К книге
Пурпурная ЗемляПурпурная Земля Повесть о приключениях некоего Ричарда Лэма на Восточном Берегу, в Южной Америке; рассказано им самим. Глава XXII Корона из крапивы
76%
Пурпурная Земля Повесть о приключениях некоего Ричарда Лэма на Восточном Берегу, в Южной Америке; рассказано им самим. Глава XXII Корона из крапивы
25

После того как я оставил дом Джона и Канделарии, обитель вольности и любви, ничего, заслуживающего упоминания, со мною не произошло до того самого момента, когда я почти уже достиг желанного пристанища Ломас-де-Роча, места, которого в итоге мне так и не суждено было увидеть, разве что с большого расстояния. Сияющий день, исключительный даже для климата здешних мест, где погожие дни обычны, клонился к вечеру, до захода солнца оставалось часа два, когда я свернул с дороги, чтобы взобраться на холм, у которого была очень протяженная верхушка в виде гребня, с одной стороны обрывистая; холм выглядел как последняя вершина горной гряды, стоящая как раз в том месте, где гряда исчезает, переходя в плоскую равнину; только в данном случае самой гряды не существовало. Одинокий этот холм был покрыт росшей пучками, жесткой, как проволока, желтой травой и редким кустарником, а у самой вершины из земли торчали большие плиты песчаника, напоминая стоящие на каком-нибудь старинном сельском церковном дворе могильные камни, с которых время и непогода стерли все надписи. С этого возвышения, подымавшегося футов на сто над равниной, я собирался оглядеть округу – и я сам, и лошадь моя устали и проголодались, и я боялся, что не успею подыскать место для отдыха, как спустится ночь. Волнистая поверхность простиравшейся предо мной бескрайней равнины уходила вдаль, к океану, которого, однако, отсюда еще не было видно. Необъятный купол кристаллически прозрачных небес не пятнало ни малейшее облачко, царившие в атмосфере спокойствие и ясность казались почти сверхъестественными. По голубому отблеску водной поверхности на расстоянии многих лиг к юго-востоку от меня я распознал озеро Роча; на западном горизонте нечетко виднелось как бы голубоватое нагромождение облаков, увенчанное жемчужными пиками. Это были, однако, не облака, а горная цепь с таинственным названием Cuchilla de las Animas – Обитель Духов. Наконец, как тот, кто, наглядевшись в бинокль, прячет его в карман, я перестал всматриваться в беспредельные пространства и обратил взор к тому, что находилось от меня в непосредственной близости. Вниз по склону холма, ярдах в шестидесяти от точки, где я находился, рос темно-зеленый карликовый кустарник, каждый кустик в бестревожно-ясном солнечном свете казался как бы вытесанным из цельной малахитовой глыбы; кусты были усыпаны палево-пурпурными трубчатыми цветами, обычными для семейства пасленовых, и над ними вились в поисках пропитания шмели. Именно шмелиное гуденье, отчетливо доносившееся до моего слуха, привлекло мое внимание к этим кустам; ибо так покоен был воздух, что на этом расстоянии в шестьдесят ярдов два человека могли запросто разговаривать друг с другом, не повышая голоса. Гораздо ниже, ярдах в двухстах от кустов, стоял на земле луневый ястреб, терзая какую-то пойманную им добычу; он насыщался в свойственной ястребам дикой, подозрительно-оглядчивой манере, с долгими паузами между двумя клевками. А над лунем парил бурый сокол-мильваго, птица, по своим повадкам похожая на грифа, живущая тем, что прихватывает за другими недоеденные остатки. Завидуя чужой удаче и боясь, что ему может не достаться ни крошки, ни перышка с этого пиршества, сокол докучал луню, то и дело пикируя на него со злобными криками и громко хлопая крыльями. При каждом низвержении надоеды-сокола лунь методически пригибал голову, а затем снова принимался терзать свою жертву, испытывая все те же неудобства и соблюдая те же предосторожности. Еще дальше, в ложбине, идущей у подножия холма, извивалась речушка, настолько заросшая водяной травой и другими растениями, что собственно воды совсем не было видно; сверху ложбина выглядела как ярко-зеленая змея длиною в мили, лежащая, греясь на солнышке. На берегу речки, в ближайшей ко мне точке, сидел, склоняясь над небольшой заводью, старик и, по всей видимости, умывался, а позади него стояла, терпеливо свесив голову, его лошадь и время от времени отмахивалась хвостом от мух. Далее, на расстоянии с милю, стояло жилое строение, по виду старый усадебный дом, в окружении больших тенистых деревьев, росших поодиночке либо беспорядочно расположенными купами. Это был единственный дом поблизости, но, разглядев его как следует, я пришел к выводу, что он необитаем. Даже с такого расстояния мне было ясно видно, что вокруг дома нет никакого движения: незаметно было ни человеческих существ, ни лошадей, ни каких-то других домашних животных, а кроме того, я не увидел вокруг ничего похожего на ограждения – ни живых изгородей, ни любых других заборов.

Я не торопясь спустился с холма и подъехал к старику, сидевшему у речки. Как выяснилось, он был занят весьма непростой операцией по приведению в порядок буйной копны длиннейших своих волос, которые каким-то образом – вероятно, вследствие длительного небрежения – сильно спутались и свалялись. Он окунал голову в воду и затем с помощью старого гребня, который мог похвастаться лишь семью-восьмью сохранившимися зубцами, прилежно, с неистощимым терпеньем пытался расчесать длинные волосы, захватывая зараз всего по нескольку волосин. Поприветствовав его, я закурил сигарету и, привалившись к шее моей лошади, некоторое время с глубочайшим интересом наблюдал за его усилиями. Он молча трудился с неимоверным стараньем минут пять-шесть, потом снова погрузил голову в воду, а затем, тщательно отжимая волосы, заметил мне, что конь мой выглядит усталым.

– Да, верно, – отвечал я, – так же, как и его всадник. Не скажете ли, кто живет вон в той эстансии?

– Мой хозяин, – ответил он лаконично.

– Добросердечный ли он человек – даст ли он приют страннику? – спросил я.

Он очень долго не отвечал, потом сказал:

– Про эти дела он ничего не скажет.

– Болен, инвалид? – предположил я.

Еще одна долгая пауза; затем он покачал головой, значительно сморщил лоб и возобновил свое русалочье занятие.

– Не в себе? – сказал я.

Он поднял бровь и пожал плечами, но так ничего и не сказал.

Я надолго смолк, потому что побоялся раздражать его слишком настойчивыми вопросами, потом все же решился и сказал:

– По крайней мере, собак на меня не спустят?

На что он, осклабившись, отвечал, что в этой усадьбе собак нет.

За такую информацию я угостил его сигаретой; он взял ее охотно и с видимым удовольствием устроил перекур, чтобы отдохнуть после своих расчесывательно-распутывательных трудов.

– Эстансия без собак, и хозяин ничего сказать не может – странно все это звучит, – попытал я счастья еще раз, но он лишь пыхнул сигаретой и опять ничего не сказал.

– А как этот дом называется? – спросил я, снова сев на лошадь.

– Нет у него названия, – ответил он, и, покончив с этим довольно бестолковым интервью, я оставил его в покое и не спеша двинулся к эстансии.

Приблизившись к дому, я понял, что раньше за ним была большая плантация, от которой теперь осталось лишь несколько мертвых пней; канавы, когда-то окружавшие посадки, теперь уже почти сровнялись с землей. Все здесь было порушено, все заросло бурьяном. Спешившись, я взял лошадь под уздцы, и по узкой тропке, сквозь глухие заросли диких подсолнухов, собачьей мяты, мака-самосейки и дурмана мы подошли к нескольким тополям, близ которых когда-то стояли ворота, от которых сейчас сохранились только два-три побитых столба, торчавших из земли. От ворот тропа шла дальше, по-прежнему сквозь бурьян, ко входу в дом, который был выстроен частью из камня, частью из красного кирпича и крышу имел очень крутую, покатую, с черепичной кровлей. У разрушенных ворот, прислонясь к одному из столбов, стояла женщина в платье какого-то ржаво-черного цвета; горячее послеполуденное солнце заливало ее непокрытую голову. Ей было лет двадцать шесть или двадцать семь; какое-то непередаваемо усталое, подавленное выражение застыло на ее лице, бесцветном, будто мраморном; только под большими темными глазами горели багровые пятна. Она не двинулась при моем приближении, хотя взглянула мне в лицо своими скорбными очами; было очевидно, что мое появление не вызвало у нее большого интереса.

Я сдернул шляпу, приветствуя ее, и сказал:

– Сеньора, мой конь притомился, и я ищу места, где бы мог передохнуть, – могу ли я найти приют под вашей крышей?

– Конечно, кабальеро, почему же нет? – отвечала она голосом даже еще более скорбным, чем выражение ее лица.

Я поблагодарил ее и ждал, что она покажет мне путь, но она так и стояла предо мной, опустив глаза долу; на лице ее читались нерешительность и тревога.

– Сеньора, – начал я, – если присутствие чужого в доме почему-либо вам неудобно…

– Нет-нет, сеньор, что вы, – быстро прервала она меня. Потом, понизив голос едва не до шепота, она сказала: – Скажите, сеньор, вы прибыли из департамента Флорида? Вы были… вы были в Сан-Пауло?

Я слегка заколебался, потом ответил, что да, я там был.

– На чьей стороне? – спросила она быстро, и в голосе ее прозвучала неожиданная пылкость.

– Ах, сеньора, – возразил я, – зачем вы задаете мне, всего лишь путнику, попросившему убежища на ночь, такой вопрос?..

– Зачем? Может быть, для вашего же блага, сеньор. Помните – женщины не то что мужчины, они не так неумолимы. Вы получите приют, сеньор; но лучше бы мне это знать.

– Вы правы, – ответил я, – простите, что не сказал вам сразу. Я был с Санта-Коломой, я мятежник.

Она протянула мне руку, но, прежде чем я успел взять ее, отдернула, закрыла ею лицо и заплакала. Немного погодя она овладела собой, повернулась к дому и пригласила меня следовать за ней.

И жесты ее, и слезы достаточно красноречиво свидетельствовали, что она тоже принадлежала к злосчастной партии Бланко.

– Вы потеряли в том сражении кого-то из близких, сеньора? – спросил я.

– Нет, сеньор, – отвечала она, – но, если бы наша сторона одержала там победу, это было бы спасеньем для меня. Ах нет, я потеряла своих близких давным-давно – всех, кроме моего отца. Вы сейчас увидите его и поймете, почему наши безжалостные враги воздержались от того, чтобы пролить его кровь.

К тому времени мы достигли дома. Когда-то перед ним была выстроена веранда, но она давно развалилась, и теперь стены, двери и окна были подставлены солнцу и дождю. Камень стен был покрыт лишайником, а в трещинах и на черепичной крыше пышно разрослись бурьян и трава, но растительность эту губило палящее солнце, и сейчас она вся иссохла и пожелтела. Хозяйка ввела меня в просторную комнату, так слабо освещенную сквозь низкую дверь и единственное маленькое окошечко, что мне, вошедшему с яркого света, показалось, что в ней царит полный мрак. Я остановился на несколько мгновений, пока глаза мои привыкали к сумраку, а она прошла на середину помещения и, склонившись, сказала что-то пожилому человеку, сидевшему в обитом кожей большом, покойном кресле.

– Папа, – сказала она, – я привела молодого человека – он путник и попросил приютить его под нашей крышей. Поприветствуй его, папа.

Затем она выпрямилась, отступила за кресло и, прислонясь к нему, встала ко мне лицом.

– Доброго дня вам, сеньор, – сказал я и подошел, слегка смущенный.

Предо мною сидел высокий, согбенный старик, изможденный до того, что остались лишь кожа да кости, с серым безрадостным лицом, с длинными волосами и бородой серебряной белизны. Он был закутан в светлого цвета пончо, а на голове носил черную облегающую шапочку-ермолку. Когда я поздоровался, он откинулся в кресле и стал пристально вглядываться мне в лицо; он смотрел на меня с необычайным напряжением, со страстью, а длинные тонкие его пальцы без конца сплетались и расплетались в нервном возбуждении.

– Что, Калисто, – воскликнул он наконец, – так-то ты являешься пред мое лицо? Ха, ты думал, я тебя не признаю! На колени, мальчишка, на колени!

Я взглянул на его дочь, стоящую у него за спиной; она смотрела мне в лицо с тревогой и сделала мне знак, слегка кивнув головой.

Приняв этот жест за указание подчиниться повелению старика, я опустился на колени и прикоснулся губами к протянутой им руке.

– Господь да будет к тебе милостив, сын мой, – произнес он дрожащим голосом. Потом продолжал: – Что, разве ты ждал, что найдешь своего старого отца незрячим? Я узнаю тебя из тысячи, Калисто. Ах, сынок, сынок, где ты пропадал так долго? Встань, сын мой, и дай мне обнять тебя.

Трясясь, он поднялся с кресла и обнял меня одной рукою; несколько мгновений он пытался вглядеться в мое лицо, потом с чувством поцеловал меня в одну щеку и в другую.

– Ха, Калисто, – продолжал он, положив дрожащие руки мне на плечи и продолжая исступленно вглядываться мне в лицо своими запавшими глазами, – надо ли мне спрашивать тебя, где ты был? Где еще может быть Перальта, как не в дыму сраженья, в самом пылу кровавой битвы за родину, за Восточный Берег? Я не жаловался, что тебя не было тут, Калисто, – Деметрия расскажет тебе, каким терпеливым я был все эти годы, ведь я знал, что однажды ты вернешься – увенчанный лавровым венком победы. А я-то, Калисто, мне-то что пришлось носить, сидя тут? Корону из крапивы! Да, сто лет я ее носил – ты свидетельница, Деметрия, дочь моя, что я носил эту жгучую крапивную корону сто лет подряд.

Он упал назад, в кресло, очевидно совершенно обессиленный, и у меня вырвался вздох облегчения – я решил, что на этом разговор наш окончен. Но я ошибался. Его дочь поставила мне кресло сбоку от кресла отца.

– Присядьте здесь, сеньор, и поговорите с моим отцом. А я пока пойду позабочусь о вашей лошади, – прошептала она и тут же выскользнула из комнаты.

Я понял, что мне предстоит еще одно, может быть, даже более суровое испытание; но, шепча эти немногие слова, она тихонько коснулась моей руки и задумчивыми своими глазами с признательностью посмотрела на меня, и у меня стало хорошо на душе – ради нее, потому что я, кажется, пока не оплошал.

Чуть погодя старик снова собрался с силами и принялся с жаром говорить: он задал мне сотню безумных вопросов, на которые я принужден был давать ответы, по-прежнему всячески стараясь не выходить из образа давно утраченного и вот только что наконец победоносным вернувшегося с войны сына.

– Расскажи мне, где же ты сражался, где одержал победу над врагом, – восклицал он, возвышая голос и уже чуть ли не срываясь на визг. – Где они разлетались от тебя во все стороны, как мякина на ветру? Где ты топтал их копытами твоего коня? Назови мне те места, те сражения, Калисто!

Мне нестерпимо хотелось вскочить и выбежать вон из комнаты, так мучительны были эти безумные расспросы, так били по нервам, но стоило мне вспомнить о бледном, печальном лице его дочери Деметрии, и я сдерживал этот порыв. Потом, уже придя в совершенное отчаянье, я принялся нести такую же околесицу, как и он. Я подумал, может быть, он в конце концов пресытится этими воинственными разговорами. Повсюду, кричал я, мы их одолели, мы посекли их, порезали, как скот, мы рассеяли их и пылью пустили по ветру на все четыре стороны света, вот что мы сотворили с этими мерзкими Колорадо. От моря до бразильской границы – везде мы вышли победителями. Саблей, пикой, штыком мы проложили себе дорогу, мы штурмовали и взяли приступом все города от Такуарембо до Монтевидео. Воды всех рек в стране от Ягуарона до Уругвая покраснели от крови Колорадо. Мы травили, мы гнали их в лесах и на горах, и они разбегались от нас, как дикое зверье; мы ловили их тысячами для того лишь, чтобы резать им глотки, чтобы распинать их, чтобы расстреливать их из пушек, чтобы, привязав их за руки, за ноги к диким лошадям, рвать их на куски.

Но я лишь подливал масла в адское пламя его безумия.

– Ага! – кричал он, и глаза его горели, а костистые пальцы, как когти, с дикой силой впивались мне в руку. – Ведь я знал – ведь я говорил! Разве не сражался я сто лет подряд, разве не шел каждый день вброд через реки крови, разве не послал я под конец тебя, чтобы ты завершил эту битву? И каждый день наши враги приходили и орали мне в уши про свою победу. Они говорили мне, что ты умер, Калисто, что клинки их пронзили твое тело, что они бросили твою плоть диким псам, чтобы те сожрали ее. А я только смеялся, громовым смехом смеялся я, слушая их. Я смеялся им в лицо, и хлопал в ладоши, и кричал им: «Готовьте свои глотки для тесака, вы, предатели, рабы, душегубы, ибо Перальта – тот самый Калисто, которого сожрали дикие псы, – грядет свершить возмездие! Что, разве Господь не сохранит хоть одну мощную руку, дабы поразить грудь тирана – одного-единственного Перальту на всю эту страну?! Сгиньте, мерзавцы! Умрите, негодяи! Он восстал из могилы, он вернулся из ада, и в руках у него огнь адский, им он сожжет города ваши дотла – дабы истребить вас под корень, чтоб и следа вашего не осталось на земле!»

Его тонкий, дрожащий голос поднимался все выше и выше и к концу этой безумной речи превратился в гнусавый пронзительный вопль, разносившийся в тишине погруженного во мрак дома, как разносится ночью над пустынными болотами долгий, резкий крик какой-нибудь водяной птицы.

Потом он выпустил мою руку и, дрожа, рухнул со стоном обратно в кресло. Глаза его сомкнулись, все тело его тряслось; он выглядел как человек, только что очнувшийся от эпилептического припадка; затем он, казалось, погрузился в сон. Тем временем уже почти совсем стемнело, солнце зашло уже некоторое время тому назад, и для меня было огромным облегчением увидеть снова донью Деметрию, как привидение скользнувшую в комнату. Она коснулась моей руки и прошептала:

– Идемте, сеньор, он теперь уснул.

Я вышел вслед за нею на свежий воздух – никогда прежде не казался он мне таким свежим; и тут, оборотясь ко мне, она поспешно прошептала:

– Запомните, сеньор: то, что вы рассказали мне, – тайна. Ни слова об этом больше здесь никому.

Предыдущая главаГлава 25 из 33Следующая глава