К книге
Вендетта. История одного позабытогоГлава 30
82%
Глава 30
32

Оглядываясь назад, я вспоминаю события тех странных лихорадочных недель, предшествовавших моей свадьбе, и они кажутся мне снами умирающего. Переменчивые цвета, запутанные образы, моменты просветления, долгие часы среди мрака – все грубое и утонченное, материальное и духовное перемешивалось в моей жизни, точно разноцветные стеклышки в калейдоскопе, постоянно образуя новые формы и сбивающие с толку узоры. Мой рассудок сохранял ясность, однако я часто спрашивал себя, не схожу ли с ума, не являлись ли все мои тщательно разработанные планы одними лишь туманными мечтами безнадежно расстроенного мозга? Но нет; для душевнобольного я слишком хорошо отточил, слишком тщательно выверил и слишком безупречно подогнал все детали моего замысла. У сумасшедшего может получиться определенный план действий, но в него всегда закрадется какой-нибудь небольшой изъян, какое-нибудь упущение, какая-нибудь ошибка, которые помогают определить его состояние. Так вот, я ничего не забыл – мною руководила хладнокровная аккуратность расчетливого банкира, который сводит баланс на счетах со скрупулезной систематичностью. Сейчас-то я могу посмеяться, вспоминая все это; но тогда… тогда я двигался, говорил и действовал, как очеловеченный механизм, управляемый потусторонними силами, превосходящими мои собственные, точный и беспощадный во всех отношениях.

Через неделю после моего возвращения из Авеллино стало известно о моей предстоящей женитьбе на графине Романи. Спустя два дня после того, как слухи об этом разлетелись по городу, я прогуливался по Ларго дель Кастелло и встретил маркиза Д’Авенкура. Мы не виделись с памятного утра дуэли, и его вид заставил меня испытать что-то вроде нервного потрясения. Он был чрезвычайно любезен, хотя и несколько смущен, как мне показалось. После нескольких ничего не значащих замечаний маркиз прямолинейно осведомился:

– Так, значит, ваша свадьба – дело решенное?

Я выдавил из себя смешок.

– Ma! certamente! Разве вы в этом сомневались?

Его красивое лицо омрачилось, он еще сильнее напрягся и сбивчиво заговорил:

– Нет, но я думал… надеялся…

– Дорогой мой, – ответил я беззаботно, – мне совершенно ясно, на что вы намекаете. Но мы, светские мужчины, непривередливы – мы знаем, что лучше не обращать внимания на глупые романтические мечтания женщины до свадьбы, если только она не обманывает нас после. Письма, которые вы мне прислали, – это пустяки, сущие пустяки! Уверяю вас, что, женившись на графине Романи, я заполучу самую добродетельную и самую прекрасную супругу в Европе!

Тут я еще раз от души рассмеялся.

Лицо Д’Авенкура приняло озадаченное выражение; впрочем, будучи от природы человеком деликатным, он знал, как уйти от щекотливого разговора. Маркиз улыбнулся и промолвил:

– В добрый час! От всей души желаю вам радости! Кому, как не вам, судить о собственном счастье, что же касается меня – да здравствует свобода!

С этими словами он весело попрощался и покинул меня. Если у Д’Авенкура и оставались дурные предчувствия по поводу моего супружества, то, похоже, больше никто в городе не разделял их. Повсюду о предстоящей свадьбе судачили с таким интересом и ожиданием, словно видели в ней какое-то новое развлечение, изобретенное для того, чтобы усугубить веселье карнавала. Помимо всего прочего, я приобрел репутацию в высшей степени нетерпеливого влюбленного, поскольку не соглашался ни на какие отсрочки. С довольно лихорадочной поспешностью я пытался ускорить приготовления и почти без труда убедил Нину, что чем раньше состоится наша свадьба, тем лучше. Надо сказать, она предвкушала торжество с неменьшим нетерпением – иными словами, рвалась навстречу собственной гибели с той же готовностью, как и Гвидо. Ее главной страстью была алчность, и несмолкавшие слухи о моем предполагаемом сказочном богатстве пробудили в ней это чувство в самый первый момент, когда она встретила меня в облике графа Оливы.

Как только в Неаполе стало известно о нашей помолвке, Нина сделалась предметом зависти для всех представительниц своего пола, которые прошлой осенью тщетно расточали запасы очарования, чтобы заманить меня в свои сети, и это доставляло ей ни с чем не сравнимое удовольствие. Возможно, высшее удовлетворение, которого может достичь женщина подобного сорта – это возможность видеть менее удачливых сестер недовольными и несчастными! Разумеется, я осыпа́л ее самыми дорогими подарками, и она, будучи единственной хозяйкой состояния, оставленного ей «покойным мужем», а также денег несчастного Гвидо, не знала пределов своей расточительности. Нина заказывала себе изысканнейшие наряды; утро за утром она проводила в обществе шляпниц, портних и модисток, а после вращалась в определенном привилегированном кругу приятельниц, перед которыми демонстрировала все новые и новые сокровища своего гардероба до тех пор, пока товарки не начинали кусать себе локти от досады и злости, хотя этим несчастным приходилось кисло улыбаться, скрывая свой гнев и уязвленное тщеславие под чопорной маской светского самообладания. А Нина больше всего на свете любила дразнить бедных женщин, постоянно стесненных в средствах, зрелищем мерцающих атласов, мягкого переливающегося плюша, роскошного бархата, вышивки, усыпанной настоящими самоцветами, дорогого старинного кружева, бесценных ароматических флаконов и украшений; кроме того, ей доставляло огромную радость морочить головы молоденьким девушкам, чьи лучшие платья были пошиты из простой белой ткани, а украшены разве что букетиком из живых цветов, поражать их воображение и отсылать восвояси с разбитым сердцем, тоскующих неизвестно по чему, недовольных всем на свете и ропщущих на судьбу за то, что она не позволила им облачаться в такие чудесные туалеты, коими обладала счастливая, обласканная фортуной будущая графиня Олива.

Бедные дамочки! Узнай они только всю правду, им бы и в голову не пришло завидовать! Женщины вообще чересчур склонны измерять свое счастье количеством красивой одежды, которую способны приобрести, и я искренне убежден, что наряды – это единственное, что всегда в состоянии их утешить. Нередко даже приступ истерики можно прервать своевременным появлением нового платья!

Ввиду подготовки ко второму бракосочетанию моя жена сняла вдовий креп и вновь облачилась в те мягкие приглушенные тона, которые идеально подчеркивали ее хрупкую сказочную красоту. Все ее прежние фокусы, изящные манеры и кокетливые речи вновь обволакивали меня. Я помнил их наперечет! И очень хорошо знал цену ее легким прикосновениям, томным взглядам! Она очень хотела в полной мере соответствовать своему положению супруги столь богатого аристократа, каким я, по слухам, являлся, поэтому не стала возражать, когда я назначил день нашей свадьбы на масленичный четверг, в который дурацким розыгрышам, лицедейству, пляскам, визгам и воплям предстояло достичь апогея; мою фантазию тешила мысль о том, чтобы в это же время состоялся еще один великолепный маскарад. Торжество мы задумали обставить как можно скромнее, учитывая «недавнюю тяжкую утрату» моей жены, как она сама повторяла, прелестно вздыхая и поднимая на меня умоляющие, сверкающие от слез глаза. Венчание должно было состояться в капелле Святого Януария, примыкавшей к кафедральному собору. Там же, где мы поженились и в прошлый раз! Дни шли, наша свадьба близилась, и Нину явно что-то беспокоило все сильнее. В моем присутствии она держалась очень смирно и часто робела. Время от времени я ловил на себе испуганные, тревожные взгляды ее больших темных глаз, но это выражение быстро исчезало. Кроме того, ее посещали приступы безудержного веселья, сменявшиеся периодами погруженности в себя и мрачного молчания. Я отчетливо понимал, что ее нервы раздражены и взвинчены до предела, однако не задавал никаких вопросов, рассудив про себя примерно так: если ее терзают воспоминания, тем лучше; если же она видит или воображает, будто между мной и ее «дорогим покойным Фабио» есть сходство, тем приятнее наблюдать со стороны ее недоумение и душевные мытарства.

Я появлялся на вилле и уходил, когда заблагорассудится. На мне, как обычно, всегда были темные очки. Джакомо уже более не мог преследовать меня своим пристальным, испытующим взглядом, поскольку с той самой ночи, когда безрассудный и раздраженный Гвидо в ярости бросил его на землю, бедный старик остался парализованным и не произнес ни слова. Теперь он лежал на втором этаже, вверенный заботам Ассунты, и моя жена уже написала его родственникам в Ломбардию, чтобы они приезжали забрать несчастного.

– Какой смысл его содержать? – пояснила она.

Верно! Какой смысл продолжать предоставлять хотя бы крышу над головой бедному старому человеку, искалеченному, сломленному и уже навсегда бесполезному? После долгих лет верной службы прогнать его, выбросить вон! Если и скончается от пренебрежения, голода или дурного ухода, какое это имеет значение? Он всего лишь изношенное орудие, его дни сочтены – так пусть умирает. Я не стал за него заступаться, да и с чего бы вдруг? У меня были свои планы на будущее верного слуги, и этим самым планам предстояло вскоре осуществиться; а тем временем Ассунта нежно присматривала за ним – не способным пошевелиться, потерявшим дар речи, слабым и беспомощным, точно годовалый младенец, и только растерянная боль отражалась в его закатившихся мутных глазах.

Буквально за несколько дней до того, как я намеревался свершить возмездие, произошел один неприятный случай, который причинил острую боль моему сердцу и вместе с тем воспламенил в нем чувство бешеного гнева. Я приехал на виллу довольно рано и, пересекая лужайку, увидел что-то темное, неподвижно распростертое на одной из дорожек, которые вели прямо к дому. Я подошел взглянуть и в ужасе отпрянул: это был мой пес Уайс, застреленный насмерть. Его покрытая шелковистой черной шерстью голова и передние лапы были перепачканы кровью, а честные карие глаза остекленели в предсмертной агонии. Потрясенный и разъяренный этим зрелищем, я подозвал садовника, что подстригал кустарник неподалеку.

– Кто это сделал? – строго осведомился я.

Мужчина с жалостью посмотрел на кучку окровавленных останков и тихо сказал:

– Это по приказу хозяйки, синьор. Вчера пес набросился на нее; мы пристрелили его на рассвете.

Я наклонился, чтобы в последний раз приласкать верное животное и скрыть набежавшие слезы, и нежно погладил шелковистую шерстку.

– Как это случилось? – спросил я сдавленным голосом. – Ваша госпожа пострадала?

Садовник вздохнул и пожал плечами.

– Что вы, нет! Пес порвал зубами кружево ее платья и поцарапал руку. Ничего особенного, но этого оказалось достаточно. Больше кусаться не будет, povera bestia![71]

Я протянул парню пять франков и коротко произнес:

– Этот пес мне нравился. Он умел хранить верность. Похороните его достойно вон под тем деревом! – Тут я указал на гигантский кипарис на лужайке. – Вот вам за труды.

Садовник явно удивился, но поблагодарил и обещал исполнить мою просьбу. Еще раз печально погладив поникшую голову, возможно, самого верного друга, который у меня когда-либо был, я поспешил к дому и встретил Нину, выходившую из гостиной, облаченную в одно из своих изящнейших платьев со шлейфом, мягкий лавандовый отлив которого элегантно сочетался с оттенками поздних и ранних фиалок.

– Значит, Уайса пристрелили? – спросил я без обиняков.

Она чуть пожала плечами.

– О, это так печально, не правда ли? Однако ничего другого не оставалось. Вчера я проходила мимо его конуры, и вдруг этот пес со всей яростью кинулся на меня без причины. Смотрите! – И, подняв свою маленькую ручку, она показала мне три почти неприметных отметины на нежной коже. – Посчитав, что такой опасный зверь при доме может вызвать у вас недовольство, я приняла решение от него избавиться. Это всегда так грустно, когда убивают любимое животное; впрочем, на самом деле Уайс принадлежал моему бедному мужу, и, судя по всему, так и не оправился с самых тех пор, как похоронили его хозяина, а теперь вот еще и Джакомо болен…

– Ясно! – резко ответил я, обрывая ее причитания.

А про себя подумал, насколько милее и ценнее для меня была жизнь этого пса, чем ее собственная. Храбрый Уайс, добрый Уайс! Он сделал все что мог, когда попытался разорвать ее мягкую плоть; безошибочный внутренний голос повелел ему сурово мстить женщине, которую пес посчитал врагом своего хозяина. Бедняга храбро встретил свою судьбу и погиб на посту, исполняя долг. Но я больше ни словом не обмолвился на эту тему. С тех пор мы с Ниной уже не заговаривали о смерти собаки. Уайс нашел свой покой на мягком замшелом ложе под кипарисовой сенью; память о нем не запятнана никакой ложью, а его преданность запечатлелась в моем сердце как нечто чрезвычайно доброе и благородное, намного превосходящее своекорыстную дружбу так называемых христиан или гуманистов.

Дни тянулись мучительно медленно. Конечно же, для гуляк, что с криками и смехом пытались поспеть за уходящим карнавалом, часы летели, точно мгновения, исполненные веселья, но для меня, который не слышал ничего, кроме размеренного тиканья собственных часов мести, и не видел ничего, кроме их кружащихся стрелок, для которого каждая минувшая секунда означала приближение к последней судьбоносной отметке на циферблате, эти же самые мгновения казались невыносимо долгими и утомительными. Я бесцельно бродил по улицам города, чувствуя себя скорее одиноким и всеми покинутым странником, чем известным, вызывающим зависть дворянином, сказочным богачом и предметом всеобщего внимания. Вихри буйного ликования, музыки, красок, кружившие по главной улице Толедо в это веселое время, приводили меня в замешательство и причиняли боль. Хотя я и привык к сумасбродным карнавальным причудам, все же в этом году они казались мне неуместными, неприятными, бессмысленными и совершенно чуждыми.

Иногда я убегал от городской суеты и забредал на кладбище. Там я подолгу стоял, задумчиво разглядывая свежевскопанный дерн над могилой Гвидо Феррари. Ни плита, ни даже камень пока еще не отмечали нужного места, но найти его было нетрудно: оно находилось недалеко от фамильного склепа Романи, не более чем в паре ярдов от железной решетки, преграждавшей вход в роковую мрачную усыпальницу. Это место вызывало у меня мрачное восхищение, и я не раз подходил к отверстию потайного лаза, проделанного разбойниками, чтобы убедиться, что там все в порядке. Все выглядело в точности так, как я помнил, разве что кустарник стал гуще, а бурьян и колючки разрослись сильнее, закрывая вход от постороннего взгляда и, вероятно, сделав его еще более непроходимым. По счастливой случайности мне удалось завладеть ключом от склепа. Я знал, что для семейных захоронений такого рода всегда делают два ключа: один из них хранится у смотрителя кладбища, другой находится у человека, которому принадлежит усыпальница, и вот этот-то другой мне удалось раздобыть.

Как-то раз, уединившись на некоторое время в своей же библиотеке на вилле, я припомнил, что в верхнем ящике старого дубового секретера, который там стоял, всегда лежали ключи от дверей подвалов и комнат в доме. Я проверил и обнаружил, что они по-прежнему обретаются там же. К каждому из них была прикреплена бирка с надписью, указывающей на их предназначение, и я в нетерпении перебрал их все. Не найдя искомого сразу, я уже собирался задвинуть ящик, когда заметил большой ржавый железный ключ, завалившийся в дальний угол, поспешил его вытащить и, к своему удовлетворению, прочитал на ярлычке: «Усыпальница». Я немедленно завладел находкой, радуясь, что приобрел столь полезный и необходимый предмет, понимая, что вскоре он мне непременно понадобится. В этот праздничный сезон кладбище было совершенно пустынным – никто не приходил, чтобы возложить венки или священные реликвии на места последнего упокоения своих близких. Кто же думает о мертвых в разгар карнавала? Во время моих частых прогулок туда я всегда был один, так что мог бы в любой момент открыть свой склеп и спуститься в него незамеченным, однако не делал этого, довольствуясь тем, что иногда поворачивал ключ в замке и убеждался, что он исправен.

Возвращаясь после одной из таких прогулок теплым вечером в конце недели, предшествовавшей моей свадьбе, я направился к пирсу, где живописная группа моряков и девушек исполняла один из тех фантастических, грациозных национальных танцев, в которых страстные движения и выразительная жестикуляция играют главную смысловую роль. Их шаги направлялись и сопровождались звучным бряцанием полнозвучной гитары и ритмичным позвякиванием тамбурина. Их красивые оживленные лица, блестящие глаза и смеющиеся губы, веселые разноцветные костюмы, блеск бус на смуглых шеях девушек, красные шапочки, лихо сидящие на густых черных кудрях рыбаков, – все это создавало картину, полную света и жизни, ярко прописанную на фоне февральского неба и моря с их бледно-серыми и янтарными оттенками, в то время как над их головами сурово хмурились темные стены средневекового замка Кастель-Нуово.

Это была одна из тех сценок, которые с удовольствием изобразил бы на полотне английский художник Люк Филдс – единственный человек наших дней, который, хотя и родился в земле непроницаемых туманов и обремененных дождями туч, сумел, несмотря на такую ошибку природы, хотя бы отчасти наделить свою кисть неистощимым богатством и сиянием знойных красок Италии. Со смутным чувством удовольствия наблюдал я за танцем, что был исполнен такой гармонии и тонкости ритма. Молодой человек, бренчавший на гитаре, время от времени разражался песней на диалекте, слова которой вписывались в музыку танца столь же точно, как розовый бутон – в чашелистик. Я не мог разобрать всех слов, что звучали, но припев был один и тот же, и парень придавал ему самые разнообразные интонации и оттенки, от мрачных до веселых, от умоляющих до патетических.

«Che bella cosa è de morire acciso,

Inanze a la porta de la Inamorata!»[72] —

что буквально означает: «Как прекрасно быть заколотым и пасть у дверей своей возлюбленной!»

Какая чушь и бессмыслица, думал я едва ли не со злостью, одни лишь глупые сантименты. Но все же не мог удержаться от улыбки, глядя на этого звонкоголосого босоногого оборванца. Казалось, ему доставляло огромное удовольствие вновь и вновь повторять строки припева; парень закатывал черные глаза с выражением страстной истомы, испуская вздохи, которые с трогательной искренностью звучали в такт его музыке. Конечно, он попросту следовал манере всех неаполитанцев, когда не просто пел, а именно исполнял свою песню; все они выступают исключительно так, хоть что с ними делай. Но у этого парня была особая озорная привычка замолкать на миг и выкрикивать жалобно: «Ах!», прежде чем добавить: «Как прекрасно…» – и так далее, что придавало остроту и пикантность его абсурдным куплетам. Очевидно, тот еще выжига – это было буквально написано у него на лбу; без сомнения, один из самых отъявленных молодых бездельников, игравших на пирсе. Притом на его красивом чумазом лице и нечесаных волосах лежала печать какого-то очарования, и я наблюдал за ним с интересом, радуясь возможности отвлечься на несколько минут от утомительной внутренней работы своих невеселых мыслей. Со временем, размышлял я, этот самый парень научится петь свою песенку о «возлюбленной» в более строгой тональности и, возможно, поймет, что лучше уж не самому быть убитым, а прикончить ее! В Неаполе подобный сценарий выглядел более чем вероятным. Мало-помалу танец прекратился, и я узнал в одном из запыхавшихся смеющихся моряков своего старого знакомого Андреа Лузиани, на чьем бриге когда-то приплыл в Палермо. Эта нежданная встреча избавила меня от затруднения, над решением которого я ломал голову в течение нескольких дней. Как только небольшая компания частично рассеялась, я подошел к нему и тронул за плечо. Он вздрогнул, удивленно оглянулся и, судя по всему, не признал меня. Тут я вспомнил, что при нашем знакомстве еще не носил бороды и темных очков. Я назвал свое имя; лицо капитана просияло в улыбке.

– Ah! buon giorno, eccellenza![73] – воскликнул он. – Тысяча извинений: как же это я сразу вас не узнал! А ведь часто думал о вас! Ваше имя повсюду гремит – ах! И что за имя! Богатый, знатный, великодушный… Ах! Какая счастливая жизнь! Да еще вот-вот женитесь… Ах, боже мой! Любовь избавляет от всех тревог… Поверьте на слово! – Тут он вынул изо рта сигару, выдохнул перед собой колечко бледного дыма и весело рассмеялся. Потом вдруг сорвал головной убор со своих густых черных волос и добавил: – Да пребудет с вами радость, ваше сиятельство!

Я улыбнулся и поблагодарил его. После чего, обратив внимание на любопытство, с каким он меня рассматривает, полюбопытствовал:

– Как вы считаете, дружище, я сильно переменился внешне?

Сицилиец явно смутился.

– Да что там! Всем нам предстоит измениться, – беспечно ответил он, избегая моего взгляда. – Дни летят, и каждый из них уносит с собой чуточку молодости. Стареем и сами того не осознаем – видите!

Я рассмеялся и заметил:

– Понятно! Вам кажется, я несколько постарел с тех пор, как мы вместе плавали?

– Есть немного, ваше сиятельство, – откровенно признался мой собеседник.

– Меня постигла тяжкая болезнь, – тихо сказал я и дотронулся до своих дымчатых стекол. – Как видите, у меня все еще слабое зрение. Но со временем это пройдет. Не могли бы вы прогуляться со мной несколько минут? Мне нужна ваша помощь в одном важном деле.

Он с готовностью закивал и последовал за мной.

Предыдущая главаГлава 32 из 39Следующая глава