К книге
Пурпурная ЗемляПурпурная Земля Повесть о приключениях некоего Ричарда Лэма на Восточном Берегу, в Южной Америке; рассказано им самим. Глава XVI Романс о белом цветке
58%
Пурпурная Земля Повесть о приключениях некоего Ричарда Лэма на Восточном Берегу, в Южной Америке; рассказано им самим. Глава XVI Романс о белом цветке
19

Когда Альдай нас покинул, очаровательная сеньорита, чьему попечению я с наслаждением предался, провела меня в просторную и прохладную комнату, слабо освещенную и скудно обставленную, с полом, выложенным керамической плиткой. Каким облегченьем было свалиться там наконец на диван – я вдруг почувствовал, как страшно я устал и как сильно разболелась моя ушибленная рука. Через несколько мгновений сеньорита, ее мать, донья Мерседес, а с ними еще старая служанка – все собрались вокруг меня. Осторожно сняв с меня куртку, они с минуту внимательно исследовали пострадавшую руку; кончики их пальцев касались ее с сугубой бережностью – особенно пальчики прелестной Долорес, – и мне казалось, будто нежный прохладный дождь проливается на распухшую воспаленную конечность, которая к тому времени совсем побагровела.

– Ну что за варвары, как же они могли так покалечить – и кого же: вас, друга нашего генерала! – воскликнула моя прекрасная нянька, и это навело меня на мысль, что хочешь не хочешь, а меня теперь принимают за человека, принадлежащего в этой стране к правильной политической партии.

Руку мне смазали оливковым маслом; тем временем старая служанка принесла из сада пучок душистой руты, и, когда ее потолкли в ступке, комната наполнилась сильным и свежим ее ароматом. Из этой благоухающей травы она сделала мне охлаждающий компресс. Смазав и укутав мне руку, ее поместили в перевязь, а потом взамен куртки укрыли меня легким индейским пончо.

– Я думаю, у вас лихорадка, – сказала донья Мерседес, пощупав мне пульс. – Надо послать за доктором – у нас, в нашем маленьком городке, есть свой доктор, очень искусный и опытный человек.

– Мало у меня веры докторам, сеньора, – сказал я, – а вот женщинам я полностью доверяю и еще верю в целебное действие винограда. Если вы дадите мне гроздь из вашего виноградника, чтобы я мог освежить свою кровь, могу вам обещать, что поправлюсь очень скоро.

Долорес тихонько засмеялась и вышла из комнаты, но через несколько минут вернулась с блюдом, полным спелых пурпурных гроздьев. Вкуса они были отменного и, казалось, действительно утишили мою лихорадку, вызванную, вероятно, столько же моими разгоревшимися гневными чувствами, сколько и полученным мною ударом.

Пока я, с наслаждением откинувшись, посасывал виноград, две дамы сели у меня по сторонам и принялись обмахиваться веерами, на самом же деле, думаю, стараясь сделать попрохладней воздух вокруг меня. Они и правда сделали его довольно прохладным и приятным, да только нежные заботы Долорес были лекарством такого рода, что мало-помалу творит в жилах мужчины иную лихорадку – недуг, от которого не излечивают ни фрукты, не овевания веерами, ни даже кровопускания.

– Кто бы не согласился пострадать от удара, если за перенесенные страданья его ждет такое возмещение? – сказал я.

– Не говорите так! – воскликнула сеньорита с удивившим меня воодушевлением. – Разве вы не оказали величайшую услугу нашему дорогому генералу – нашей любимой стране?! Будь в наших силах одарить вас всем, чего ваша душа пожелает, все это было бы ничто, ничто. Мы ваши должники навеки.

Я улыбнулся ее сумасбродным речам, но должен сказать, что тем не менее выслушивать их было очень приятно.

– Ваша пылкая любовь к родине – прекрасное чувство, – несколько опрометчиво заявил я, – но действительно ли генерал Санта-Колома так уж необходим для ее благоденствия?

Она, казалось, была оскорблена и ничего не ответила.

– Вы чужак в нашей стране, сеньор, и недостаточно хорошо разбираетесь в подобных вещах, – мягко сказала мне ее мать. – Долорес не следует забывать об этом. Вы ничего не знаете о здешних жестоких войнах – а мы все это видели своими глазами, – как не знаете и о том, что нашим врагам удалось одержать верх, только призвав себе на помощь иноземцев. Ах, сеньор, какие кровавые расправы, какие беззакония, какое бесчестье принесли они на нашу землю! Но есть один человек, которого им так и не удалось сломить: всю свою жизнь, с самых детских лет, он был первым среди сражающихся, ни разу не устрашившись их пуль и не соблазнившись их бразильским золотом. Что же странного в том, что он так много значит для нас, для людей, которые потеряли стольких близких, претерпели такие гонения, были почти совершенно лишены средств к существованию, для людей, чье достояние разграбили наймиты и предатели? Для нас, обитателей этого дома, он значит еще больше, чем для остальных. Он был другом моего мужа и его товарищем по оружию. Он уже оказал нам тысячу благодеяний, а если случится так, что ему удастся свергнуть нынешнее позорное правительство, он возвратит нам всю утраченную нами собственность. Но доживу ли я до того дня?

– Мамочка, не говори так! – воскликнула дочь. – Как можно отчаиваться сейчас, когда наши надежды того и гляди сбудутся?

– Дитя, что может он сделать с этой горсткой плохо вооруженных людей? – печально возразила мать. – Он смело поднял свое знамя, но много ли людей собралось под этим знаменем? Ах, когда это восстание, как и многие прежние, будет разгромлено, нам, несчастным женщинам, останется лишь оплакивать новых погибших друзей и страдать от новых преследований. – И тут она прикрыла глаза платком.

Долорес резко откинула голову и, не удержавшись, сделала нетерпеливый жест.

– Неужели ты ждешь, что вдруг, откуда ни возьмись, появится великая армия, когда еще и чернила не просохли на составленном генералом воззвании? Ты не уставала надеяться, пока Санта-Колома был беглецом, скрывался и никого рядом с ним не было; а теперь, когда он с нами и в самом разгаре подготовка к наступлению на столицу, ты падаешь духом – я этого не могу понять!

Донья Мерседес поднялась, не проронив ни слова в ответ, и вышла из комнаты. Прекрасная энтузиастка уронила голову на руку и некоторое время молчала, забыв о моем присутствии; облако скорби набежало на ее лицо.

– Сеньорита, – сказал я, – вам больше нет необходимости оставаться здесь. Скажите мне только, прежде чем уйти, что вы прощаете меня, – мне было бы очень горько сознавать, что я вас обидел.

Она повернулась ко мне с лучезарной улыбкой и протянула мне руку.

– Ах, это вы должны меня простить за то, что я сгоряча обиделась на невзначай сказанное вами слово, – сказала она. – Я должна впредь, что бы вы еще ни говорили, не позволять себе чувствовать к вам меньшую признательность. Знаете, я думаю, вы один из тех, кто любит надо всем посмеиваться, да, сеньор?.. Нет, разрешите мне называть вас Ричард, а вы зовите меня Долорес, и мы навсегда останемся друзьями. Давайте заключим с вами договор, чтобы нам с вами никогда не ссориться. Вы будете вольны во всем сомневаться, все ставить под вопрос, надо всем смеяться, за исключением только одного – не трогайте моей веры в Санта-Колому.

– Да, конечно, я с радостью пойду на такое соглашение, – отвечал я. – Это будет как бы такой новый райский сад, и мне будет дозволено вкушать от плодов любого древа в этом саду, за исключением одного только этого древа.

Она весело засмеялась.

– Я сейчас вас покину, – сказала она. – Вы страдаете от боли, и вы очень устали. Может быть, вам удастся поспать. – Произнося эти слова, она подложила мне под голову еще одну подушку, потом вышла, и немного погодя я погрузился в освежающую дремоту.

Я провел три дня вынужденного безделья в Каса-Бланка – так назывался этот дом, прежде чем Санта-Колома вернулся, и после тяжких испытаний, которые я до того претерпел и суть которых заключалась в сидении на строгой мясной диете, ни в коей мере не смягчаемой ни хлебом, ни овощами, эти три дня и в самом деле показались мне днями, проведенными в раю. Наконец генерал возвратился. Я сидел один в саду, когда он прибыл; подойдя ко мне, он тепло меня приветствовал.

– Я сильно опасался, памятуя известную мне вашу нетерпимость по отношению к любым насильственным ограничениям, что вы уже покинули нас, – сказал он дружелюбно.

– Я не мог просто взять и уехать – прежде всего потому, что у меня нет лошади, – возразил я.

– Собственно, я сейчас как раз и пришел сказать вам, что желал бы преподнести вам в подарок лошадь и седло. Лошадь, если не ошибаюсь, уже стоит у ворот; но если это единственное, чего вам недоставало, чтобы с нами распрощаться, я должен буду пожалеть, что сделал вам этот подарок. Не спешите так; у вас впереди еще много лет жизни, и все, что вы хотели бы совершить, вы совершить еще успеете; доставьте нам удовольствие от вашего общества еще на несколько дней. Донья Мерседес и ее дочка больше всего на свете хотели бы, чтобы вы побыли с ними.

Я пообещал ему, что не уеду немедленно, и обещание это далось мне легко; затем мы пошли взглянуть на великолепную лошадь; конь был прекрасной гнедой масти, седло и вся сбруя были также великолепным образцом местного искусства recado.

– Поехали со мной, опробуете его, – сказал генерал – Я как раз собираюсь съездить на Одинокий холм, Cerro Solo.

Поездка оказалась чрезвычайно приятной: ведь я уже несколько дней, как не был в седле, и просто-таки жаждал внести разнообразие в долгие часы своего безделья небольшой живительной прогулкой. Мы скакали ровным галопом по заросшей травой равнине, и генерал все время откровенно рассказывал о своих планах и о блистательных перспективах, открывающихся перед теми вовремя проявившими благоразумие лицами, которые сделают правильный выбор и свяжут свою судьбу с его судьбой уже на этом раннем этапе затеянной им военной кампании.

Cerro, располагавшийся в трех лигах от селения Эль-Молино, был высоким коническим холмом, действительно одиноко возвышавшимся на местности; с его вершины открывался вид на обширнейшую округу. Несколько хорошо вооруженных людей стояли дозором на вершине; генерал переговорил с ними, а затем мы подъехали к другой точке, ярдах в ста от дозорных, там было что-то вроде кургана, наваленного из песка и камней, на который мы не без труда заставили наших коней взобраться. Стоя на вершине кургана, генерал указал мне на несколько объектов, отчетливо выделяющихся на окружающей местности, называя при этом имена поместий, рек, отдаленных холмов и прочего в этом роде. Вся окружающая местность, очевидно, была ему хорошо знакома. Наконец он смолк, но продолжал пристально вглядываться в раскинувшуюся вокруг залитую солнцем панораму; на лице его при этом появилось какое-то странное отрешенное выражение. Вдруг, уронив поводья на шею лошади, он простер руки по направлению к югу и стал бормотать какие-то слова, из которых разобрать я не мог ни единого, лицо его при этом исказила гримаса, в которой смешались ярость и ликование. Сцена эта прекратилась так же внезапно, как и началась. Потом он спешился, опустился на колени прямо наземь и поцеловал обломок скалы перед собою. Проделав это, он сел и спокойно предложил мне сесть рядом. Вернувшись к предметам, о которых он толковал, пока мы сюда ехали, он взялся открыто настаивать, чтобы я присоединился к нему в его походе на Монтевидео, который, по его словам, должен вот-вот начаться, и, нет ни малейшего сомнения, завершится его победой, после чего он вознаградит меня за неоценимую услугу, оказанную мной, когда я помог ему сбежать от Juez'a в Лас-Куэвас. Эти соблазнительные предложения, которые, будь я в иных обстоятельствах – имеется в виду, не будь я женат, – могли бы воспламенить мое воображение, я принужден был отклонить (хотя истинных причин, почему я так поступаю, я ему не назвал). Он пожал плечами в красноречивой здешней манере и заметил, что не будет удивлен, если я через несколько дней переменю свое решение.

«Никогда!» – воскликнул я про себя.

Затем он вновь напомнил мне о нашей первой встрече и завел речь о Маргарите, этом изумительно красивом ребенке; он спросил, не нашел ли я странным, что такой чудный цветочек распустился на невзрачном стебле сладкого картофеля. Я ответил, что сперва был удивлен, но потом пришел к мысли, что она вовсе не дочь Бататы или кого-либо из его родни. Тут он предложил мне выслушать историю Маргариты; меня не удивило, что история эта ему известна.

– Я должен вам ее рассказать, – сказал он, – дабы загладить впечатление от нескольких обидных замечаний, имевших отношение к девочке и сделанных тогда мною в ваш адрес. Но вы должны иметь в виду, что ведь тогда я был Маркос Марко, крестьянин, а имея хоть какое-то представление о присущих нашему народу манерах, вы должны были найти совершенно естественными такие мои речи, несколько задиристые и иронические, как вообще у нас водится.

Много лет тому назад жил в этой стране некто Басилио де ла Барка, личность столь благородной внешности – и лицом, и всей статью, – что для всех, кто сподобился его лицезреть, он стал образчиком совершенной красоты, так что имя Басилио де ла Барка вошло в пословицу, и, если заходила речь в светском обществе Монтевидео о каком-то исключительном красавце, его так и называли. Хотя был он человек легкого, беззаботного нрава и любил светские удовольствия, всеобщее восхищение его красотой его не развратило. Всегда он оставался простодушным и скромным, и, может быть, из-за того, что на действительно сильную страсть он сам не был способен, ему, завоевавшему сердца многих прекрасных женщин (хоть он того и не добивался), так и не пришлось жениться. Будь он к тому расположен, он несколько раз мог поправить свои дела, выгодно женившись на той или другой из богатых женщин, но в этом, как и во всем остальном, Басилио, как оказалось, был неспособен хоть немного помочь своему везению и взять то, что само шло в руки. Семейство де ла Барка когда-то владело здесь обширными земельными угодьями и, как я слышал, вело свое происхождение от старинного испанского дворянского рода. Во время долгих губительных войн, от которых пострадала наша страна, когда ее по очереди захватывали Англия, Португалия, Испания, Бразилия и Аргентина, семейство это разорилось и в конце концов вымерло. Последним из рода был Басилио, и злая судьба, преследовавшая многие поколения этой семьи, не обошла и его. Вся его жизнь была цепью бедствий. В молодости он вступил в армию, но в первом же сражении получил ужасное ранение, которое сделало его инвалидом на всю жизнь и вынудило его оставить военное поприще. После этого он вложил все свое маленькое состояние в коммерцию, но был дотла разорен своим бесчестным партнером. Наконец, когда ему было уже под сорок, он, впав в беспросветную нищету, женился на пожилой женщине в благодарность за доброту, которую она по отношению к нему выказала, и с нею отправился жить на морское побережье, несколькими лигами восточней мыса Санта-Мария. Здесь на маленьком ранчо в уединенном местечке под названием Barranca del Peregrino, Берег Паломников, имея лишь несколько овец да коров, чтобы поддержать свое существование, он и провел остаток своих дней. Его жена, хотя и в годах, родила ему одного ребенка, девочку, которую назвали Трансита. Они ничему ее не учили, потому что сами жили во всех отношениях по-крестьянски и уже забыли, как пользоваться книгами. Места у них были дикие, жили они отшельниками, и редко-редко попадал к ним кто-то чужой. Трансита провела свое детство, бродя по дюнам на этом пустынном берегу, и товарищами в играх были ей только дикие цветы, да птицы, да океанские волны. Однажды – ей было тогда лет одиннадцать – она предавалась своему обычному времяпрепровождению, золотые ее волосы развевались на ветру, коротенькое ее платье и босые ноги были мокрыми от брызг, летевших за волнами, когда те отхлынут, и с веселым шумом налетавших вместе с волнами, когда они вновь устремятся на берег, обдавая ворохами пены ее отбегающую фигурку, как вдруг юноша, точнее, мальчик лет пятнадцати появился там, верхом на лошади, и увидал ее. Он охотился на страусов, потерял из виду своих товарищей и, оказавшись у океана, спустился к самому берегу, поглядеть на наступающий прилив.

– Да, Ричард, этим пареньком был я – вы ведь быстро соображаете. – На самом деле я не сделал вслух никакого замечания; он сказал это в ответ на мои мысли, которые ему часто удавалось так верно угадывать. – Не передать словами, какое впечатление произвело на меня это грациозное дитя. Я долго жил в столице, учился в нашем лучшем колледже и привык к обществу прелестных женщин. Случилось мне также побывать и на том берегу Ла-Платы и повидать все, наиболее достойное восхищения в городах Аргентины. И не забывайте, что в наших краях пятнадцатилетний юнец уже обладает каким-никаким жизненным опытом. Но ничего подобного этому ребенку, игравшему с волнами, я не видел никогда. Не обыкновенным человеческим существом показалась мне она, но, скорее, случайно залетевшей на землю обитательницей бог весть какой отдаленной области небес – вот как, бывает, появится у нас птица с белым и лазурным опереньем, не водятся такие в наших лесах, но принесет ее сюда ветром из дальней тропической страны или с какого-то острова, и, очарованные, дивимся мы на нее, как на чудо. Попробуйте, вообразите себе Маргариту, но только представьте: сияют ее волосы, распущенные по ветру, стремительны и полны изящества ее движенья, подобные движенью волн, с которыми она играет, сапфировые глаза ее сверкают, как солнечные блики на воде, нежные оттенки перламутра переливаются на неуловимо-изменчивом ее лице, а смех ее звучит как отголосок безыскусной песенки птички-песчанки. Маргарита унаследовала внешние формы, но не дух девочки Транситы. Она – изящное изваяние, которому дарована жизнь. А в Трансите – при равной изысканности линий, при том же совершенстве красок, – в ней жил дух ветра и солнца, она вся была – свобода, вся – движенье, вся – огонь: существо природы наполовину человеческой, а наполовину ангельской. Я как ее увидел, так и полюбил, но не обычную, не заурядную страсть внушила она мне. Я ее боготворил, я таил любовь к ней в самой глубине своей души, но и тогда, и еще много позже страшился я опалить жарким дыханьем страсти этот нежнейший, этот неземной цветок. Я пришел к ее родителям и открыл им свое сердце. Семья моя была хорошо известна Басилио; я получил его согласие приезжать на их уединенное ранчо в любое время, но я, со своей стороны, дал обещание не заговаривать с Транситой о своей любви, пока ей не исполнится шестнадцать лет. Через три года после того, как я впервые встретил Транситу, мне было приказано отправиться в отдаленную часть страны – я был тогда уже на военной службе, – и, боясь, что теперь долгое время больше не смогу к ним наезжать, я уговорил Басилио дать мне разрешение поговорить с его дочерью, которой тогда сравнялось четырнадцать. К тому времени она уже очень сильно ко мне привязалась и с радостью ждала моих визитов, а когда я приезжал, мы с ней целыми днями бродили по берегу или сидели на крутизне, глядя на море и разговаривая о простых вещах, ей знакомых, и о чудесной жизни в далеком городе, про которую она не уставала слушать вновь и вновь. Когда я открыл ей свое сердце, она сначала испугалась этих новых, неведомых для нее чувств, о которых я говорил. Однако вскоре я с радостью увидал, что страх ее проходит. И пришел день, когда стало ясно, что она уже не ребенок: то она заливалась краской, то тут же вдруг бледнела, и ее охватывала дрожь; как-то я нечаянно заметил: нежные ее губы, играя, будто целуя, касались края чашки с медом. Перед моим отъездом она обещала мне свою руку, и в самый момент расставанья даже приникла ко мне, и прекрасные ее глаза затуманились слезами.

Прошло три года, прежде чем я смог вернуться, чтобы ее отыскать. Не счесть, сколько писем я отправил за это время Басилио, но ответа не получил ни разу. Дважды я был ранен в бою, один раз очень серьезно. Кроме того, несколько месяцев мне пришлось провести в заточении. Наконец мне удалось бежать, и по возвращении в Монтевидео я получил отпуск. Тогда-то, с сердцем, пылающим от радостного предвкушения, я вновь явился на пустынное побережье – лишь для того, чтобы увидеть, что место, где когда-то было принадлежавшее Басилио ранчо, теперь заросло бурьяном. Наведя справки по соседству, я узнал, что сам он тому два года как умер, а вдова после его смерти вернулась в Монтевидео вместе с Транситой. В городе, после долгих поисков, мне удалось выяснить, что она ненадолго пережила своего мужа и что какая-то иностранная сеньора увезла Транситу, но никто не мог сказать куда. Эта утрата беспросветным мраком окутала мою жизнь. Но чувство острой скорби не может длиться ни вечно, ни даже очень продолжительное время, лишь в памяти остается гнетущая тоска. И может быть, вот из-за одной этой тоски, которая неизбывна в душе моей и неизлечима, я как-то отличаюсь от остальных людей. Я чувствую, что неспособен испытывать страсть к любой другой женщине. Даже если бы какая-нибудь новая Лукреция Борджиа встретилась на моем пути, та, что рассевает семена пламенного обожания в сердцах всех без исключения мужчин, и тогда не смогла бы расцвести любовь в этом иссушенном сердце. С тех пор, как я потерял Транситу, одна у меня мысль, одна любовь, одна религия, и все это зовется одним словом – Родина.

Годы миновали. Во время осады моего родного города я служил капитаном в армии генерала Орибе. Как-то в нашем расположении схватили одного парня, и едва не дошло до того, чтобы предать его смерти как шпиона. Он выбрался из Монтевидео с целью разыскать меня. Он сказал, что его послала Трансита де ла Барка, что она в городе, лежит больная, и, пока жива, хотела бы поговорить со мной. Я обратился к генералу, который питал ко мне самые дружеские чувства, и получил от него разрешение попытаться проникнуть в город. Конечно, это было опасно, и для меня, может быть, даже опасней, чем для многих моих собратьев-офицеров, потому что я был хорошо известен среди осажденных. Мне, однако, это удалось: я убедил офицеров французского военного шлюпа, стоявшего в гавани, помочь мне. Эти иностранцы в то время поддерживали дружественные отношения с офицерами обеих армий, и трое из них как-то явились с визитом к нашему генералу, чтобы попросить его дать им возможность поохотиться на страусов во внутренней части страны. Он направил их ко мне, я привез их к себе в усадьбу и в течение нескольких дней принимал их у себя и охотился вместе с ними. Они всячески благодарили меня за гостеприимство, несколько раз приглашали меня посетить их у них на борту, а кроме того, предлагали, если понадобится, оказать мне любые услуги личного плана в городе, поскольку бывали там регулярно. Я не любил французов, считал их самыми тщеславными и самодовольными позерами, следовательно, наименее рыцарственными среди всех народов, но эти офицеры были в долгу передо мной, и я решил попросить их о помощи. Под покровом ночи я пробрался на борт их судна, рассказал им свою историю и попросил взять меня с собой на берег, переодев в их форму. С некоторой неохотой, но они тем не менее согласились, и вот так я на другой день смог оказаться в Монтевидео и повидать мою, так давно утраченную, Транситу. Я нашел ее в постели, изможденную и бледную как смерть; она лежала в последней стадии чахотки и была безнадежна. При ней, прямо на кровати, был ребенок двух или трех лет, необычайной своей красотой походивший на мать, ибо мне одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что это дитя Транситы. Увидев ее в столь плачевном состоянии, я, сраженный скорбью, мог только опуститься рядом с ней на колени, в сокрушении проливая слезы – последние слезы, которым суждено было излиться из этих глаз. Мы, жители Восточного Берега, люди не то чтобы вовсе чуждые слез, и с той поры им еще случалось навернуться мне на глаза, но то были только слезы ярости и ненависти. А слезы слабости пролились у меня в последний раз над несчастной умирающей Транситой.

В немногих словах она поведала мне свою историю. Ни одно мое письмо так и не дошло до Басилио; предположили, что я либо пал на поле битвы, либо сердце мое оказалось непостоянным. Когда ее мать лежала в Монтевидео на смертном одре, к ней с визитом явилась богатая аргентинская дама по фамилии Ромеро, которая прослышала об исключительной красоте Транситы и пожелала поглядеть на нее просто из любопытства. Она была так очарована девочкой, что предложила забрать ее с собой и обещала воспитать ее как свою собственную дочь, на что мать, впавшая в глубочайшую нищету и со дня на день ожидавшая смерти, с радостью согласилась. Таким образом Трансита оказалась в Буэнос-Айресе, где к ней были приставлены учителя и где она жила в большой роскоши. На какое-то время новизна этой жизни ее захватила; различные удовольствия, которых так много в большом городе, и всеобщее восхищение ее красотой увлекли, покорили ее ум и внушили ей ощущение счастья. Когда ей исполнилось семнадцать, сеньора Ромеро отдала ее руку одному из тамошних молодых людей, его звали Андрада, и он был богач. Кроме того, он был щеголь, игрок и сибарит; воспылав к девушке безумной страстью, он добился от сеньоры, чтобы та поспособствовала ему в его искательствах. Перед свадьбой Трансита откровенно ему сказала, что не чувствует к нему ни любви, ни даже склонности, но это нимало его не смутило: он просто испытывал животное желание обладать ею, потому что она была красива. Вскоре после свадьбы он повез ее в Европу, ибо ему было прекрасно известно, что для человека с туго набитой мошной и нравом, сочетающим повадки свиньи и козла, жить в Париже куда веселей, чем на берегах Ла-Платы. Жилось в Париже и Трансите вроде бы куда как весело и беззаботно, но счастья в этой жизни не было. Страсть, которой пылал к ней муж, скоро потухла, и ей на смену явились пренебреженье и обиды. После трех лет такого прозябанья он и вовсе ее бросил и ушел жить к другой женщине, и тогда она, с разрушенным к тому времени здоровьем, вернулась вместе с ребенком к себе на родину. Уже прожив несколько месяцев в Монтевидео, она случайно узнала, что я жив и нахожусь в рядах осаждающей город армии, и, желая обратиться к другу с последней просьбой, послала за мной.

Ни вы, друг мой, и никто другой никогда не догадался бы, какую именно предсмертную просьбу хотела высказать Трансита.

Указывая на свое дитя, она произнесла: «Вы видите, что Маргарите от меня в наследство достался этот роковой дар красоты, который мне самой принес роскошную жизнь, а вслед за нею – горечь в душе и раннюю смерть? Не хочу, чтобы теперь, уже перед моей кончиной, явилась какая-нибудь новая сеньора Ромеро, взяла ее на свое попеченье и, в конце концов продала ее еще одному богатому, но жестокосердному человеку, как продали меня; нельзя ли сейчас скрыть ее красоту и утаивать ее как можно дольше? С такими мыслями о ней я тайно покинула Париж и возвратилась сюда. В те несчастные годы, что я там провела, я все чаще и чаще вспоминала про свое детство на пустынном берегу, а заболев, решила, что вернусь и проведу свои последние дни в любимых местах, где когда-то я была так счастлива. Намереньем моим было найти здесь какое-нибудь крестьянское семейство, которое захотело бы принять к себе Маргариту и воспитать ее как сельскую девочку, и чтобы не знала она ничего ни о том положении, которое занимает ее отец, ни вообще о той жизни, какой люди живут в городах. Осада и вконец пошатнувшееся здоровье не дали мне выполнить этот план. Мне придется умереть здесь, дорогой мой друг, и никогда больше не увижу я тот дальний берег, на котором мы так часто сидели, глядя на волны. Но сейчас все мои мысли только о моей бедной малышке, о Маргарите, которая скоро лишится матери: не поможете ли вы мне спасти ее? Обещайте мне, что увезете ее куда-нибудь далеко, туда, где ее воспитают как крестьянку и где ее отец никогда не сможет ее найти. Если вы обещаете мне это, я препоручу ее вам тотчас же и готова буду встретить смерть даже без грустного утешения взглянуть на нее напоследок».

Я обещал исполнить ее желание и затем навещать девочку всякий раз, как только представится возможность, а когда она вырастет, подыскать ей хорошего мужа. Но отнимать у нее ребенка сейчас же я не хотел. Я сказал ей, что, если ее не станет, Маргариту переправят на стоящий в гавани французский корабль, а оттуда ко мне, и что я знаю семью, куда смогу ее поместить, – это добросердечные, простые крестьяне, которые меня любят и сделают для меня все, о чем я их ни попрошу.

Она душевно успокоилась, и я ее покинул, дабы сделать все необходимые приготовления для того, чтобы план мой был выполнен. Немного недель спустя Трансита испустила последний вздох, и девочку доставили ко мне. Затем я отправил ее в дом Бататы, и там, в неведении о тайне своего рождения, она была воспитана так, как того хотела ее мать. Дай ей бог никогда не попасть во власть хищного зверя в человеческом образе, как то случилось с несчастной Транситой.

– Аминь! – воскликнул я. – Но нет сомнения, если этой девочке однажды достанется состояние, это будет только справедливо.

– Мы тут не поклоняемся золоту, – возразил он. – У нас бедные так же счастливы, как и богатые, у них так немного желаний, и исполнить их так нетрудно. Нечего и говорить, я этого ребенка люблю, как никого на этом свете, и одна у меня мысль – исполнить то, чего хотела Трансита; этому правилу я буду следовать неукоснительно. Если я хоть на йоту от сего отступлю, меня замучает совесть. Может случиться так, что однажды я встречусь с Андрадой, и меч мой пронзит его тело; вот тогда никаких угрызений я не почувствую.

Помолчав с минуту, он посмотрел на меня и сказал:

– Ричард, вы пришли в восхищение, увидев эту красивую девочку, и сразу ее полюбили. Послушайте, если вы того хотите, то вы получите ее в жены. Она простодушна, не знает света, у нее нежная, чувствительная душа, и, когда ей скажут «люби», она полюбит. Там, у Бататы, все и всё сделают так, как я захочу.

Я покачал головой, слегка и не без грусти усмехнувшись при мысли о том, что события последних нескольких дней уже наполовину изгладили из моей памяти чудный облик Маргариты. Это неожиданное предложение, помимо того, просто потрясло меня, внезапно открыв мне тот факт, что, однажды вступив в брак, мужчина раз и навсегда лишается славнейшей привилегии своего пола – разумеется, в тех странах, где позволительно иметь только одну жену. С того самого дня не в моей власти было сказать любой женщине, какой бы прелестной она мне ни показалась: «Будь моей женой». Но ничего этого генералу я объяснять не стал.

– О, если вы думаете об условиях, – сказал он, – то никаких условий не будет.

– Нет, на этот раз вы угадали неверно, – возразил я. – Девочка именно такова, как вы сказали; никогда не видел я существа красивее, и никогда не слышал я истории более романтической, чем история ее происхождения, которую вы мне только что поведали. Я могу только повторить вашу молитву о том, чтобы ей не пришлось страдать в жизни так, как страдала ее мать. По имени она – не де ла Барка, и, может быть, взяв это в расчет, судьба ее пощадит.

Он бросил на меня острый взгляд и улыбнулся.

– Возможно, вы сейчас больше думаете о Долорес, чем о Маргарите, – сказал он. – Позвольте мне тут предостеречь вас от опасности, мой молодой друг. Она уже обещана другому.

Как бы неразумно, как бы нелепо это ни показалось, но, услышав его слова, я ощутил болезненный укол ревности; но что поделать, ведь мы существа неразумные, что бы там философы ни говорили.

Я засмеялся, хотя, должен сознаться, не слишком весело, и ответил, что предупреждать меня нет нужды, ибо Долорес никогда не будет для меня никем иным, как только очень дорогим другом.

Но даже теперь я не сказал ему, что я человек женатый, ибо частенько на Восточном Берегу получалось так, что я не мог толком решить, в какой пропорции следует мне смешивать правду и ложь в своих речах, а потому предпочитал просто придерживать язык. В данном случае, как показали последующие события, я его придержал даже слишком хорошо, в ущерб благоразумию. Откровенному человеку, у которого ни от кого нет никаких секретов, часто легко удается избежать несчастий, которые обрушиваются на сугубо предусмотрительную персону, действующую по старой пословице, гласящей, что способность речи дана нам для того, чтобы скрывать свои мысли.

Предыдущая главаГлава 19 из 33Следующая глава