Отец так и не перезвонил.
Егор был занят восстановлением данных; эта работа сместила его с неспешного круга обыденности; он почти не ел и не спал, просиживая за монитором сутки напролет – отыскивая, собирая, сортируя. Наташа ходила возле него на цыпочках – при малейшем отвлекающем звуке Егор недовольно сопел; напряженная спина его безмолвно кричала в пространство: «Отвалите! Не мешайте мне! Ваша мелочная возня отвлекает меня от великого!»
Наташа молча поставила на край мужниного стола миску с едой и удалилась, стараясь не шуметь, сетуя на пол, что тот слишком твердый, на свои пятки, тоже твердые, и вообще на все, способное производить звуки.
С Алёшей нянчилась бабушка. Егор позвонил матери и потребовал, чтобы из квартиры исчезли «посторонние шумы», ведь «ученому нужна тишина» и «ведется особо напряженная и важная работа».
Наташа собрала в мешок игрушки, одежки, коробки с сухими кашами (на всякий случай, они были в немилости у свекрови), упаковала источник «посторонних шумов» в курточку, толстые штанишки, шапку, снабдила его дополнительным предохранителем в виде соски и увезла.
Ей позвонили с последней работы отца. Не вышел, сказали. Подтвердились худшие опасения. Такое бывало и прежде, при маме. Но мама очень его ругала, запирала в квартире и даже била.
– Навязался на мою голову, алкаш, лодырь бестолковый. Господи, не могу я так больше! Когда же это кончится!
– Когда ты помрешь! – Все знали когда, но кроме пьяного папы никто не отваживался произносить вслух.
– Что же, недолго тебе ждать, на поминках моих и нажрешься в хламину, чтобы выносили.
После такого папа, по жизни незлобивый, мягкий, бухался в ноги матери, винил себя во всем и сразу принимался умолять о прощении, плакал…
– Я так страдаю, я сам страдаю, но не могу… не могу никак с собой справиться. Я понимаю, я виноват… И только сильнее страдаю!
– Все страдают, – мама говорила строго, гордо, без единой слезы; в домашнем халате, в платке, исхудавшая от болезни, она выглядела трогательно хрупкой и беззащитной, – и я страдаю. Всю жизнь страдаю. Только толку нет.
Мама и папа были идеально отлаженной системой генерации взаимных страданий. Он работал и в охране, и в автосервисе, и в магазине разнорабочим, но нигде из-за могучего наследственного алкоголизма долго его не держали, и кочевал он беспросветно и грустно, как увечный сирота по дальней родне.
Когда мама умерла, а все возможные работы были отцом испробованы и благополучно утрачены, какая-то мамина знакомая из жалости пристроила стареющего вдовца гардеробщиком в больницу. Мама обладала феноменальной способностью налаживать социальные связи. Как прочные страховочные канаты, поддерживали они и Наташу, и Наташиного отца даже после ее смерти. В больничную среду он неожиданно вписался. Случалось, под конец смены пропускал стаканчик с санитарами морга, но все проходило тихо, и его держали. На тот момент Наташа была уже замужем.
Бороться с папиным пагубным пристрастием хватало энергии только у мамы. Она за шиворот таскала его по врачам, по знахаркам, по местам силы, даже пыталась пристроить в монастырь на духовно возвышающее трудничество для алкоголиков, но что-то не сложилось. Даже когда у нее самой начались уже проблемы со здоровьем, превозмогая свою боль, задвигая ее подальше, не смея сдаться ей, мать занималась ментальным и физическим благополучием мужа, из последних сил удушая чудовище, которое им овладевало. Но чудовище так просто было не взять. Кодировки, подшивки, наговоры и акупунктурные программы для мозга слетали с Наташиного отца за полгода, а то и скорее. Неминуемо скатывался он в изнурительные запои, поглощающие как остатки его и материного здоровья, так и остатки супружеских чувств.
После маминой смерти чудовище будто поутихло. Никто с ним не боролся, и оно не лютовало особо, точно дракон, соседствующий со сказочным королевством, раз в год унесет красную девицу, да и только.
Наташа открыла дверь отцовской квартиры своим ключом. На нее дохнуло неустроенным, жалким и неряшливым бытом одинокого неудачника. Повсюду валялись вещи. Некоторые настолько грязные и в таком ужасном состоянии, что трудно было с первого взгляда определить их назначение. В раковине кисла бог весть как давно грязная посуда. Холодильник зарос плесенью и источал миазмы.
Наташа обыскала кухню, стол в комнате, пенал с книгами в надежде найти подсказку, куда мог запропаститься родитель. У отца была привычка записывать все на маленьких бумажках с липкой стороной. Бумажки эти, как чешуя гигантской рыбины, покрывали участки стен, холодильник, микроволновку, шкафы и даже занавеску. Отец их не выбрасывал, только переклеивал, когда написанное теряло важность. На одной из бумажек, налепленных на крышку ноутбука, значилось:
«Маруся банька».
Чем ближе к руке и глазам, тем актуальнее информация – предположила Наташа. Разбудив ноутбук, она обнаружила незакрытый диалог с некой Марией Карловой. Адрес, упомянутый в переписке, совпадал с тем, что сообщала бумажка.
Через час она уже катила по шоссе – версия требовала проверки.
– Папа, давай домой поедем, пожалуйста. – Наташа сделала робкую попытку увести отца от стола.
– Не, не, – отмахнулся он, неловко потянулся через стол и опрокинул соусник, – Маруся нам картошечку сейчас пожарит, выпьем еще по чуть-чуть, в баньку сходим…
– Пап, какая банька? Да еще и в пьяном виде? Ты на скорой отсюда уезжать собрался?
Маруся, громадная тетка с гипертоническим румянцем и гротескными, как на парике, кудрями, вошла в комнату с кухни с блюдом дымящейся картошки, посыпанной укропом.
– Пап, я тебе дома картошку сварю, поедем.
– Никуда он не поедет, – объявила тетка, – что ты как с маленьким с ним? Он отец твой. Имей почтение к родителю. Он жопу тебе мыл. Не тебе учить его жизни.
– Да, да! – Отец назидательно поднял вверх палец, и его тряхнуло икотой. – Точно!
– Вы разве не понимаете? Ему нельзя выпивать… Он меры своей совсем не знает… Он лечится много лет. Кодировался. А из-за вас опять все псу под хвост пошло! – На последней фразе Наташа устала от вежливости – произнесла ее громко, с раздражением.
– Да кому же нельзя выпивать? Ты совсем дура, что ли, милочка! Водочка – это же пользительно! Лекарство первейшее народное! От всего!
– От работы тоже! – вспылила Наташа. – Ему завтра нужно выйти обязательно, я договорюсь, ему простят, он гардеробщиком работает. С последнего места его могут уволить! Кто содержать его будет? Вы?
– Глупости все это. Позвоните, скажите: заболел. Купи́те больничный. Ну что вы как маленькая, в самом деле…
– Заболел, ага, они сразу все поймут, – сникла Наташа, чувствуя, что схватка проиграна. Как всегда. Никуда она не годится. Не умеет отстоять не то что свое мнение, даже прописные истины вроде «Земля круглая» или «спиртное – яд».
– Мы люди простые, – тетка ткнула в центр стола очередную бутылку водки, точно поставила жирную точку в дискуссии, – и ты не чванься. Выпей водочки, посиди, поговори с нами.
– Нет уж, – Наташа поднялась из-за стола, – пойду пройдусь, душно тут у вас.
Три проторенные от крыльца дома в глубоком снегу тропинки напоминали след ступившей на участок исполинской птицы – первая вела к водопроводу, что представлял собой торчащий из земли толстый шланг, закрепленный на уродливой конструкции из досок; вторая – к похожему на гриб, с большой круглой шапкой снега на крыше, деревенскому туалету, а третья – к громадному сугробу, в котором его принадлежность к постройкам выдавали только кирпичная труба и обрамленная снегом дверь. Наташа вспомнила баню на даче, детство, и то ли чувство ностальгии, то ли любопытство понесли ее именно туда.
С легким волнением она потянула на себя облезлый ремень, худо-бедно справлявшийся с ролью дверной ручки. Натоплена! Из темного нутра сугроба дохнуло паром, сладковатым запахом заваренных в кипятке березовых веников.
Наташа вошла, притворила дверь, потянув за второй ремень, прибитый с обратной стороны. Сразу же захотелось стащить шапку, куртку. Побыть подольше, подышать целительным жаром из нутра раскаленных камней. Окно предбанника завалено было снегом – Наташа даже не сразу его приметила. Роль люстры выполняла маленькая елка, обмотанная светодиодной гирляндой. Она стояла на скамейке в жестяном ведре. Иголки, понятно, давно осыпались – март. Белые неугомонные огоньки продолжали бегать по раз и навсегда намеченному маршруту – до вершины и вниз, петляя по темному сухому скелету мертвого деревца.
Оставив верхнюю одежду на лавке, Наташа заглянула в парилку. Сначала она ничего не увидела. В тусклом голубоватом свете окна, тоже занесенного снегом, угадывались очертания печи, котла, лавок.
– Кто тут? – послышался из мрака низкий скрипучий голос.
От неожиданности Наташа шарахнулась назад, в предбанник. Происходящее слишком напоминало страшную сказку. Она не ожидала кого-то встретить в полной темноте, люди обычно зажигают свет. Она захлопнула дверь парилки и попятилась к противоположной стене.
Жуткое впечатление усиливал непостоянный, блуждающий свет гирлянды. Он то зловеще угасал, то вспыхивал неожиданно и принимался часто-часто моргать.
Дверь парилки вздрогнула. Наташа замерла. Медленно, со скрипом она приоткрылась, и в проеме, насколько позволял судить скупой свет дешевой гирлянды, показалось человеческое существо.
– Кто тут?
Наташа стояла неподвижно. Она собиралась взять куртку и выйти из бани, как подобает воспитанному человеку, случайно вторгшемуся в чужое личное пространство. Но облик вышедшей из парилки женщины поразил ее.
В дверном проеме дрожащим светом обозначилось голое маленькое тело, бело-синее, как плесневелый сыр, непропорциональное и будто даже не человеческое. Длинные седые волосы мокрыми веревочками свисали на сухую грудь, похожую на пустые карманы, на ребра, на впалый живот – почти до облысевшего лобка. Чересчур длинные для сгорбленного туловища ноги были немного согнуты в коленях. С трудом оттолкнув от себя дверь, старуха сделала шаг в предбанник, навстречу Наташе.
– Ты ли это, Катька, шаболда? – спросила старуха зычным, точно чужим, не подходящим телу голосом. – Пришла тряпье мое шманать? Нет у меня денег!
Наташа не могла ни сдвинуться с места, ни шевельнуть языком. Мощь художественной правды, навалившейся на нее в один миг, заполонила информационные каналы, смела и опрокинула все, что прежде казалось очевидным и верным. Наташа не могла оторвать от старухи взгляд. Красота в страшной, превосходной степени невыносимо светила ей в глаза. И мгновенно отпечатался в сознании, достигнув чувств, смысл фразы Елизара. «Бог не создавал ничего уродливого. Некрасивые предметы – те, красоты которых ты не понимаешь».
Наташа схватила куртку и вылетела из бани, брызгая снегом, побежала к дому.
– Ты че заполошная такая? – спросила краснолицая тетка в сенях. Она напяливала валенки, чтобы выйти. – Спит батя твой, и бани не дождался. Пойду гляну, как там мать моя, не упарилась ли до смерти, карга умалишенная…
– Значит, это ваша мать?
– Ты видела, што ли? – тетка глянула на Наташу будто смущенно.
– Катери-на! – раскатился на весь двор требовательный окрик.
– Напарилась, ага. – Тетка распахнула дверь и, переваливаясь, как пингвин, от тяжести, полноты, нетрезвости, побрела через двор. Дверь бани была распахнута настежь. На пороге, сияя на весь двор невероятной своей наготой, стояла старуха.
– Из ума выжила, – бормотала сквозь одышку, будто оправдываясь, тетка, – все кажется ей, что вещи из дома несут, чтобы продать, все она как бы в прошлом, когда Катька-наркоманка жива была. Меня давно не узнает. Сдала бы давно ее, куда следует, да жалко: пенсия у ней северная, тридцать почти тыщ…
Наташу ошеломила внезапная трещина в шкурке быта, обнажившая бездну человеческого страдания: бесконечного, напрасного, невыносимого. Достоевский соотносил красоту со страданием. И был, похоже, отчаянно, пронзительно в этом прав…
Из отверстой банной двери шел пар. Старуха, неловко опираясь на косяк, сделала шаг вперед, на снег.
– Да ты куда?! Погоди, чумная! – Тетка, как смогла, ускорила свой неуклюжий птичий ход.
– А можно… Можно я маму вашу… сфотографирую?
Вопрос вырвался сам, почти без всяких Наташиных усилий. За той гранью, где пребывал ее вдохновленный талант, не существовало уже ни вежливости, ни принципов, ни запретов. Изображение должно было быть получено во что бы то ни стало. Художественная правда боролась за себя сама, ставя под сомнение правду человеческую.
Наташа усадила старуху на лавку. Пришлось поработать лопатой – теперь в парилку проникал мутный, белесый свет окна. Топилась баня старомодно, по-черному: все стены покрывал сплошной налет жирной сажи.
Наташа размотала светодиодную гирлянду, снятую с елки. Света все равно было мало, слишком мало – катастрофически. Боязно, будто даже кощунственно казалось применять знания, полученные от Марковича на эротической съемке молодых женщин, к нищей и бесплодной наготе старухи, вознесенной Альцгеймером в недостижимый ангельский ранг. Но Наташе ничего не оставалось. В голове у нее звенело от волнения. Мыслей не было. Все, что она могла, – это повторить однажды увиденное… Слепо применить универсальный шаблон к уникальному случаю.
Старуха наблюдала будто бы с интересом. Необычность происходящего словно разбудила ее. Наташа воткнула айфон с включенным фонариком в веник и закрепила конструкцию на верхней полке, осветив лицо модели.
– Посидите, пожалуйста, не двигаясь.
– Значит, не едешь?
Наташа стояла у машины, требовательно открыв заднюю дверь.
Отец, в распахнутой дубленке с полосами налипшего снега (следами недавнего падения с крыльца), стоял, придерживаясь за теткину калитку. Криво надетая ушанка растопырила уши – точно собиралась вспорхнуть и улететь с его головы. Тетка стояла тут же, в оранжевой, как у дворников, жилетке и валенках.
– Не еду! – Отец с пьяной удалью рубанул по воздуху ладонью, точно окончательно и бесповоротно отрубил всю прошлую жизнь: городскую квартиру, работу гардеробщиком, Наташу…
– Он мне тут нужен, – обозначила тетка, ласково стряхивая снег с отцовой дубленки, – в деревне всегда есть чем заняться мужику. Забор спрямить, насос наладить, дров наколоть.
– Ну и хрен с тобой! – захлебываясь слезами, выкрикнула Наташа. – Я тебя кормить не собираюсь! – Она прыгнула в машину, опустила стекло и на ходу уже, с визгом распиливая колесом сугроб, точно болгаркой, прокричала: – Вы с матерью своими созависимыми отношениями всю жизнь мне испортили!!!
Конечно, это не она придумала. Так говорила психологиня Инесса.