратники Ленина, которые в двадцатые руководили международным коммунистическим движением, контролировали экономику, финансы, прессу.
В августе 1936-го начался первый из московских процессов – процесс “Троцкистско-зиновьевского центра”. Обвиняемые признали свою вину и право народа на возмездие: “В третий раз я предстал перед пролетарским судом. Дважды мне сохранили жизнь, но есть предел великодушию пролетариата”, – сказал на суде Лев Каменев, который в 1922-м вместо заболевшего Ленина председательствовал на заседаниях Политбюро.
Беспощадного наказания для врагов народа требовали советские рабочие, колхозники, ученые. Раздавались и голоса писателей: Демьян Бедный опубликовал в “Правде” даже два стихотворения, обличая врагов народа. В “Литературной газете” появилось несколько писательских откликов на процесс, среди них – стенограмма речи Владимира Киршона на собрании московских писателей. Речь завершается призывом “уничтожить гадину”.[1343]
Общественная активность не спасет Киршона. В следующем году придут сначала за его старшим товарищем Леопольдом Авербахом (апрель 1937), а затем и за самим Киршоном (август 1937). Оба будут расстреляны.
В январе 1937-го проходил второй московский процесс, на этот раз – над участниками “Параллельного троцкистского антисоветского центра”. Среди них были один из организаторов индустриализации Георгий Пятаков, идеолог неудачного коммунистического восстания в Германии в 1923-м Карл Радек, создатель советского червонца Григорий Сокольников.
С негодованием осуждали врагов народа советские писатели. Вот статья Юрия Олеши “Фашисты перед судом народа”, напечатанная “Литературной газетой” 26 января 1937 года. Пишет Юрий Карлович о шпионах, фашистах, троцкистах, упоминает “полные злобы глазки” Троцкого, что “обобщают всю ненависть к свободе и воле, к самостоятельности и горделивости народа”. Завершается феерическое пустословие весьма оптимистично. Ничто, мол, не помешает народу “жить, побеждать, добиваться счастья! Все его враги будут уничтожены!”.[1344]
Не одинок был Олеша. На этой же странице статьи прозаиков Константина Федина (“Агенты международной контрреволюции”), Алексея Толстого (“Сорванный план мировой войны”) и поэта Николая Тихонова (“Ослепленные злобой”).[1345] Всё о том же – о “фашистах”, “троцкистах” и прочих врагах народа.
В этом же номере напечатала газета принятую накануне резолюцию президиума Союза советских писателей “Если враг не сдается, его уничтожают”. Подписи не удивляют: Вс. Вишневский, Вс. Иванов, А. Безыменский, А. Афиногенов, К. Федин, М. Шагинян, Ю. Либединский и другие товарищи. Почти половина – бывшие рапповцы. Удивляет письмо, которое прислал в президиум СП Борис Пастернак. Письмо известное, его много раз приводили литературоведы и биографы: “Прошу присоединить мою подпись к подписям товарищей под резолюцией Президиума Союза Советских Писателей от 25 января 1937 года. Я отсутствовал по болезни, к словам же резолюции нечего добавить”, – написал карандашом Борис Леонидович. Потом всё же добавит несколько красивых, правильных слов.
Поэт и сценарист Виктор Гусев, конечно, далеко не Пастернак, но скоро миллионы советских зрителей запоют вслед за героями фильма “Свинарка и пастух” его песню о любви и о Москве:
Не забыть мне очей твоих ясных
И простых твоих ласковых слов,
Не забыть мне московских прекрасных
Площадей, переулков, мостов.
А пока “Литературка” печатает вот такие его стихи:
В океанах идущие корабли,
Поля, раскинувшиеся без предела,
Каждая пядь советской земли —
Властно требует их расстрела.[1346]
Но всех превзошел Владимир Луговской, недаром его стихи напечатали в “Правде”. С ним некого даже рядом поставить.
Ручки белы, языки речисты,
Родина запродана сполна.
Хмурятся берлинские фашисты,
Слыша их собачьи имена.
Мерзостью несет и запустеньем
От гниющих душ и гнусных фраз,
А за ними рвутся в наступление
Взрыв, террор и ядовитый газ.
Мерзостью несет, могильным тленьем
Разговор зверей в тифозном сне.
А за ними – кривоватой тенью
Троцкий
в докторском пенсне.
Делит он долины и заливы,
Воробьем снует у наших карт.
Будь ты проклят,
выродок блудливый,
Осло-мексиканский Бонапарт!
Пальчиком арийским поманили,
Дали в руки деньги и топор.
Мы очистим родину от гнили,
Будет и с тобою разговор!
Душно стало… Дрогнули коленки.
Ничего не видно впереди.
К стенке подлецов!
К последней стенке.
Пусть слова замрут
у них в груди.[1347]
В начале июня 1937-го состоялся процесс над военными – маршалом Тухачевским, командармами Уборевичем, Якиром, Корком и другими. Первая полоса “Литгазеты” от 15 июня вышла с подзаголовком: “Советские писатели, вместе со всем великим советским народом, одобряют расстрел шпионов, предателей родины”. Под шапкой – статьи ныне почти забытых, а в то время известных, много издававшихся Льва Никулина (“Долг писателей нашей страны”) и Николая Вирты (“Народ и изменники”). На этой же полосе – редакционная статья “Нет пощады шпионам!” и обращение ленинградских писателей под названием “Враг орудует вблизи”. Среди подписавших – Михаил Зощенко, Борис Лавренёв, Николай Тихонов. Обращение драматургов “Враги заплатят своей головой” подписали Всеволод Вишневский, Константин Тренёв, Николай Погодин и другие. И самое знаменитое – письмо советских писателей под названием “Не дадим житья врагам Советского Союза”. Рядом с подписями Ставского, Всеволода Иванова, Панфёрова, Шолохова, Толстого, Луговского, Суркова и еще многих стоит фамилия Пастернака. Борис Леонидович, как известно, отрицал, что это письмо подписывал. Мол, поставили подпись без его ведома.
Ильф и Петров к репликам друзей и коллег не присоединялись, не писали и не подписывали требований поставить “подлецов к последней стенке” даже после “суда народа”. Ильф так и ушел из жизни, не подписав ничего подобного. Петров тоже уклонялся: его подписи под письмом московских писателей не было.
Не появилась и подпись Валентина Катаева. Валентин Петрович в крестовых походах писателей тоже не участвовал, не призывал “уничтожить”, “раздавить”, “добить”. Пожалуй, в вину ему можно поставить разве что высказывания против Галины Серебряковой, жены Григория Сокольникова, и героя Гражданской войны Дмитрия Шмидта (Давида Гутмана).
Комдив Шмидт – командир “червонных казаков”[1348], многолетних соперников “первоконников”[1349]. Ворошилов считал его хорошим бойцом, но хулиганом и “большим мерзавцем”. Любитель вина и женщин, Шмидт-Гутман лихостью и безрассудством превосходил и гусар времен Дениса Давыдова. Неудивительно, что такой человек стал приятелем Катаева-старшего. В 1936-м Шмидт уже не кавалерист, а танкист, командир механизированной бригады. В июле 1936-го Шмидта арестовали. О том, с кем дружил и с кем пил арестованный, было известно даже в ЦК.[1350]
4 сентября 1936 года, в самом начале Большого террора, Катаева пригласили в редакцию литературного журнала “Красная новь” на собрание писательского актива. И пришлось Катаеву “отмежеваться” и от знакомого и приятеля, и от Серебряковой (с ней он был знаком еще с 1920-х). Мужа Галины уже арестовали, но она еще оставалась на свободе, хотя и ее арест был предопределен вне зависимости от того, что скажут о ней на собрании. Катаев говорил довольно путано, был явно напуган: “Все знали Митьку, как замечательного человека, у которого нужно учиться революционной закалке, и я буквально хожу теперь как угорелый…”.[1351] Обвинение Серебряковой в “троцкизме” Катаев подтвердил, но, так сказать, в троцкизме литературном, а не политическом: “О чем говорила Галина Серебрякова? О том, что Троцкий – это блестящий человек, блестящий стилист, который учил ее править стиль в ее сочинении. <…> Если бы Троцкий был у власти, так она была бы первой дамой из общества”.[1352]
Пожалуй, это самый некрасивый из поступков Катаева в эту страшную эпоху. И объяснить его легко именно страхом, кстати, вполне обоснованным.
Евгений Петров долгое время избегал даже таких признаний и выступлений. Но вот начался новый 1938-й. Петров теперь – не просто писатель, не просто журналист.
В марте 1938-го начался новый московский процесс – на этот раз над антисоветским “правотроцкистским” блоком. На скамье подсудимых – 21 человек, среди них былой “любимец партии”, редактор “Правды”, а потом “Известий” Николай Бухарин, бывший председатель совнаркома Алексей Рыков, бывший нарком внутренних дел Генрих Ягода и другие товарищи, еще недавно ответственные и могущественные. Рядом с ними сидели бывший секретарь Максима Горького Петр Крючков и три доктора, которых обвинили в смерти “великого пролетарского писателя”: Лев Левин, Дмитрий Плетнёв, Игнатий Казаков.
“Смерть бандитам!”, “Смерть троцкистско-бухаринским и националистическим бандитам!”[1353] – восклицали участники собрания советских писателей Киева.
Детские писатели Москвы и Ленинграда требовали “уничтожения врагов народа”, восхваляли “славного сталинского наркома Н. И. Ежова” и “любимейшего вождя трудящихся человечества” товарища Сталина.[1354]
Директор Института мировой литературы и член-корреспондент Академии наук СССР Иван Капитонович Луппол требовал: “Истребить предателей родины”.[1355]
“Иудами” называл подсудимых писатель Лев Никулин. Он снова, так сказать, солировал – написал отдельную статью, а не просто поставил подпись или выступил.
“Очистим советскую землю от презренных гадов”[1356], – призывали участники общего собрания сотрудников Гослитиздата и участники группкома писателей при этом издательстве.
На этот раз Петрову отмолчаться не удалось. Вместе с Леонидом Леоновым, Львом Никулиным, еврейским писателем Перецем Маркишем, немецким писателем-коммунистом Иоганнесом Бехером[1357], исландским писателем Халлдором Кильяном Лакснессом[1358], болгарским писателем Гёнчо Белевым[1359] он посетил заседание суда над “правыми троцкистами”.
15 марта 1938 года “Литературная газета” опубликовала отчет о собрании Московской писательской организации, где побывавшие на процессе делились впечатлениями.[1360]
Что говорили Бехер, Лакснесс и Белев, мы не знаем. В отчете сказано лишь, что собрание московских писателей слушало их “с большим вниманием”.
“Суд над преступниками, – говорил Перец Маркиш, – происходил на любом клочке нашей земли: в каждом доме, в каждой избе выносили смертный приговор этим чудовищам”.
“На скамье подсудимых был представлен целый спектр подлости – воры, убийцы, отравители, шпионы, вредители, шпики. И действительно, это были мастера своего дела – мастера смерти, крови, измены, кражи”, – негодовал Леонид Леонов.
Евгений Петров не считался хорошим оратором, но тут он, пожалуй, ни в чем не уступил коллегам: “Какое счастье, что этот тяжелый кошмар наконец кончился, что талантливейшему, честнейшему товарищу Ежову, который работал днем и ночью, задыхаясь в испарениях яда, приготовленного бухариными и ягодами, удалось схватить за горло скользкую гадину, сжать это подлое горло, швырнуть гадину на скамью подсудимых!”[1361]
Возможно, он был искренен, когда сказал, что тяжелый кошмар наконец закончился. Увы, не закончился. Даже когда сойдет волна Большого террора, аресты и казни будут продолжаться, пусть и не в таком масштабе. В 1940-м арестуют если не друга, то хорошего знакомого Петрова, художника Константина Ротова, иллюстратора первого советского издания “Золотого теленка” и первого собрания сочинений Ильфа и Петрова, – обвинят в дискредитации советской торговли и кооперации. Это за карикатуры? Что же мешало обвинить в том же самом и Евгения Петрова, который много лет писал о недостатках и советской торговли, и советского сервиса, и даже советской легкой промышленности?
Осенью 1937-го реальная опасность угрожала и Валентину Катаеву. Именно тогда бывшим артиллеристом заинтересовался его бывший командир Борис Вершинин.[1362] Он сопоставил “некоторые данные из произведений писателя” и свои воспоминания о встрече с красноармейцем из батареи Катаева, вгляделся в фотографию Валентина Петровича, напечатанную каким-то журналом, – и понял, что это тот самый Катаев, что в 1919-м сдался со своей батареей белым.
Вершинин отправился в Союз писателей, где “ознакомился с биографическими данными писателя”, затем созвонился с Катаевым и поехал к нему в Лаврушинский.
Вершинин в то время – комбриг и военный атташе в Германии, прикомандированный к Разведуправлению Красной Армии. То есть он – из ГРУ. Человек высокопоставленный и опасный для Катаева.
Их беседа, вероятно, была не лучше допроса. Валентин Петрович объяснил “исчезновение свое с фронта дезертирством во время боя”.[1363] Дезертирство здесь – наименьшее зло по сравнению с прямым переходом на сторону белых. В службе белым Катаеву тоже пришлось сознаться. Рассказал и о том, как полгода просидел в тюрьме. Не признал только, что отдал приказ своим бойцам сдаться в плен.
Вершинин после этого разговора написал доклад наркому Ворошилову: “Несмотря на то, что никакими другими данными по существу описанного мною, кроме рассказа красноармейца, я не располагаю, считаю необходимым заинтересоваться личностью Валентина Катаева”[1364], – заключал Вершинин. Он рекомендовал обратиться к бывшему комиссару дивизиона Михаилу Бешару, который работал в Москве на заводе № 37.
Ворошилов велел снять с доклада Вершинина две копии и отправить их своему заместителю товарищу Щаденко и начальнику Политуправления Красной Армии Мехлису. Видимо, Мехлис и спас тогда Катаева. Как раз в это время он начал продвигать Евгения Петрова в номенклатуру. Арест и весьма вероятный расстрел Валентина Катаева ударил бы и по Петрову, и по самому Мехлису. Он бы предстал покровителем родственника белогвардейца и врага народа. Потому Лев Захарович и спустил это дело на тормозах.
Ну и не забудем, что были у Катаева-старшего две макушки – признак везучего, счастливого человека.