– Что там? – Наташа нетерпеливо поднялась на цыпочки, держась за край стола. Этой меры не хватило, чтобы понять, что достала из сундука в кладовке мама. Наташа увидела только расписную коробочку на ножках, похожую на избушку Бабы-Яги. Она подняла вверх обе руки, показывая, что нуждается в помощи. – Ну ма-а…
Мама поставила Наташу на стул и открыла сокровище.
– Это драгоценности твоей прабабушки, – не дожидаясь вопросов, начала мама, – перстень с агатом из золота девяносто шестой пробы, сейчас такого чистого нигде не найдешь. И серьги с бриллиантами.
Наташу серьги огорчили. Из кино и мультфильмов она знала, что бриллианты бьют в глаза блеском, ослепляют, очаровывают. А эти два малюсеньких камушка… Без лупы не разглядеть. И не сверкают, не горят. Не сокровища, а недоразумение какое-то…
– Запылились маленько. – Мама сходила на кухню, нагнулась, достала из глубокого тайника за раковиной (от папы) бутылку водки, налила немного в чашку и бросила туда украшения.
– И что будет, мам? – допытывалась Наташа, заглядывая в чашку.
– Волшебство будет, – спокойно отвечала мать, занимаясь другими делами.
– Как тетя Золушки превратила старые башмаки в хрустальные туфельки?
Наташа зажмурилась, прогоняя воспоминание. Она осторожно извлекла украшения из чашки с водкой, прополоскала питьевой водой, чтобы бриллианты не потускнели, просушила ватным диском.
Свет из окна упал в крохотный выпуклый глазик. И разлетелись во все стороны серебряные спицы, и от неожиданности зажмурилась Наташа, и улыбнулась. После чистки камушки будто выросли немного. У нее защемило сердце. Жалко… Она вспомнила Джима и Деллу. Может, цель у нее не так трогательно-прекрасна, как у них… Но, если подумать, никто никогда не носил ни эти серьги, ни перстень. Прабабушку Наташа не помнила, бабушка, грубоватая, натруженная советская женщина в рубленой юбке до колен и бесформенных турецких кофтах с вещевого рынка, считала, что украшения – не про кокетство, а про «черный день», который непременно наступит и на который надо иметь заначку.
Маме от бабушки передалось прохладное отношение к золоту. Уши она так и не проколола под серьги, а перстни не носила, оправдываясь тем, что работать с ними никак – перчатки рвут. Вот и лежали крохотные глазки в коробочке, похожей на избу, не видя света, не купаясь в нем, не разбрызгивая его шаловливо во все стороны.
Лежали, пока не превратились в один глазок, непроницаемый, пристальный, непостижимый, как осенняя лужица, как бокал с черной радугой, умеющий останавливать время, превращать мгновения в картины. Наташа боялась реакции мужа и, принеся фотоаппарат домой, спрятала. О драгоценностях муж не знал; знал бы – ни за что не позволил бы продать.
Катя не боялась поз. Она обертывалась пространством легко и лихо, точно скользкой тканью. Она поднимала руки, и все видели темное сено ее подмышек. Она вытягивала длинную сильную ногу, золотую, как степь, тоже небритую.
Наташа зачарованно снимала. Катины движения были исполнены глубокой природной грации.
Точно здесь была земля, река, ветер и струи света. Точно зрелое лето вошло в комнату и стояло, мрея.
Катя ловко закинулась назад – встала на мостик. Дружно покатились щелчки.
– Неприлично как-то, вы не находите? – шепнул один фотограф другому. Говоривший был лысый человечек, много и часто подносивший к губам испаритель с приторным запахом голубики. Его собеседник с тяжелой бородой, похожей на топорище, глубокомысленно кивнул.
– Куст между ног, – добавил он.
– Надо как-то ей намекнуть, чтобы побрилась.
– Она не будет, – услышав разговор, вмешался организатор, – она феминистка.
– А-а-а, – протянул человечек с таким видом, будто Катя ни больше ни меньше нацистская преступница или типа того, – труба тогда, если она из этих чокнутых, им хоть кол на голове теши. Не понимают элементарных вещей.
– Что же, по-вашему, элементарные вещи? – Катя услышала разговор и вышла из круга. Она не любила споров, но тон человечка ее ковырнул.
– Женщина должна бриться.
– Кому должна, вам, что ли?
Съемка прервалась. Все опустили фотоаппараты, ожидая, что будет дальше. Человечек Катю зримо выбесил. Она возвысилась над ним своими ста восемьюдесятью тремя. Казалось, вот-вот раздавит его кулаком. Она была голая, а он одетый, но это не добавляло ему превосходства. Все равно он был похож рядом с нею на кислый гриб.
– Мне в том числе. Это же этикет. Волосы неприятны окружающим, – спокойно объяснил человечек, – мы давно вышли из пещеры, у каждого в квартире есть ванная, в любом магазине можно купить бритву. – Человечек затянулся, завоняло голубикой.
– Выключите вы эту вонь уже. – Катя махнула перед лицом рукой.
– Здесь курить не запрещено. Я ничего не нарушаю.
– Вы нарушаете мои права, мне не нравится этот ваш запах.
– Вы переходите на личности.
– А вы переходите границы. Я не лезла в вашу ванную. И не указывала, что вам там делать.
– Вы не дали мне закончить. Я выражал свою позицию. Понятно, воспитание у вас хромает, юная леди, – человечек натянул на себя сарказм, – но все же послушайте. Сейчас, может быть, вам двадцать лет. И на вас хотят смотреть. Вас хотят снимать. Но если вы так же не будете за собой следить в сорок…
– То что? – Катя уперла кулаки в бока.
Глаза ее сверкали. Наташа отошла подальше, чтобы стоящие люди полностью помещались в кадр. Сделала несколько снимков. Этого никто, кажется, не заметил.
– Сами подумайте что… – скуксился человечек.
– Разденьтесь! Я хочу взглянуть на ваши ноги!
– Я? Да ты что!? Да как ты смеешь?! Я же мужчина!
– А почему тебе можно ходить с волосатыми ногами, а мне нельзя? Почему, черт побери?
Катя наклонилась, ее большой рот двигался рядом с маленьким лицом человечка. Сцена выглядела гротескно. Кто-то еще швырнул в стоящие фигуры горсть вспышек.
– Между прочим, – нерешительно начала Наташа, – если Катя нам позирует обнаженной, предполагается, что любой из нас должен быть готов снять одежду, если она попросит. Это вытекает из постулата о взаимном доверии и уважении всех собравшихся. Я не права?
Фотографы молчали.
– Серьезно? Я должен раздеться перед этой выскочкой? – бушевал человечек.
– Нет, – мягко возразил организатор, – думаю, одетым лучше остаться в одежде. Вы двое и так неплохо смотритесь вместе.
– И правда, не расходи́тесь, – осмелела Наташа, – я вас уже снимаю!
Организатор повелительными взмахами рук расширил круг. Вспышки начали лупить снова.
– Держи, – сказал один из фотографов, вручая Кате реквизитный топор, вырезанный из фанеры, – замахнись на него, давай.
Новый шквал вспышек сопровождал смех. Напряжение постепенно спадало.
– Ты прямо максимально адекватная. – Катя подошла к Наташе после съемки. – Я бы этого типа побила там. А ты как-то всех переключила…
– Мне просто повезло, – смутилась Наташа, – удачная идея пришла в голову. – Посмотри, как я вас сняла.
В маленьком окошечке для просмотра фото возник кадр. Катя возвышается над лысеньким человечком в засаленном пиджачонке. Катя взмахивает рукой и что-то говорит. Она монументальна, как Родина-Мать. Она крупна и прекрасна. Человечек жалок.
– Феминизм и патриархат, – сказала Катя, – назови так всю серию. Давно хотела поучаствовать в каком-нибудь проекте с идеей.
– Посмотрим, что получится, – смутилась Наташа, – я пока начинающий фотограф… совсем начинающий. Это моя первая съемка. Может, фигня получится. А ты уже замахнулась… проект!
– Знаешь, сколько разного сброда сюда приходит? Некоторые и фотоаппарат приносят, только чтобы на голых девок глазеть не стыдно было. И даже у них иногда что-то получается!
Наташа рассмеялась.
– Ну ты интересная! Ты правда не бреешься потому, что феминистка?
– Нет. Потому что мне не нравится бриться. Феминистка – это же не набор каких-то стереотипов. Это всегда живая женщина со своими интересами и потребностями, желающая свободно самовыражаться. Я не делаю ничего просто потому, что я феминистка. Я делаю так, как мне нравится, потому что я свободна. Это и есть феминизм.
– И ты никогда не брилась?
– Брилась, конечно. В школе я брилась. В дни физкультуры я по полчаса сидела в ванной, чтобы в раздевалке никто не увидел мои волосатые ноги. Я жу-у-утко их стеснялась. Я считала их кошмарными. Я постоянно воевала с волосами за гладкость. Но они как будто росли еще быстрее. Я постоянно ранилась бритвой. Но считала, что лучше прийти в школу резаной, чем небритой.
– А что произошло, почему ты перестала?
– Я просто вдруг поняла, что делаю это для других. Не для себя. Я увидела, что весь ритуал, начиная от покупки бритв и заканчивая результатом – гладко выбритыми ногами, – не приносит лично мне никакого удовлетворения. Мне не нравились ни бритвы, ни само ощущение бритости. Я чувствовала свою кожу после бритья чужой, как будто не настоящей, не моей собственной. Мне было некомфортно. И я поняла, что не хочу делать плохо себе ради каких-то странных и мнимых целей: «чтобы надо мной не смеялись», «быть как все девочки». Но я не осуждаю тех, кто бреется. Никому не навязываю свое мнение. Не переубеждаю. Бриться – это ок. Не бриться – тоже ок. Каждая выбирает то, что ей комфортно, и все понимают и принимают друг друга. Это и есть феминизм.
Предложение снять выпускниц модельной школы показалось Наташе лестным. Настолько, что она даже попыталась отказаться:
– А если у меня ничего не выйдет? Они же будут огорчены. Я и сама буду чувствовать себя отвратительно, будто всех обманула.
– Не волнуйся, – сказала Катя, – ты не будешь единственным фотографом. Просто снимай и не парься. Я пригласила тебя, потому что подумала, что тебе будет интересно и ты разделишь наши ценности. Мы планируем сформировать пул фотографов, готовых сотрудничать с нами.
– Какие же ценности?
– Это не обычная модельная школа. Нашим выпускницам 60+. Идея принадлежит одному моему другу. Пару лет назад его мама была в тяжелой депрессии после операции, связанной с женским раком. И чтобы как-то ее отвлечь, он организовал ей несколько фотосетов. С этого все началось. Мы собрали команду заряженных энтузиазмом ребят и открыли набор. Первый выпуск уже состоялся, сейчас на очереди второй. Я надеюсь, не последний! Женщины, которые к нам приходят, отличаются позитивным взглядом на свой возраст и жизнь в целом. Мы изучаем с ними модельный шаг, основы макияжа и позирования. Но главное, мы раскрепощаем сознание. Мы верим, что с возрастом не заканчивается женственность, и хотим, чтобы в это поверили и другие!
– Звучит интересно. – Наташа ощущала нерв в словах Кати, ее вовлеченность и вдохновение, но мерзкий шепоток скепсиса все же просачивался в ее соображения. Перед мысленным взором возникала ее бабушка в бесформенных турецких балахонах, щедро накиданных на прилавок такими же бесформенными торговками.
– Бабушка, а почему ты носишь только такие платья, – спрашивала Наташа.
– А какие мне платья надо, по-твоему? С разрезом, штоль? С декольте до пупа?
Наташа смущалась и пожимала плечами.
– Я же старая. Хоть мешок на меня надень, все одно.
В гроб бабушку положили в блузе с лилиями и коричневой юбке до середины икры. Блузу с лилиями, как всегда оверсайз, бабушка тоже купила на рынке.
– Хоронить меня вот, – сказала она маме, как вернулась, и гордо развернула обновку под чахлым светом кухонной люстры – больно уж цветы красивые. – Не стыдно будет.
Наташа попыталась представить бабушку на подиуме в модной современной одежде и не смогла. «Не исключено, что меня ждет в этой модельной школе абсолютный треш, фарс и буффонада. Но выбирать не приходится, я пока только начинающий фотограф».
Назвать собравшихся в VIP-зале фотостудии женщин бабушками смогли бы разве что их собственные внуки. Дамы, невесомо, как бабочки, рассевшиеся на подлокотниках роскошных диванов и кресел, выглядели не молодо, конечно, но точно смело. И дорого. Если бы в помещение зашел случайный близорукий человек без очков, то силуэты, одежда, волосы этих женщин неизбежно обманули бы его – ни одной не дал бы он больше сорока.
Главный фотограф по очереди ставил выпускниц в модельные позы. Наташа снимала вместе с ним чуть с другого ракурса, но чем больше она погружалась в работу, тем более прояснялся и креп привкус фальши, ощущаемый ею в происходящем. Неужели в ней так сильны устаревшие представления о старости? Неужели она думает, что женщина в определенном возрасте перестает быть женщиной? И элегантные вещи, мини, макияж, каблуки, бикини остаются в прошлом для любой, стоит ей перешагнуть определенный возрастной рубеж?
– Поработайте отдельно с теми, кого я уже отснял, – предложил фотограф несколько раздраженно, – ваши вспышки меня отвлекают.
Обрадовавшись нечаянному шансу поснимать самостоятельно, Наташа понадеялась, что дело пойдет на лад.
– Можно вас пригласить на серию кадров, пожалуйста, – она робко прикоснулась к руке одной из модельных бабушек, – я начинающий фотограф, – добавила она быстро, будто оправдываясь, заслоняясь этой фразой от возможных казусов и ошибок.
– Фотографиня, – сказала бабушка, – называйте себя так. Лучше звучит. Как «графиня», только с камерой. И никогда не показывайте людям свою неуверенность.
Наташа решила, что ей вежливо отказали, и была немало удивлена, когда модель жестом пригласила ее следовать за нею в другой конец зала.
– Искать снисхождения бессмысленно, если вы стремитесь укрепиться в мастерстве, но ваши признания могут оттолкнуть, люди просто не захотят тратить на вас время. Ведите себя так, точно фотоаппарат к вашей руке уже прирос… Всегда. Это вы делаете нам одолжение, а не мы вам. Мы пациенты, вы врачи. Творец всегда на ступеньку выше музы, запомните.
Пока Наташа готовилась, ставила импульсный источник, синхронизатор, бабушка глядела на улицу в панорамное окно. Тонкие шпильки отбрасывали на пол легкие тени, будто карандашные штрихи. Наташа заметила это и сняла. Вышло изящно и немного грустно. Потому что ноги, видимые на фотографии, могли принадлежать кому угодно, любой молодой красивой женщине, совсем не той, что смотрела в окно. Открытие озадачило Наташу.
Модель решила поддержать игру: она села на барный стул, затерянный среди прочего реквизита, отважно закинув ногу на ногу. В пальцах у нее оказалась ножка бокала. Наташа снова сделала несколько снимков, не включая в кадр голову модели, точно пугаясь ее; пугаясь правды, тщась совладать с ее художественной силой, куда более мощной, чем воображение.
Переборов себя, Наташа сделала несколько снимков с лицом. Она слышала на воркшопе, что расслабить и расположить к себе модель помогут непринужденная беседа, пара комплиментов. И хотя расслабление нужно было в большей степени ей самой, она решила воспользоваться советом:
– Почему вы решили поступить в школу?
– Делать нечего, а помирать рано, – пояснила модель с улыбкой, – внуков нет у меня, единственный сын погиб, вот и решила я стать моделью.
У Наташи мурашки пошли по загривку от сказанного, но собеседница лучилась таким искрящимся позитивом, будто это про героиню проходного романчика, второпях прочтенного в метро и почти забытого, а не про себя она только что рассказала.
Внутренняя сила женщины, сидящей перед объективом, говорила в кадре с Наташей, она рифмовалась с молочным светом окна, с мягкой тенью шторы, с сухими цветами в высокой вазе. Но никак не могла Наташа понять, почему весь снимок целиком выходит фальшивым и глупым, почему художественная правда ускользает, прячется всякий раз, стоит с тихим щелчком моргнуть затвору. Он обходила модель, переставляла свет: вот-вот, сейчас, казалось ей, она увидит, она поймает…
– У Буковски было: скоротать время в ожидании смерти.
Модель улыбнулась горько, чутко и коснулась рукой виска, невесомо, будто ощутила легкую головную боль от бутафорского вина из высокого бокала. И это было такое настоящее движение уставшей женщины, потерявшей все, что Наташа замерла, и упустила момент, и не сняла, а только прошептать успела:
– Останьтесь так.
Художественная правда сдалась вдруг Наташе, как школьница, пойманная в туалете с сигаретами; остро захотелось поместить эту женщину в кадр не в нелепом мини, туфлях и блузке с разрезом, сексуализированной по стандартам модельного бизнеса, а такой, как есть. Не с этим пошлым бокалом, не здесь, нет. Наташа неожиданно для себя раскусила дразнящее ее противоречие. Художественная правда требовала от нее доказать зрителю посредством фотографии не то, что пожилая женщина способна быть моделью, а то, что пожилая женщина может быть красивой вне зависимости от того, модель она или нет.
Фальшь и нарочитость идут рука об руку, и много было нарочитости – слишком много – во всем, что делали модельные бабушки, в их поведении, спинах, прямых, как стулья, в макияже, плотном, как картон, в пластилиновой неподвижности укладок. Наташа поняла, что их всех хотела бы снимать в привычной им среде: дома, на кухне, в магазине, на лавочке в парке, с книгой, в очках – снимать то, как они живут, а не то, что они пытались изобразить.
Егор был дома. Наташа этого никак не ожидала и немного испугалась. Повозилась в прихожей, пряча фотоаппарат в обувном ящике, боясь, что муж выйдет, заметит. Но Егор не выходил. «Не в настроении», – отметила про себя Наташа.
Обычно муж приходил в шестом часу. Ровно в 17:00 он сдавал на проходной ключ и неспешным шагом возвращался домой. Если была пятница, заходил в «Пятерочку» за пивом.
Теперь среда, 15:30.
Егор сидел за столом, сложив руки в замок и вращая обоими большими пальцами – будто размешивая этими быстрыми бессмысленными движениями возмущение или тревогу. Брови его были сдвинуты.
– Я в публичке была… Готовила реферат к кандидатскому минимуму по философии, – растерянно сказала Наташа, ожидая, что Егор спросит, почему она не дома.
Муж не ответил. Проглочена ли ее припасенная заранее версия? Достаточно ли правдоподобно она звучит? С некоторых пор вранье Егору перестало вызывать у Наташи дикие угрызения совести. Ведь он не оставлял ей выбора.
– Если раньше пришел, чего Алёшу не забрал у мамы?
– Сама заберешь! – огрызнулся муж.
«Не в настроении – мягко сказано». Наташа аккуратно прошла на кухню, стараясь не шуметь, открыла газ, поднесла спичку. Брызнуло голубое пламя. Наташа поставила на плиту кастрюлю со вчерашним супом, постаравшись, чтобы дно как можно тише коснулось решетки. Когда Егор бывал не в духе, его раздражали громкие звуки. Лучше лишний раз лихо не будить…
– Представляешь, – начал он, глядя перед собой пустыми глазами, – у меня все культуры заросли плесенью! Три дня работы насмарку! Заново начинать!
– Сочувствую, – сказала Наташа холодно, помешивая суп.
– Я знаю. Это все он. Тупой студент Женька. Ходит со своим чубом и плеером, руки за спину. Как будто не надо ему ничего. Это он хреново чашки Петри помыл. Или грязными перчатками залез. Занес споры. Ему же все по барабану. Он в бэнде играет. А биология так, чтобы в армию не ходить. Убивал бы таких.
– Он же не специально, – тихо возразила Наташа.
– Вот именно! И это еще обиднее! Не злой умысел, не палка в колесо убила мои культуры! А тупость и безразличие.
Наташа ощутила облегчение: поглощенный своим горем, Егор не будет углублять тему, допытываясь, где она была. В хорошем настроении он любил выспрашивать подробности. Если в публичке, то какие издания брала? Если гуляла с коляской, то в парке или на бульваре? Если заходила в магазин, то в «Магнит» или в «Пятерочку»? Мелочи он коллекционировал с пристальным и нежным вниманием, достойным филателиста. Потому до потных ладоней, до вакуума в животе страшно было ему врать.
– Ох, козел! Попадись он мне, – причитал Егор, быстрее и быстрее кружа пальцами, – я же этому недоумку сам показывал, как мыть! Я говорил ему сто раз, что перчатки лучше выбросить, чем рисковать!
Наташе нечего было сказать. Она не могла понять, как можно в такой степени сокрушаться из-за каких-то культур; для нее они точно так же не представляли никакой ценности, как для «козла» и «недоумка» Женьки с чубом и плеером. Потому что ей, как и Женьке, все это было «как будто не надо». То есть просто – не надо. Интересно, если бы Егор узнал об этом, какими бы словами он назвал ее? Наташа внезапно прониклась сочувствием к Женьке, которого никогда не видела. Она вспомнила запах вивария и подумала, что, вероятно, он тоже его ненавидит. Может быть, эта ненависть отдается оглушительными залпами ударных, когда он играет с группой…
Обшарпанная мебель – шаткие стулья, шкафы с кособокими дверцами, пыльные комнатные растения, столы, накрытые газетами, вздувшийся линолеум, – неуютные тесные и высокие помещения, где зимой холодно, а летом – затхло. Дзыньк-блюм-бам. Дзыньк-бам! Женька бьет по тарелкам, сублимируя неудовлетворенность, потерянность, одиночество…
Наташа бывала не только в своем институте, но и в нескольких других. Лучшее впечатление производили вновь открытые научные центры на базе университета. Тут было все новое, блестящее – заказанное из Европы оборудование, свежий ремонт, мягкие диванчики, ухоженная кухонная зона… Но гнетущий привкус чужого не покидал Наташу ни на миг. Иногда она, когда ей что-нибудь объясняли, устав собирать в кучу мысли, как пастух – разбредающихся по склону овец, просто смотрела на предметы, на колбы, на стекла, на чужие руки в голубых перчатках – смотрела сквозь это и видела искрящуюся пустоту – шуньяту, видела жизнь и смерть, память и забвение, иллюзорный смысл и великое бессмыслие.
– Эй, ты меня слушаешь?! – окликал ее удивленный коллега. И она покорно вздыхала, и возвращалась, и замирала, снова пытаясь удерживать себя от падения туда, где нет ничего, не было и не будет. От блаженного парения в предсущем.
Наташа внесла с улицы Алёшу: румяного от свежести, мягкого, как плюшевая игрушка, в пышном теплом костюме – раздела, оставила в кроватке. Егор так и сидел за кухонным столом. Казалось, пока она ходила, он даже не пошевелился ни разу.
Наташа пошла в ванную. Вечернее колесо завертелось: надо приготовить все к купанию, перемыть игрушки, собрать по квартире несвежее белье и загрузить в машинку…
Она не может себе позволить просто сидеть. Дела сами себя не сделают. «Ты женщина, – говорила мать, – о хозяйке судят по дому: пыль, мусор, несвежие занавески, грязная сантехника – это твоя неумытая рожа».
Мать ставила Наташу на табуретку, когда она еще не доставала до раковины, и заставляла мыть посуду. Вымыть хорошо получалось не сразу. На некоторых тарелках оставались не замеченные Наташей присохшие хлопья гречки, мутноватый налет жира, на котором вода собиралась в тугие капли, не до конца смытая пена… Мама все это находила. Каждую соринку, величиной не больше игольного ушка. И заставляла перемывать, споласкивать. Снова перемывать, снова споласкивать. До блеска, до скрипа. До совершенства.
Старая чугунная ванна с облупившейся местами эмалью, даже тщательно вымытая с «Доместосом», не производила впечатления чистой. Наташа вспотела, пытаясь оттереть желтоватые подтеки возле сливного отверстия. Пятна посветлели, но не сошли. Наташа выпрямилась, сдула со лба набежавшую прядь. Как же ее бесила эта ужасная хрущевка с бабушкиным ремонтом! И зачем она только согласилась с Егором!