Не успело стемнеть, как мы уже пересекли гряду холмов и въехали в департамент Минас. Почти до полуночи мы двигались без каких-либо происшествий, но потом почувствовали, что лошади наши начинают выдыхаться. Мои спутники надеялись к утру добраться до какой-то эстансии: туда было еще немало лиг пути, но там их хорошо знали, и там им удалось бы залечь на дно на несколько дней, пока буря не уляжется; обычно, вскоре после подавления очередного мятежа издавалась indulto, или декларация об амнистии, после чего все, выступившие с оружием в руках против законного правительства, могли спокойно возвращаться по домам. До тех же пор мы все, конечно, были вне закона и в любой момент могли ожидать, что нам перережут глотки. Наши бедные лошади, в конце концов, неспособны были уже передвигаться даже рысью, и, спешившись, мы пошли пешком, ведя их в поводу.
Около полуночи мы достигли водного потока, это были верховья Рио-Баррига-Негра – Чернобрюхой реки, – и у самого берега внимание наше привлекло звяканье колокольчика. На Восточном Берегу любой скотовод, как правило, держит в своей тропилье, или стаде меринов, одну кобылу, которую называют madrina, мамаша; на шее у нее всегда висит колокольчик, и ночью ее передние ноги обычно спутаны, чтобы не дать ей забрести далеко от дома; остальные лошади очень к ней привязаны и никуда от нее не уйдут.
В течение нескольких секунд мы вслушивались и пришли к заключению, что звуки издает колокольчик мадрины и что она стреножена, поскольку звяканье раздавалось какими-то судорожными рывками, как если бы животное с трудом передвигалось вприскочку. Мы пошли на звук и обнаружили тропилью из одиннадцати или двенадцати лошадей буланой масти, пасущихся у реки. Очень осторожно мы погнали их к берегу в том месте, где крутая излучина реки позволяла нам как бы загнать их в угол; намерением нашим было обзавестись свежими лошадьми. По счастью, они не слишком испугались чужаков, и после того, как мы поймали и уже не выпускали их мамашу, они сгрудились вокруг нее с тихим ржанием; очень скоро мы отобрали пять самых лучших на вид буланых из табуна.
– Друзья мои, а ведь это воровство, – сказал я, хотя сам именно в этот момент был занят тем, что поспешно водружал свое седло на спину прихваченного мной животного.
– Очень интересная информация, – сказал один из моих товарищей.
– Краденая лошадь всегда хорошо везет, – заметил другой.
– Если ты не можешь украсть лошадь без угрызений совести, значит плохо тебя воспитали! – воскликнул третий.
– На Восточном Берегу, – сказал четвертый, – пока не украдешь, на тебя не будут смотреть как на честного человека.
Затем мы переправились через реку, резко взяли в галоп и не сбавляли скорости до самого утра; незадолго перед восходом солнца мы достигли своей цели. Это была прекрасная плантация-лесопосадка, а рядом с ней дом, окруженный глубоким рвом и живой кактусовой изгородью. Люди в доме встретили нас очень радушно, вскоре мы уже пили мате и завтракали, а потом спрятали на плантации лошадей и укрылись сами. Мы нашли удобную, заросшую травой ложбину, отчасти затененную окружающими деревьями, там мы расстелили свои коврики-покрывала и, усталые от всех наших передряг, скоро забылись глубоким сном и спали без задних ног почти до конца дня. Для меня это был просто чудный день; иногда мне случалось очнуться, и в эти краткие промежутки бодрствования я и душой и телом испытывал чувство того полного отдохновения, какому с таким неимоверным наслажденьем предаешься после долгого периода тяжелого труда и гнетущей тревоги. Во время этих интервалов между сном и сном я курил сигареты и слушал жалобно-настойчивое попискиванье стайки юных черноголовых чижиков, перелетающих от дерева к дереву за своими родителями и требующих, чтобы их накормили.
Время от времени в листве раздавался протяжный, на чистой ноте, крик вентевео, птички лимонной окраски и с длинным, как у зимородка, клювом; а то стайка печо амарильо, оливково-коричневых птах с ярко-желтыми грудками, садилась на деревья и рассыпала веселые ноты своего нестройного хора.
Я не слишком задумывался о судьбе Санта-Коломы. Вероятно, ему удалось спастись, и опять он пустился скитаться, переодевшись в простецкую крестьянскую одежку, но ведь это ему было не в новинку. Горький хлеб изгнанья, несомненно, был ему обычной пищей, а его повторявшиеся время от времени нежданные появления на родине до сих пор всякий раз кончались очередной катастрофой; так что ему по-прежнему было для чего жить. Но когда на память мне приходила Долорес, оплакивающая свои погибшие надежды и утраченный душевный покой, то, несмотря на яркое солнце, там и сям веселыми крапинками пятнавшее траву, и на нежный, теплый ветерок, веявший мне в лицо и шептавший о чем-то в листве у меня над головой, и на радостно-горластых пернатых, то и дело наведывавшихся ко мне в гости, острая боль пронзала мое сердце и слезы навертывались на глаза.
Когда наступил вечер, все мы полностью очнулись и потом допоздна сидели вокруг разведенного в ложбине костра, попивая мате и беседуя. Все мы в тот вечер были в разговорчивом настроении, и после того, как обычные на Восточном Берегу темы бесед иссякли, мы перетекли к предметам необычайным – к диким существам странного вида и странных повадок, к призракам и ко всякого рода невероятным приключениям.
– Способ, которым лампалагуа хватает свою жертву, очень чудной, – сказал один из нашей компании по имени Риварола, дородный дядька с громадной, устрашающего вида бородой и усами, хотя взгляд у него был мягкий, а голос и подавно нежно-воркующий.
Мы все слышали про лампалагуа, разновидность удава-боа, встречающуюся в здешних странах, с очень толстым телом и чрезвычайно медленными движениями. Змея эта охотится на крупных грызунов и ловит их, полагаю, преследуя их в их собственных норах, где им уже не спастись бегством от ее челюстей.
– Я вам расскажу случай, свидетелем которого я сам был однажды, и никогда я не видал ничего чуднее, – продолжал Риварола. – Ехал я как-то верхом через лес и гляжу, сидит невдали на травке лиса и смотрит, как я приближаюсь. Вдруг она как подскочит высоко в воздух, да как завопит от ужаса, потом бряк наземь и там давай валяться – рычит, бьется, кусается, будто вступила в смертельную схватку с каким-то невидимым врагом. Чуть погодя стала она оттуда уходить через заросли, но как-то медленно и по-прежнему как бы яростно с кем-то сражаясь.
Казалось, она совсем выдохлась, хвост по земле волочится, из пасти пена, язык вывалился, но она все идет и идет, будто ее незримая веревка тянет. Я за ней, держусь от нее совсем близко, но она на меня ноль внимания. То она возьмется когтями землю рыть, а то пытается зубами за какую-нибудь ветку или стебель ухватиться, потом вроде полежит, отдохнет несколько секунд, но тут прутик как у нее из пасти выскочит, и она подряд, раз за разом, как пойдет переворачиваться, как пойдет по земле катиться, да со страшным визгом, но все ж таки тащится вперед куда-то и тащится. Спустя немного времени смотрю, а там, куда мы движемся – огромная змеища, толщиной с человечью ляжку, голова у нее высоко над травой поднята, и неподвижная эта змея, как будто она из камня сделана. Пасть у нее – не пасть, а пещера, кроваво-красная, и разинута широко, а глаза будто прикованы к дергающейся лисе. Когда уже осталось до змеи ярдов двадцать, лису уже совсем быстро к ней по земле потащило, с каждой секундой лиса все слабей сопротивлялась, и вдруг ее как по воздуху понесло, и в один миг она уж была у змеи в пасти. Тут пресмыкающаяся тварь уронила голову наземь и взялась медленно заглатывать свою жертву.
– И ты вправду сам это видел? – сказал я.
– Вот этими самыми глазами, – отвечал он и для пущей убедительности указал на свои глазные яблоки трубочкой для питья мате, вынув ее из кружки, которую держал в руке. – Единственный раз тогда мне самому удалось увидать, как лампалагуа хватает свою добычу, но все знают по чужим рассказам, что вот так она и охотится. Понимаешь ли, она притягивает к себе животное, потому что у нее есть вот такая особая засасывающая сила. Бывает, если она наметила себе животное, а оно очень сильное или очень далеко от нее – скажем, за две тысячи ярдов, – то змея так раздувается от воздуха, который в себя вбирает, пока тянет к себе жертву…
– Что лопается? – предположил я.
– Что она вынуждена перестать тянуть и должна выпустить воздух. Тут животное, почуяв, что никакая сила его больше не тянет, спешит дать стрекача со всех ног. Да не тут-то было! Змея не успеет еще сдуться, а сдувается она с громом, как от пушки…
– Нет-нет, как от мушкета! Я сам слышал, – вмешался один из слушателей, по имени Блас Ариа.
– Ладно, как от мушкета. Так вот, не успеет она сдуться, как вся сила засоса к ней возвращается, и схватка начинается опять и вот таким манером и идет, пока жертву не затянет чудовищу в пасть. Всем известно, что лампалагуа – самая сильная из божьих тварей, и если человек, раздевшись донага, схватится с ней и одолеет одной своей мускульной силой, то сила змеи перейдет в него, а тогда уж никто его не победит.
Я засмеялся было над этой байкой, но получил суровую отповедь за свое легкомыслие.
– Я вам расскажу самую удивительную вещь, какая за всю жизнь со мной приключилась, – сказал Блас Ариа. – Случилось мне путешествовать в одиночку – были тому причины – у северной границы. Я перебрался через реку Ягуарон на бразильскую территорию и целый день ехал верхом по бескрайней болотистой равнине, только тростник там весь высох и пожелтел, а от воды остались кое-где только заиленные лужицы. В общем, места такие, что чем дальше, тем человеку тошней – до того, что уже, кажется, и жить не хочется. Как пошло солнце на закат, я было вовсе отчаялся, придет ли конец этому тоскливому запустенью, как глядь, стоит низенькая хибарка, из грязи слепленная и камышом крытая. Длиной она была ярдов пятнадцати, с одной маленькой дверкой и, казалось, необитаемая, потому что я ее кругом объехал, кричу громко, а никто не откликается. Потом слышу внутри похрюкиванье и повизгиванье, и чуть погодя выходит оттуда свиноматка, а за ней выводок поросят, поглядели на меня, и назад. Я бы дальше поехал, да лошади мои притомились, и к тому же сильная гроза с громом и молниями приближалась, а другого укрытия поблизости было не видать. Делать нечего, я лошадей расседлал, отпустил попастись, а упряжь и поклажу, какая со мной была, заношу в хибарку. Комнатенка, в которую я вошел, была такая маленькая, что свинья с потомством занимала весь пол; однако оказалось, там была еще одна комната, я открыл притворенную дверь, вхожу и вижу, что эта комната куда больше первой, еще вижу в одном углу грязную постель из шкур, а на полу – кучу золы и почернелый горшок. Больше там ничего не было, разве что старые кости, какие-то палки и прочий мусор слоем лежали на полу. Опасаясь, как бы меня тут не застиг врасплох хозяин этой грязной берлоги, и не найдя ничего, чем бы подкрепиться, я вернулся в первую комнату, выгнал свинство за двери, уселся на седло и стал ждать. Уже начало темнеть, как вдруг в дверях появляется женщина и втаскивает вязанку хвороста. Я, господа, в жизни не видывал никого и ничего грязнее и мерзее, чем эта, с позволения сказать, персона. Лицо у нее было задубелое, черное, грубое, как кора у дерева нандубай; спутанные волосы копной покрывали ее голову и плечи и цветом были, как высохшая земля. Туловище у нее было толстое и длинное, а ног, казалось, не было вовсе, только громадные колени и ступни, так что выглядела она, как карлица. Одеждой ей служила старая драная конская попона, примотанная к телу кожаными ремешками. Она воззрилась на меня парой крошечных черных крысиных глазок, потом опустила вязанку наземь и спрашивает, чего мне тут, дескать, понадобилось. Отвечаю: я путник, устал, нуждаюсь в пище и пристанище на ночь. «Ночуй, пожалуй, а вот еды нету никакой», – говорит она и с этими словами, подобрав свой хворост, проходит во внутреннюю комнату и закрывается изнутри на засов. Нежных чувств она мне не внушила и вряд ли могла опасаться, что я попытаюсь к ней приставать. Ночь была темная, бурная, и очень скоро хлынул проливной дождь. Несколько раз свинья вместе с громко визжащими поросятами порывалась забраться в укрытие, и я принужден был вставать и выпроваживать их вон с помощью хлыста. Погодя я наконец услышал сквозь промазанную иловой глиной перегородку между двумя комнатами потрескиванье разведенного этой ужасной бабой огня, а вскоре сквозь щели потянуло аппетитным запахом жареного мяса. Это немало меня удивило, так как я ведь ту комнату обследовал, но ничего съедобного там не обнаружил. Я заключил, что она пронесла мясо под одеждой, но где она его добыла, оставалось тайной. Наконец я стал задремывать. Много всяких звуков лезло в уши – и гром, и вой ветра, и хрюканье свиней под дверью, и треск огня у карги в комнате. Но со временем к ним вроде стали примешиваться совсем другие звуки – будто несколько человек разговаривают, смеются, а то принимаются петь. Скоро сна у меня не было уже ни в одном глазу, и до меня дошло, что голоса эти доносятся из соседней комнаты. Кто-то играл на гитаре и пел, а другие громко разговаривали и смеялись. Я попытался что-нибудь разглядеть сквозь щели в двери и перегородке, но безуспешно. Посредине стены, ближе к потолку, была большая трещина, и я был уверен, что сквозь нее смогу увидеть внутренность соседней комнаты, такие яркие красные отблески пламени проникали через нее ко мне. Я придвинул седло к перегородке, а на него стал громоздить все свои покрывала и коврики, свернутые в несколько раз, пока не получилась куча высотой примерно мне по колено. Взобравшись на эту груду, встав на цыпочки и крепко вцепившись в стенку ногтями, я смог-таки добиться, чтобы трещина оказалась у меня на уровне глаз, и заглянул в нее. Комната внутри была ярко освещена пламенем дров, горевших в одном ее конце, посредине же был расстелен большой кроваво-красный плащ, и на нем-то и сидели люди, которых я слышал; перед ними были фрукты и несколько бутылей вина. Была там и страшная ведьма, и сидя она казалась того же роста, что была стоя, когда я увидел ее в первый раз; она играла на гитаре и пела балладу по-португальски. Перед ней на плаще лежала рослая, хорошо сложенная негритянка, из одежды на ней были только узкая белая набедренная повязка да широкие серебряные браслеты на круглых черных руках. Она ела банан, а рядом, прислонясь к ее приподнятым коленям, сидела красивая девочка лет пятнадцати со смуглым бледным лицом. Она была в белом, с обнаженными руками, а на голове носила золотую ленту, которая удерживала ее черные волосы, и те свободно падали ей на спину. Перед ней стоял, коленями на плаще, старик с лицом загорелым и морщинистым, как орех, и с бородой белой, как пух чертополоха. Одной своей рукой он держал за руку девочку, а другой протягивал ей бокал вина. Все это я увидел в один миг, а в следующий они все уставились на трещину в стене, будто знали, что через нее кто-то за ними наблюдает. Я отпрянул в смятении и с грохотом полетел наземь. Тут раздались взрывы громкого хохота, но я уже больше не отважился повторить попытку посмотреть на них. Я собрал свои покрывала, снес их в другой конец комнаты и сел ждать утра. Разговоры и смех продолжались еще часа два, потом постепенно стали замолкать, отблески огня в щелях делались все тусклее, а потом и вовсе все стало темно и тихо. Никто не выходил, и наконец, побежденный дремотой, я погрузился в сон. Был уже день, когда я очнулся. Я поднялся, обошел хибарку и, отыскав ту самую щелку, заглянул в комнату карги. Комната выглядела ровно так же, как днем раньше, когда я впервые в ней оказался: чайник, груда золы, а в углу спала эта звероватая тетка, завернувшись в свои шкуры. Я немедля сел на лошадь, и давай бог ноги. Не приведи Господь мне снова пережить то, что я там пережил в ту ночь.
По окончании рассказа слушатели с самым серьезным видом высказали кое-какие соображения касательно колдовства.
Я тоже рискнул сделать ремарку:
– В тот вечер ты был очень голоден и сильно устал, и, может быть, когда женщина заперлась, ты просто уснул, и тебе во сне все это привиделось – и сами люди, и как они едят фрукты, и как на гитаре играют?
– Ага, и вчера тоже наши лошади устали, и, чтобы спасти свою шкуру, мы полетели по воздуху, – презрительным тоном возразил мне Блас. – А пятерка буланых, и как мы их поймали, и как они нас досюда довезли – это все нам приснилось.
– Если кто ничему не верит, спорить с ним толку нет, – сказал Мариано, маленький смуглый седовласый человечек. – Я вам сейчас расскажу про одно свое удивительное приключение, случилось это, когда я был еще совсем молодой; но прошу помнить: хотите верить – верьте, не хотите – как хотите, я никому мушкетон к груди не приставляю. Потому как что есть – то есть, а кто не поверит, пусть головой качает, пока она у него не отвалится и наземь не свалится, как с дерева орех кокосовый.
Я, как женился, лошадей своих продал, потом взял и на все деньги купил две повозки и к ним волов с намереньем зарабатывать на жизнь извозом. Одной повозкой я сам правил, а на вторую нанял парнишку, я его звал Мула, хотя не такое имя ему дали при крещении, а это потому, что был он упрямый и вечно смурной, что твой мул. Мать у него была бедная вдова, жили они со мной по соседству, и, как она прослышала про мои повозки, приходит ко мне со своим сынком и говорит: «Сосед Мариано, памятью матери твоей тебя прошу, возьми моего сына и научи его зарабатывать себе на хлеб, а то он у меня из тех, кому сроду делать неохота ничего». Ну вот, взял я Мулу и после каждой поездки платил вдове за его службу. Когда нечего было возить, я иногда ездил на лагуны рубить тростник, нагрузим повозки и едем продавать, кому крышу крыть надо. Мула эту работу не любил. Часто бывало, как набродимся мы целый день по воде выше колена, да порубим тростника, а рубить старались под корень, да потом потаскаем на плечах на берег, а вязанки здоровенные, так он и взвоет, жалуясь горько на свою тяжкую долю. Случалось, я его поколачивал, злило меня, что парень – голь из голи, а туда же, привередничает; а он в ответ ругал меня, проклинал, говорил, что будет день, он мне отомстит. «Вот помру я, – так он мне частенько говорил, – мой призрак будет приходить, стращать тебя и мучить за все колотушки, что ты мне отвесил». Это всегда мне смешно было.
И вот как-то переезжали мы через глубокий поток, а он еще от дождей разбух, и злосчастный мой Мула сверзился со своего насеста над дышлом, унесло его течением на глубокую воду, и утонул бедняга. Ну вот, господа, с год после того заблудились у меня два вола, отправился я их искать, и ночь меня застала вдали от дома. Между мною и моим домом была гряда холмов, и холмы спускались прямо к глубокой реке, так что между склонами и водой оставалась только узкая полоса земли, еле можно было проехать, и на большом расстоянии другого открытого места не было. Достиг я того прохода и еду по узенькой тропке, по обеим сторонам ее кусты и деревья, как вдруг выступает из-за деревьев фигура, вроде как молодой парень, вышел и встал передо мной. И весь он в белом – и пончо белое, и чирипа, и панталоны, и даже сапоги, а на голове широкополая соломенная шляпа. Конь мой встал и дрожит, и сам я напугался не меньше: волосы у меня встали на голове, как щетина на спине у свиньи, и в пот меня бросило, все лицо в каплях, как от дождя. А фигура ни слова, только все стоит, скрестив руки на груди, и проезд мне загораживает. Тут я крикнул: «Во имя господа, кто ты и что тебе надо от Мариано Монтеса де Ока, раз ты ему путь преграждаешь?» Засмеялся он этим моим речам, и говорит: «Что, не узнает меня старый мой хозяин? Я Мула; не говаривал ли я тебе частенько, что придет день, я вернусь и отплачу тебе за все побои, что ты мне нанес? Ах, хозяин Мариано, как видишь, я свое слово сдержал!» И снова смеется. «Да побери тебя десять тысяч чертей! – закричал я. – Хочешь мою жизнь, Мула, так возьми ее и будь навеки проклят, а лучше дай мне проехать, а сам ступай назад к Сатане, своему хозяину, и передай ему от меня, чтоб получше следил за твоими шатаньями, ибо не настало еще время, чтобы смрад чистилища бил мне в ноздри. А теперь, зловредный призрак, что ты еще имеешь мне сказать?» При этих моих словах призрак зашелся от смеха, по ляжкам себя захлопал и от хохота аж скрючился. Наконец, когда его отпустило, и он снова смог говорить, он сказал: «Довольно этих глупостей, Мариано. Я не хотел тебя так сильно пугать, и невеликое дело, что я над тобой сейчас маленько посмеялся, если вспомнить, как часто я от тебя ревел. Я тебя остановил, чтобы сказать тебе что-то важное. Ступай к матери моей и расскажи ей, что ты меня видел и со мной говорил; скажи ей, пусть закажет еще одну мессу за помин моей души, я тогда выйду из чистилища. Если нет у нее денег, ссуди ей несколько долларов на мессу, я с тобой, старина, на том свете расплачусь».
Сказал и исчез. Я за хлыст, да только нужды не было коня моего нахлестывать – и птица крылатая не быстрей бы летела, чем он теперь со мною на спине. Никакой тропки не было предо мною, и не ведаю, как мы мчались, где мы мчались… Сквозь камыши, сквозь заросли, по-над норами дикого зверья, через скалы, реки, болота летели мы, будто все черти, сколько их есть на земле и под землей, гнались за нами по пятам, и остановился конь только у самых моих дверей. Я не стал тратить время, чтоб его расседлать, рассек ножом подпругу и дал ему самому сбросить седло, а потом удилами принялся дубасить в дверь и орать жене, чтоб открыла. Я слышал, как она шарит в поисках коробочки с трутом. «Ради всего святого, женщина, не надо огня!» – завопил я. «Santa Barbara bendita! Неужто ты видел привидение?» – воскликнула она, отворяя мне. «Да, – отвечал я, вваливаясь в дом и запирая дверь на засов, – и если бы ты зажгла огонь, быть бы тебе сейчас вдовой».
Ибо, господа мои, кто повстречал призрака, а потом в лицо ему посветят, тот сразу упадет мертвым.
Я не отпустил никаких скептических замечаний и даже головой не покачал. Обстоятельства встречи были описаны Мариано с такой изобразительной силой, с такими подробностями, что не поверить его истории было нельзя. Хотя кое-какие ее детали, спустя некоторое время, показались мне довольно нелепыми – к примеру, эта соломенная шляпа на призраке или такая странность, что человек с характером, как у Мулы, мог так резко переменить свой нрав, проведя некоторое время в упомянутом жарковатом месте.
– Кстати, о призраках, – сказал другой наш товарищ, Ларальде, но я прервал его, не дав продолжить. Ларальде был коротышка с широченной грудной клеткой, с кривыми ногами и кустистыми сивыми бакенбардами; приятели звали его Лечуса (сова) за его огромные круглые темно-желтого цвета глаза и за необыкновенную способность страшно этими глазами таращиться.
Я подумал, что на тот момент мы уже насытились сверхъестественным по горло.
– Друг мой, – сказал я, – прошу извинения за то, что тебя прерываю, но мы, пожалуй, не уснем сегодня, если продолжим эти рассказы про духов с того света.
– Кстати, о призраках, – вновь взялся за свое Лечуса, не обратив никакого внимания на мое замечание; это меня рассердило, и я снова вклинился.
– Протестую – мы уже вполне достаточно о них слышали, – сказал я. – Разговор у нас тут шел только о предметах редких и любопытных. Что же до посетителей с того света, то это явление нынче заурядное. Обращаюсь к вашему собственному опыту, друзья мои, – разве всем вам не случалось чаще видеть явление призраков, чем то, как лампалагуа притягивает лису силой своего вдоха?
– Я видел такое лишь раз, – сказал Риварола с сугубой серьезностью, – а вот призраков я частенько видал.
Остальные также признались, что каждому не раз случалось повстречаться с призраками.
Лечуса сидел с видом полнейшего безразличия и, когда все разговоры смолкли, снова повторил:
– Кстати, о призраках…
Никто не прервал его на этот раз, хотя он, кажется, этого ожидал, потому что нарочно выдержал после вступительных слов долгую паузу.
– Кстати, о призраках, – повторил он, торжествующе озираясь вокруг своими вытаращенными глазами. – Я однажды повстречал странное существо, но это был не призрак. Я был тогда еще совсем молод – юнец, полный огня, полный сил и юношеского куража, – ведь то, что я вам сейчас собираюсь рассказать, произошло тому назад лет двадцать. Мы играли в карты в доме у одного приятеля, я ушел в полночь и отправился верхом в дом моего отца, лиг за пять оттуда. В тот вечер мне случилось там вдрызг поссориться и остаться в проигрыше, я горел злостью против человека, который надул меня и оскорбил, а вызвать его на драку мне было нельзя. Клянясь отомстить, я скакал быстрым галопом; ночь была тихая, ясная, и светло было, почти как днем, потому что как раз наступило полнолуние. Внезапно я увидал перед собою громадного человека, он сидел на белой лошади совершенно неподвижно прямо у меня на пути. Я так и несся, не сбавляя хода, пока не подъехал к нему совсем близко, а подъехав, закричал во все горло: «Прочь с дороги, дружище, а то как бы я тебя не стоптал», потому что в сердце у меня бушевала ярость.
Видя, что он не обращает никакого внимания на мои слова, я вонзил шпоры лошади в бока и понесся на него. И в самый миг страшного столкновенья, когда моя лошадь налетела на его коня, я со всей силы треснул ему по голове железной рукояткой моего хлыста. Звон раздался, будто я стукнул по наковальне, он же, даже не покачнувшись, ухватился обеими руками за мой плащ. Руки были костистые, жесткие, вооруженные длинными, кривыми, острыми когтями, наподобие орлиных, и я почувствовал, как когти эти сквозь плащ впиваются мне в тело. Бросив хлыст, я схватил его за горло, оно было твердое и как бы чешуйчатое на ощупь, и вот, сцепившись в отчаянной схватке, мы раскачивались из стороны в сторону, и каждый старался сдернуть другого с седла, пока оба вместе мы не повалились с грохотом наземь. Мы вмиг расцепились и вскочили на ноги. Быстрее молнии блеснул выхваченный им длинный острый клинок, и, видя, что вынуть свой я уже не успеваю, я бросился на него и, чтобы упредить удар, схватился обеими руками за его руку, державшую оружие. Несколько мгновений он был недвижен, лишь буравил меня горящими, как угли, глазами, потом, обезумев от ярости, сбил меня с ног, и ну вертеть меня туда-сюда, как шарик на веревочке, а под конец отшвырнул меня от себя ярдов на сто, такова была его немереная мощь. Я был вброшен со страшной силой в самую гущу терновника, но, едва очухавшись от удара, я снова на него напал с яростным криком. Ибо, вы, господа, не поверите, но по какому-то небывалому везенью я вырвал у него его оружие и теперь крепко сжимал его клинок в своей руке. Это был тяжелый обоюдоострый кинжал, острый как игла, и, сжимая его рукоять, я ощущал в себе силу и злость тысячи бойцов. При моем приближении он отступил, но потом ухватился за верхние сучья огромного тернового куста и, раскачнувшись всем телом, вырвал его из земли вместе с корнями. С ураганной скоростью завертев кустом у себя над головой, он кинулся ко мне и нанес удар, который, попади он в цель, сокрушил бы меня, но вышло так, что удар пришелся чуть в сторону, я успел уклониться, подскочил к противнику и с такой силой вонзил кинжал ему в грудь, что длинное лезвие погрузилось в тело по рукоять. Он издал оглушительный вопль, и в тот же миг лицо мне, как кипятком, ошпарило бурно хлынувшим фонтаном его крови, и вся моя одежда пропиталась ею насквозь. На миг я ослеп, а когда я стер кровь с глаз и огляделся, он исчез – не было ни его самого, ни его коня, ничего.
Я сел в седло, поехал домой и всем рассказал об этом происшествии, показывая при этом нож, который все еще был у меня в руке. На другой день все соседи собрались у нас, и мы поехали на место схватки. Там валялся, вверх корнями, терновый куст, и вся земля, где мы сражались, была взрыта. Земля, кроме того, на несколько ярдов кругом была окрашена кровью, и там, где кровь попала на траву, трава пожухла до корней, будто опаленная огнем. Мы подобрали также клок волос, длинных, курчавых, жестких, как проволока, концы их кололись, как рыболовные крючки, а еще три или четыре чешуйки, наподобие рыбьей чешуи, только жестче, и крупные, размером с дублон. Место, где мы тогда дрались, с тех пор называется Чертов Лог, и не слыхать, чтобы после того раза дьявол в телесном обличье появлялся на Восточном Берегу, чтобы вступить в схватку с человеком.
Рассказ Лечусы был встречен всеми с глубоким удовлетворением. Я ничего не сказал и чувствовал себя довольно-таки по-дурацки, потому что, к моему изумлению, рассказчик явно сам был убежден в том, что все им рассказанное совершенная правда, а слушатели, со своей стороны, каждое его слово принимали на веру также без малейшего сомнения. Я чувствовал себя весьма неуютно, поскольку теперь все, очевидно, ожидали какой-то истории в этом роде от меня, а что мне им рассказать, я понятия не имел. Совесть не позволяла мне выступить в роли единственного лгуна в компании этих исключительно правдивых аборигенов, так что о том, чтобы схитрить и отделаться какой-то импровизацией, я не мог и подумать.
– Друзья мои, – собрался я наконец с духом, – я еще очень молод и к тому же уроженец страны, где вещи необычайные случаются нечасто, так что ничего настолько же интересного, как те истории, что я тут услышал, я вам рассказать не смогу. Я могу доложить вам всего лишь об одном незначительном происшествии, случившемся со мной у меня на родине, еще до того, как я ее покинул. Ничего особенного на самом деле, но это даст мне возможность рассказать вам кое-что о Лондоне – об этом великом городе вы все, конечно, слыхали.
– Слышали-слышали мы про Лондон, это, я полагаю, в Англии. Рассказывайте нам свою историю про Лондон, – поощрительно отозвался Блас.
– Я был тогда совсем молод – лет четырнадцати, не больше, – продолжал я, теша себя надеждой, что мое нарочито непритязательное вступление возымеет свое действие на публику, – и вот однажды вечером я прибыл в Лондон из моего родного дома. Стоял январь, середина зимы, и вся страна была белым-бела от снега.
– Прошу прощенья, капитан, – сказал Блас, – но вы, как говорится, взялись за огурец не с того конца. Январь-то – летом.
– Не в моей стране – там времена года все наоборот, – ответил я. – И вот встаю я на другое утро, а за окном темно, как ночью, потому что на город опустился черный туман.
– Черный туман! – воскликнул Лечуса.
– Да, черный туман, и он не расходился весь день, так что днем было темнее, чем ночью, и, хотя на улицах горели фонари, света они почти не давали.
– Черт побери! – воскликнул Риварола. – В бадье совсем нет воды. Схожу-ка я к колодцу, а то нам ночью нечего будет попить.
– Могли бы подождать, пока я закончу, – сказал я.
– Нет-нет, капитан, – возразил он. – Ничего, рассказывайте свою историю; не оставаться же нам без воды. – И, взяв бадейку, он не спеша отправился к колодцу.
– Вижу, наверное, весь день так и будет темно, – продолжал я, – и вот я решил прогуляться, но недалеко, не покидая пределов Лондона, понимаете ли, а отойти лиги этак на три от моей гостиницы, подняться на большой холм – я подумал, может быть, там туман не такой густой – а на холме стоял стеклянный дворец.
– Стеклянный дворец! – с выражением повторил Лечуса и сурово воззрился на меня своими огромными круглыми глазами.
– Да, дворец из стекла – что уж тут такого удивительного?
– Мариано, не поделишься ли табачком из твоего кисета? – сказал Блас. – Извиняюсь, капитан, за мои слова, но, чтобы слушать про такие вещи, как вы рассказываете, надо закурить, а у меня в кисете пусто.
– Ну хорошо, господа, надеюсь, теперь вы позволите мне продолжать, – сказал я, начиная ощущать некоторую досаду оттого, что меня без конца прерывают. – Да, стеклянный дворец, и достаточно большой, чтобы в нем поместились все обитатели вашей страны.
– Святые угодники! У тебя табак сухой, как зола, Мариано, – воскликнул Блас.
– Ничего удивительного, – ответил тот, – это потому, что он у меня три дня лежал в кармане. Продолжайте, капитан. Стеклянный дворец, достаточно большой, чтобы в нем поместились все люди всего мира. Так, что дальше?
– Не буду я продолжать, – отвечал я, выходя из себя. – Совершенно очевидно, что вы не хотите слушать мою историю. Но все-таки, господа, хотя бы из соображений вежливости вы могли бы прикинуться, что испытываете какой-то интерес к тому, что я вам тут взялся излагать; я слышал, считается, что на Восточном Берегу люди учтивые.
– Говорите, да не заговаривайтесь, дружище, – прервал меня Лечуса. – Заметьте, что мы тут говорили о действительных происшествиях, а не сочиняли сказки про черные туманы, про стеклянные дворцы, про людей, которые ходят на головах, и не знаю еще про какие чудеса.
– Так вы считаете, что все, что я вам рассказываю, это неправда? – вознегодовал я.
– Разумеется, дружище, ведь не считаете же вы нас тут на Восточном Берегу до такой степени простаками, что мы не отличим правду от байки?
И это я услышал от человека, который только что поведал нам о своей драматической встрече с Аполлионом, каковая басня заткнет за пояс все, о чем повествовал Беньян! О чем тут было говорить – мое раздражение сменилось весельем, и, растянувшись на траве, я расхохотался. Чем больше я вникал в смысл сурового выговора, сделанного мне Лечусой, тем громче я смеялся и под конец едва уже не задыхался от смеха, хлопая себя по ляжкам и корчась на манер веселого гостя из чистилища, про которого рассказывал Мариано. Товарищи мои даже не улыбнулись. Риварола вернулся с бадьей, полной воды, и, понаблюдав за мной сколько-то времени, изрек:
– Если правду говорят, что вслед за смехом черед слезам, и чем громче смех, тем пуще слезы, то придется нам спать на мокром.
Это развеселило меня еще больше.
– Если теперь вся страна должна узнать, где мы прячемся, – сказал трусоватый Блас, – мы причинили себе напрасное беспокойство, стараясь удрать подальше от Сан-Пауло.
Новые взвизги хохота раздались в ответ на этот протест.
– Я знавал человека, – сказал Мариано, – у которого была к смеху необычайная способность; его за лигу было слышно, так он громко ржал. Имя у него было Анисето, но мы его звали El Burro, Осел, за его хохот, так он был похож на ослиный рев. Но, господа, он дохохотался – как-то начал смеяться, вот как капитан сейчас, ни с того ни с сего, да со смеху и помер. У него, бедняги, в сердце была аневризма.
При этом сообщении я еще раз всхлипнул и затем, чувствуя полное изнеможение, нерешительно посмотрел на Лечусу, ибо этот достойный член квартета до сих пор еще на тему моего веселья не высказывался.
И Лечуса, устремив на меня невыразимо серьезный взгляд своих огромных очей, тихо промолвил:
– И ведь это, друзья, тот самый человек, который говорит нам, что красть лошадей – плохо.
Но я уже был не в состоянии долее биться в истерике. Даже этот роскошный образчик вывернутой наизнанку восточнобережной морали смог выдавить из моего горла лишь какое-то слабое бульканье; смеясь, я катался по траве, и бока мои так болели, будто мне задали изрядную трепку.