Она приблизилась со своей привычной грацией и гибкостью охотящейся пантеры, раздвинув алые губы в очаровательной улыбке.
– Как мило, что вы приехали! – начала Нина, протягивая ко мне обе руки и словно приглашая обнять ее. – Да еще и в рождественское утро!
Тут она замерла, увидев, что я не двигаюсь и не произношу ни слова, и заподозрив неладное.
– В чем дело? – спросила предательница, тревожно понизив голос. – Что-нибудь стряслось?
Я смотрел на нее. Нину охватил внезапный страх – это было очевидно. Но я не сделал попытки успокоить ее, а лишь пододвинул кресло и бесстрастно проговорил:
– Садитесь. Я привез вам дурные вести.
Она рухнула в кресло, словно подкошенная, и уставилась на меня глазами, расширенными от ужаса. Ее колотила мелкая дрожь. Внимательно наблюдая за ней, я с глубоким удовлетворением отметил все эти внешние признаки треволнения. Я отчетливо понимал все, что творилось в эту минуту в ее голове. Нина тряслась от страха – страха, что я узнал о ее предательстве. Так оно и было на самом деле, но для нее еще не пришло время узнать об этом. Час расплаты еще не пробил. Пусть помучается – пусть ее гложет эта неопределенность, разъедающая пространство души. Я молчал, выжидая, пока она сама не заговорит. После небольшой паузы, за время которой щеки Нины утратили свой нежный румянец, она с усилием выдавила из себя улыбку и пролепетала:
– Дурные вести? Вы меня пугаете! Что же это? Какие-нибудь неприятности с Гвидо? Вы с ним виделись?
– Виделся, – ответил я с прежней холодной формальностью. – Мы с ним только что расстались. Он передал вам вот это.
И я протянул бриллиантовое кольцо, стянутое с окоченевшего пальца. Она побледнела еще сильнее, хотя прежде казалось, что дальше некуда. Все краски сияющей жизни сбежали с ее лица, уступив место мертвенной бледности. Нина взяла кольцо заметно дрожащими и холодными, как лед, пальцами. Теперь она даже не пыталась улыбнуться, только испустила короткий прерывистый вздох. Наверняка подумала, что мне все известно. Я продолжал молчать. Жена в замешательстве смотрела на блестящие бриллианты.
– Не понимаю, – пробормотала она и надула губки. – Это был подарок ему на память о близком товарище, моем покойном супруге… Почему он вернул?
Надо же, преступница терзается душевными муками! Я наблюдал за ней с мрачным удовлетворением, не отвечая ни слова. Вдруг Нина подняла на меня глаза, полные слез.
– Почему вы так холодны и так странно ведете себя, Чезаре? – взмолилась она жалобным голосом. – Не стойте, пожалуйста, словно каменный истукан. Обнимите меня, поцелуйте и расскажите уже наконец, что случилось.
Целовать ее? Сразу после того, как приложился к мертвой руке ее любовника? Ну уж нет. Не желаю, не буду. Я оставался неколебим, недвижим, упрямо безмолвен. Лицемерка робко взглянула на меня и всхлипнула.
– Ах, вы меня не любите! – прошептала она. – Если бы любили, то не были бы со мной так суровы! Если ваши вести и правда настолько дурны, их бы следовало подать мягче, нежнее. Я думала, вы всегда будете оберегать меня…
– Таким и было мое намерение, сударыня, – прервал я поток ее жалоб. – Из ваших собственных слов я заключил, что ваш названый брат Гвидо Феррари стал для вас невыносим. Я обещал утихомирить его – вы помните? И сдержал свое слово. Он утихомирен – причем навсегда!
Нина вся передернулась.
– Что значит «утихомирен»? Как? Вы хотите сказать…
Я отошел от ее стула и встал напротив, глядя ей прямо в лицо.
– Хочу сказать, что он мертв.
Она издала легкий возглас – однако не скорби, а изумления.
– Мертв! – воскликнула она. – Не может быть! Мертв! Это вы убили его?
Я склонил голову с мрачной торжественностью.
– Да, убил! Но в честном поединке, в присутствии свидетелей. Вчера Гвидо нанес мне тяжкое оскорбление; мы сошлись нынче на рассвете. И успели простить друг друга, прежде чем он ушел.
Она слушала, не отрывая взгляда. Слабый румянец начал возвращаться на ее щеки.
– Чем же он вас оскорбил? – спросила она едва слышно.
Я кратко изложил суть произошедшего. Нина все еще выглядела встревоженной.
– Он упоминал мое имя? – выдохнула она.
Очевидно, боялась, что умирающий мог в чем-то признаться мне под конец!
– Нет, – ответил я, бросив презрительный взгляд на ее обеспокоенное лицо. – После ссоры – ни разу. Впрочем, как я слышал, он ездил к вам на виллу, хотел прикончить! Но не застал вас дома и попросту проклял.
Нина испустила вздох облегчения. Она вообразила, что теперь находится в безопасности! Ее алые губы растянулись в недоброй улыбке.
– Что за безвкусица! – холодно произнесла жена. – С чего бы Гвидо проклинать меня? Совершенно не представляю. Я всегда была добра к нему, даже слишком добра.
Да уж, «слишком добра» – настолько, чтобы обрадоваться вести о его смерти! А ведь она именно обрадовалась! Это читалось в убийственном блеске ее глаз.
– Разве вы не опечалены? – спросил я с наигранным удивлением.
– Опечалена? Вовсе нет! А почему я должна сожалеть? Покуда мой муж был жив и как-то держал его в узде, Гвидо был еще более-менее приятен. Но после кончины бедного Фабио… его обращение стало просто невыносимым.
О, лицемерка с миловидным лицом! Будь осторожна, ты ходишь по тонкому льду! Берегись, как бы пальцы «бедного Фабио» не сомкнулись на твоей тоненькой шейке и ненароком не сжались бы в конвульсивной судороге – ведь это верная смерть! Одному лишь Богу известно, как мне удалось в тот момент удержать свои руки на расстоянии от ее горла! Провалиться мне на месте, если любая гадина в поле не проявила бы больше сострадания, чем эта тварь, которую я сделал своей женой! Теперь я бы мог ее прикончить даже во имя памяти Гвидо – такова странная непоследовательность человеческого сердца. Однако я овладел собой, придал голосу твердость и спокойно произнес:
– Выходит, я ошибался? Мне казалось, что эта весть повергнет вас в глубокую скорбь, потрясет и огорчит без меры, отсюда моя суровость и внешняя холодность. Но, видимо, я поступил, как нужно?
Нина вскочила со стула, словно ребенок, которого сильно обрадовали, и обвила руками мою шею.
– О, как вы храбры! Как отважны! – воскликнула она с ликованием. – Разве можно было поступить иначе? Он оскорбил вас – вы убили его, и это правильно! Я люблю вас еще больше за то, что вы – человек чести!
Я смотрел на нее сверху вниз с омерзением. «Честь»! Само это слово осквернилось в тот же миг, когда сорвалось с ее губ. Жена не заметила выражения, появившегося на моем лице: будучи превосходной актрисой, она целиком погрузилась в роль, которую выбрала для себя.
– Так вы молчали и грустили, потому что боялись меня расстроить! Мой бедный Чезаре! – продолжала она детски-ласковым тоном, который могла напускать на себя, когда хотела. – Но теперь-то вы видите, что я ничуть не огорчена; теперь вы снова станете прежним? Да? Подумайте о том, как сильно я вас люблю, как мы будем счастливы вместе! И еще одно… Знаете, вы подарили мне столько прелестных украшений, что мне почти стыдно предложить вам такую безделицу… Но раз она принадлежала Фабио и его отцу, с которым вы когда-то дружили, думаю, вам стоит ее принять. Возьмите же и носите ради меня, хорошо?
С этими словами она надела мне на палец кольцо с бриллиантами – мое же собственное кольцо! Я чуть было не расхохотался ей прямо в лицо. Однако принял подарок с любезным поклоном.
– Разве что в знак вашего расположения, дорогая, – промолвил я, – хотя это украшение вызывает у меня ужасные воспоминания. Я снял его с руки Феррари, когда…
– О да, понимаю! – прервала она, передернув плечами. – Должно быть, вам было тяжко видеть его мертвым. Покойники так ужасны, подобное зрелище кому угодно расстроит нервы! Помню, когда была здешней воспитанницей, нас водили смотреть на скончавшуюся монахиню – меня потом несколько дней тошнило. Вполне понимаю ваши чувства. Но вы должны постараться забыть обо всем. В конце концов, дуэли случаются каждый день!
– Действительно, каждый день, – механически отозвался я, не отрывая взгляда от ее прекрасного лица, сияющих глаз, струящихся локонов. – Но они нечасто заканчиваются столь плачевно. Это происшествие вынуждает меня покинуть Неаполь на несколько дней. Сегодня вечером я еду в Авеллино.
– В Авеллино? – воскликнула она с интересом. – О, мне знакомо это место! Мы ездили туда с Фабио вскоре после нашей свадьбы.
– И были там счастливы? – процедил я. А у самого в памяти ярко вспыхнуло время, о котором она говорила; время столь беспричинной и глупой радости!
– Счастлива? О да! Для меня тогда все было внове. Это восхитительное чувство – быть хозяйкой самой себе, и к тому же я была так рада вырваться из монастыря!
– А мне казалось, вы любили монахинь, – заметил я.
– Разве что некоторых. Вот настоятельница, к примеру, довольно милая старушенция. Но мать Маргарита, ее так называемая наместница – та, что встретила вас… о, я ее терпеть не могу!
– В самом деле? И почему же?
Алые губы капризно скривились.
– Потому что она слишком хитрая и молчаливая. Некоторые здешние девочки ее обожают – но им ведь нужно кого-то любить, понимаете?
Тут она беззаботно рассмеялась.
– Так уж и нужно? – спросил я не задумываясь, просто чтобы поддержать разговор.
– А как же, обязательно! – весело отозвалась она. – Вы так наивны, Чезаре! Девочки часто играют в возлюбленных, только стараются, чтобы монахини не узнали об их забавах. Это очень занятно! С тех пор как я здесь, они, что называется, помешались на мне. Преподносят букеты, бегают вслед за мной по саду, целуют подол платья, осыпают нежными прозвищами. Я им не запрещаю – хотя бы просто для того, чтобы досадить матери-настоятельнице. Хотя, конечно, все это страшно глупо.
Я молчал, мучительно размышляя о том, какое же это проклятие – необходимость кого-то любить. Ее отрава просачивается даже в сердца детей – этих юных созданий, запертых за высокими стенами уединенной обители и порученных добросовестному попечению святых Христовых невест.
– А как же монахини? – возразил я, озвучивая половину раздумий. – Как они обходятся без любви и романтики?
Озорная усмешка, блистательная и презрительная, вспыхнула в ее глазах.
– Так ли уж и обходятся, все и всегда? – медлительно протянула она. – А Абеляр с Элоизой[65]? Или фра Липпи[66]?
Что-то в ее тоне задело меня. Я обхватил жену за талию и, крепко прижав к себе, осведомился с некоторой суровостью:
– А вы? Возможно ли, что вам приятны запретные страсти? Может быть, вас развлекает их созерцание? Отвечайте!
Нина вовремя спохватилась и взяла себя в руки, скромно полуприкрыв глаза белоснежными веками.
– Только не я! – отрезала она с видом оскорбленной добродетели. – Как вы могли так подумать? По-моему, нет ничего ужаснее обмана; ложь никогда не приносит ничего хорошего.
– Вы правы, – невозмутимо согласился я, разжимая объятия и отпуская ее. – Рад слышать, что вы придерживаетесь столь трезвых убеждений. Я всегда ненавидел неправду.
– И я тоже! – воскликнула она с деланой искренностью, широко распахивая глаза. – Не понимаю, зачем люди лгут. Ведь тайное всегда становится явным!
Я стиснул зубы, еле удержавшись от пылких обвинений, которые так и рвались с языка. Зачем разоблачать актрису или критиковать пьесу, пока не упал финальный занавес? И я решил сменить тему разговора:
– Как долго еще вы намерены оставаться затворницей? Теперь ничто не мешает вам вернуться в Неаполь.
Она задумалась, затем ответила:
– Я обещала настоятельнице прожить в обители хотя бы неделю. Мне лучше остаться, пока не истечет назначенное время. Но не дольше, ведь, поскольку Гвидо больше нет в живых, мне просто необходимо присутствовать в городе.
– В самом деле? А можно спросить, почему?
Она рассмеялась, хотя и с некоторым смущением.
– Ничего такого, нужно всего лишь подтвердить его последнюю волю и завещание, – ответила она. – Гвидо передал его мне на хранение перед отъездом в Рим.
Тут меня озарило.
– А что в нем? – спросил я. – Что там написано?
– Что после смерти Феррари я стану полноправной обладательницей всего, что у него было! – сказала она с тихим, но довольно ехидным торжеством.
Несчастный Гвидо! Какое доверие он питал к этой подлой, своекорыстной, бессердечной особе! Он любил ее так же, как я, – ту, которая не заслуживала вообще никакой любви! Я обуздал бурлящие внутри эмоции и просто промолвил с серьезным видом:
– Что ж, поздравляю вас! Позвольте взглянуть на этот документ?
– Конечно, я могу показать завещание прямо сейчас. Оно у меня с собой. – Нина вынула из кармана кожаный чехол для писем и, раскрыв его, протянула мне запечатанный конверт.
– Сломайте сургуч! – прибавила она с детской нетерпеливостью. – Гвидо запечатал конверт при мне, как только я все прочитала.
Неохотно, с острой болью в сердце, я вскрыл конверт. Как и сказала жена, это было составленное по всем правилам, подписанное и заверенное завещание, в согласии с которым все имущество Гвидо безоговорочно отходило «Нине, графине Романи, владелице виллы Романи в Неаполе». Я прочел документ и вернул ей, заметив только:
– Должно быть, этот человек вас очень любил!
Она рассмеялась и беззаботно пожала плечами.
– Ну да, любил, наверное. Меня многие любят, я уже свыклась и не нахожу в этом ничего удивительного. Но… вы же понимаете, что здесь написано? – прибавила Нина, возвращаясь к завещанию. – Вот тут, смотрите: «Все, чем он будет обладать на момент своей смерти». Это включает деньги, оставленные ему дядей в Риме, ведь так?
Я молча поклонился, поскольку не мог доверять собственному голосу.
– Так я и думала, – обрадовалась Нина, обращаясь скорее к себе самой, чем ко мне. – Значит, я имею право на все его бумаги и письма…
Тут она внезапно умолкла и прикусила губу. Но я уже разгадал ход мыслей этой предательницы. Нина желала вернуть свои письма к покойному, чтобы ее близость с ним не выплыла наружу каким-нибудь случайным образом, к чему она была не готова. Хитрая чертовка! Положа руку на сердце, я был почти рад, что она показала, до какой глубины вульгарности и порока смогла опуститься. В ее случае не могло быть и речи о жалости или снисхождении. Если бы все пытки, придуманные дикарями или инквизиторами, обрушились на нее разом, это было бы мягким наказанием за ее преступления – за которые, заметьте, закон предусматривает лишь развод. Устав от жалкой комедии, я взглянул на часы.
– Боюсь, настало время покинуть вас, – произнес я со всей напыщенной учтивостью, на которую был способен. – Минуты так быстро пролетают в вашем очаровательном обществе! Но мне еще предстоит добраться до Кастелламаре, где оставлен мой экипаж, а потом уладить множество дел перед нынешним отъездом. Скажите, по возвращении из Авеллино буду ли я желанным гостем?
– Вы же знаете, – ответила она, прижимаясь головой к моему плечу, в то время как я лишь для виду вынужден был приобнять ее на прощание. – Но только мне хотелось бы, чтобы вы совсем не уезжали! Дорогой мой, не задерживайтесь – я буду так несчастна, пока вас не дождусь!
– Говорят, разлука укрепляет любовь, – заметил я с натянутой улыбкой. – Надеюсь, в нашем случае так и будет. Прощайте, cara mia! Молитесь за меня; полагаю, здесь вы достаточно много молитесь?
– О да, – простодушно ответила Нина. – Здесь больше нечем заняться.
Я крепко сжал ее руки. Лучи от обручального кольца на ее пальце и моего сверкнули в полумраке комнаты, словно перекрещенные клинки.
– Так молитесь же, – сказал я, – штурмуйте врата небес сладкоголосыми мольбами о упокоении души бедного Феррари! Помните, он любил вас, хоть вы никогда не любили его. Ради вас он поссорился со мной, своим лучшим другом – ради вас погиб! Молитесь за него… Как знать, – прибавил я серьезным проникновенным тоном, – быть может, его дух, покинувший сей мир столь внезапно, витает сейчас рядом с нами, слушает наши речи, заглядывает нам в лица?
Она чуть заметно вздрогнула, и ее пальцы в моих руках похолодели.
– Да, да, – продолжал я уже спокойнее, – не забывайте молиться за него: он был так молод и совершенно не готов умирать.
Мои слова возымели на Нину желаемое действие: впервые она не выпалила заранее подготовленный ответ, а запнулась, не найдя что сказать. Я по-прежнему сжимал ее руки.
– Обещайте мне! – не отступал я. – А кроме того, молитесь за вашего покойного мужа! Сами знаете, он и бедный Феррари были близкими друзьями. Вы проявите истинное благочестие и милосердие, соединив их имена в одной мольбе к тому, от кого ничто не сокрыто – к тому, кто всевидящим оком оценивает чистоту наших помыслов. Вы согласны?
Нина выдавила из себя еле заметную неискреннюю улыбку.
– Непременно так и сделаю, – ответила она слабым голосом. – Обещаю вам.
Я отпустил ее руки; этого было достаточно. Если она посмеет молиться так, то ее душа навлечет на себя удвоенный гнев небес. Я знал это – потому что заглядывал за пределы этой жизни! Простая смерть ее тела принесла бы мне лишь слабое удовлетворение; я жаждал полностью уничтожить ее порочную душу. Я поклялся, что она никогда не раскается; у нее никогда не будет возможности сбросить свою подлость, как змея сбрасывает кожу, и, вновь облачившись в невинность, осмелиться просить о допуске в ту страну вечной славы, куда ушла моя маленькая доченька, – никогда, никогда! Никакая церковь не спасет ее, никакой священник не отпустит ей грехов – покуда я жив! Жена смотрела, как я застегиваю пальто и натягиваю перчатки.
– Уже уходите? – робко спросила она.
– Да, cara mia, – ответил я. – Но что случилось? Отчего вы так побледнели?
Лицо ее внезапно стало белым как мел.
– Дайте мне еще раз увидеть вашу руку, – потребовала Нина с лихорадочным нетерпением, – ту, на которую я надела кольцо!
Улыбнувшись, я с готовностью снял только что надетую перчатку.
– Какая странная причуда вдруг овладела вами, дитя? – спросил я игриво.
Она ничего не ответила, но взяла мою руку и принялась внимательно, с любопытством рассматривать ее. Затем подняла глаза, ее губы нервно задрожали, и моя жена коротко рассмеялась – сухим безрадостным смехом.
– Ваша рука… – бессвязно пробормотала она, – с этим кольцом… точь-в-точь как у Фабио!
И прежде чем я успел вымолвить хоть слово, с ней случился неистовый истеричный припадок: рыдания, всхлипы, смех – все сплелось в диком, безумном хаосе, способном смутить даже самого крепкого мужчину, не привыкшего наблюдать подобные сцены. Я позвонил в колокольчик, чтобы позвать на помощь. Явилась послушница и, увидев состояние Нины, бросилась вон из комнаты – за водой и за матерью-настоятельницей. Та вошла бесшумно, держась по обычаю строго и невозмутимо, оценила ситуацию ледяным взглядом, отослала послушницу прочь и, взяв стакан, побрызгала водой на лоб этой жертвы припадка, силой влила несколько капель меж стиснутых зубов. Затем обернулась ко мне с величавой строгостью, чтобы осведомиться, что послужило причиной приступа.
– Не могу сказать точно, мадам, – ответил я с видом наигранной досады и озабоченности. – Я лишь сообщил графине о внезапной смерти друга, но она встретила новость с примерной стойкостью. По-видимому, графиню расстроило другое обстоятельство: якобы моя рука напомнила ей руку покойного мужа. Мне это кажется абсурдным, но дамские капризы неисповедимы.
Я пожал плечами, как будто был раздражен и готов потерять терпение. По бледному серьезному лицу монахини скользнула улыбка, в которой, несомненно, чувствовался намек на сарказм.
– Это все от чрезмерной чувствительности и нежности сердца! – произнесла она ледяным, бесстрастным тоном, в котором, однако, каким-то необъяснимым образом слышался скрытый подтекст, в корне менявший смысл произносимого. – Нам, обыкновенным смертным, не понять ее тонкой натуры.
Тут Нина открыла глаза и жалобно посмотрела на нас. Грудь ее вздымалась от глубоких прерывистых вздохов – завершающих аккордов истерической сонаты.
– Надеюсь, вам уже лучше? – продолжила монахиня без тени сочувствия, обращаясь к ней с обычной холодной сдержанностью. – Вы изрядно встревожили графа Оливу.
– Сожалею… – слабо начала Нина.
Я бросился к ней.
– Умоляю, не будем об этом! – воскликнул я, вкладывая в голос некое подобие любовного пыла. – Безмерно сожалею, что, на свое несчастье, обладаю руками, которые напоминают вам руки покойного супруга! Уверяю вас, это причиняет мне терзания. Способны ли вы простить меня?
Нина быстро приходила в себя и, очевидно, уже поняла, что вела себя несколько глупо. Слабая улыбка тронула ее бескровные губы, но взгляд выдавал испуг, усталость и недомогание. Медленно, пошатываясь, она поднялась со стула.
– Полагаю, мне лучше удалиться к себе, – промолвила Нина, не глядя на мать Маргариту, отстраненно стоявшую в стороне, выпрямившись во весь рост, суровую и недвижимую, с серебряным распятием, холодно сверкавшим на ее незыблемой груди.
– Прощайте, Чезаре! Забудьте мою сегодняшнюю глупость и обещайте писать мне из Авеллино.
Я взял ее протянутую руку, склонившись над ней, и нежно коснулся губами. Жена уже повернулась к двери, чтобы уйти, как вдруг ей в голову пришла озорная мысль. Она покосилась на мать-настоятельницу, а затем снова повернулась ко мне.
– Addio, amor mio! – воскликнула она с напускным восторгом и, обвив мою шею руками, поцеловала меня почти страстно.
Затем бросила насмешливый взгляд на монахиню, опустившую глаза так низко, что они казались крепко зажмуренными, разразилась тихим, высокомерно-нахальным смехом, помахала мне рукой и только после этого вышла из комнаты.
Я пребывал в замешательстве. Внезапность и теплота этой ласки были, как я знал, простой обезьяньей уловкой, рассчитанной на то, чтобы уязвить религиозные чувства матери Маргариты. Я не знал, что сказать этой величественной женщине, которая стояла передо мной, потупившись и беззвучно шевеля губами, словно шепча молитвы. Когда дверь за моей удалившейся женой затворилась, монахиня подняла глаза; на ее бледных щеках проступил легкий румянец, и, к моему удивлению, на темных ресницах блестели слезы.
– Сударыня, – со всей серьезностью начал я, – позвольте уверить вас…
– Не стоит ничего объяснять, синьор, – прервала она меня и сделала легкое движение, словно хотела пренебрежительно отмахнуться. – Это излишне. Насмехаться над религиозными чувствами – обычное развлечение мирянок, причем не только молоденьких девушек, но и зрелых женщин. Я притерпелась, хотя ощущаю боль от издевок острее, чем следовало бы. Особы вроде графини Романи полагают, что мы – гробницы женственности, опустошенные и вычищенные в меру наших способностей ради чести вмещать в себя тело распятого Иисуса… Так вот, эти светские дамы воображают, что мы не ведаем всего того, что известно им, что мы не в состоянии понять любовь, нежность или страсть. Они никогда не задумываются – да и как им могло подобное прийти в голову? – что у нас тоже были свои истории… Причем такие, над которыми даже ангелы зарыдают от жалости! Даже я, понимаете, я… – И она яростно ударила себя в грудь, затем, внезапно придя в себя, холодно продолжала: – Устав монастыря запрещает нашим гостям задерживаться долее часа. Ваше время истекло. Я позову сестру, она покажет вам выход.
– Одну минутку, сударыня, – сказал я, понимая, что мне следует попытаться как-то оправдать поведение Нины, чтобы как следует разыграть свою роль. – Позвольте мне сказать пару слов! Моя невеста очень юна и ветрена. Я уверен, эта ее в высшей мере невинная прощальная ласка не заключала в себе умысла намеренно досадить вам.
Монахиня взглянула на меня, и ее глаза вспыхнули презрением.
– Вы, без сомнения, думаете, что это была одна только нежность к вам, синьор? Вполне естественное предположение, и мне было бы жаль разуверить вас.
Она замолчала, затем продолжила:
– Вы кажетесь человеком серьезным – возможно, вам суждено стать орудием спасения Нины. Я могла бы сказать так многое, но благоразумнее будет смолчать. Если в вас есть хоть капля любви, то никогда не льстите. Чрезмерное тщеславие погубит ее. Но, может быть, твердая, направляющая рука мудрого хозяина… кто знает? – Мать Маргарита замешкалась, вздохнула и негромко добавила: – Прощайте, синьор! Да благословит вас Бог!
С этими словами она осенила меня, почтительно склонившего голову, крестным знамением и бесшумно вышла из комнаты. Мгновение спустя появилась хромая престарелая послушница, чтобы проводить меня к воротам. Пока мы шагали по каменному коридору, боковая дверь совсем чуть-чуть приоткрылась, и оттуда выглянули два юных лица. На мгновение передо мной сверкнули четыре смеющихся глаза, и я услышал приглушенный возглас: «О! C’est un vieux papa!»[67] Тут моя провожатая, хоть и хромая, но не утратившая зоркости, заметила открытую дверь и сердито захлопнула ее со стуком, который, однако, не заглушил звонкого смеха, доносившегося изнутри. Дойдя до внешних ворот, я повернулся к своей почтенной спутнице, вложил в ее сморщенную ладонь четыре двадцатифранковые монеты и сказал:
– Отнесите это от меня преподобной матери-настоятельнице и попросите, чтобы завтра в часовне отслужили мессу за упокой души того, чье имя здесь написано.
Я протянул ей визитную карточку Гвидо Феррари и прибавил, благоговейно понизив голос:
– Его постигла внезапная, скоропостижная смерть. Во имя милосердия, помолитесь также за человека, который его убил!
Старуха изумленно округлила глаза и набожно перекрестилась, но пообещала, что мои пожелания будут исполнены. Я попрощался с ней и вышел; ворота монастыря захлопнулись за моей спиной с глухим лязгом. Пройдя несколько ярдов, я остановился и бросил прощальный взгляд на обитель. Какое мирное и спокойное зрелище представляла она в эту минуту, как уединенно выглядели ее древние серые стены в обрамлении пышных зарослей белых роз! Но сколько воплощенного проклятия таилось внутри – в виде юных девушек, которым было суждено превратиться в женщин и натуру которых не переменят все заботы, суровое воспитание и неусыпные тревоги монахинь на свете. Даже из этого пристанища святости они выйдут с подлыми душами, чтобы вести жизнь, исполненную порока и лицемерия, прикрываясь строгостью воспитания как доказательством собственной безупречной добродетели и чистоты! Какой урок извлекут они из примера монахинь, денно и нощно умерщвляющих свою плоть молитвой, постом и потоками слез? Чего они здесь наберутся, кроме презрения и насмешек? Девице в расцвете юности и красоты жизнь затворницы кажется настоящей нелепостью.
– Бедные монашки! – скажет она со смехом. – Какие же они темные и забитые. Их время уже прошло, а мое еще и не начиналось.
Из тысяч девушек, променявших тихую жизнь воспитанниц на светскую карусель, лишь немногие – очень немногие! – учатся воспринимать жизнь всерьез, любить всерьез, страдать всерьез. Для большинства из них весь мир – витрина модного заведения, где продаются наряды и дамские шляпки; любовь – вопрос денег и бриллиантов; скорбь – один только чистый расчет, как долго в нынешнем сезоне считается уместным носить траур. И ради подобных созданий мы, мужчины, годами трудимся – гнем спины, пока окончательно не ссутулимся от тяжелой работы, пока наши волосы не поседеют, пока в глазах не угаснет любая искорка радости бытия. И что же мы получаем в награду, что? Счастье? Редко. Неверность? Часто. Насмешки? Да мы должны радоваться, если нас всего лишь высмеивают и оттесняют на второй план в собственном доме! Благородные супруги называют это «добрым отношением». Существует ли на свете замужняя женщина, которая хоть раз не метнула камешек язвительной издевки в мужа за его спиной? Что скажете, сударыня? Вы, читающая эти строки? Думаю, вы теперь восклицаете с негодованием: «Конечно же, существует, и я – та самая женщина!» О, неужели? Позвольте поклониться вам до земли! Вне всякого сомнения, вы – единственное исключение из правил!