К книге
Вендетта. История одного позабытогоГлава 26
72%
Глава 26
28

Взяв фиакр, я проехал немного в сторону города, затем велел извозчику остановиться на повороте извилистой дороги, ведущей к вилле Романи, и вышел. Винченцо получил приказание ехать обратно в гостиницу, а оттуда выслать мой собственный экипаж, запряженный лошадьми, к воротам виллы, где я и буду их дожидаться. Кроме того, к вечеру я просил его собрать мой дорожный саквояж, потому что намеревался уехать на несколько дней в Авеллино, в горы. Камердинер выслушал мои распоряжения молча и с явным смущением. Наконец он спросил:

– Я ведь тоже поеду с вашим сиятельством?

– Ну уж нет! – ответил я с вымученной печальной улыбкой. – Разве вы не видите, amico, что у меня теперь тяжело на сердце? А меланхолику лучше всего в одиночестве, наедине с самим собой. К тому же вспомните про карнавал: я предоставил вам полную свободу веселиться. Не лишать же вас удовольствия! Нет, Винченцо, останьтесь тут и развлекитесь на славу, а обо мне не тревожьтесь.

Слуга ответил своим обычным почтительным поклоном, однако на его лице застыло упрямое выражение.

– Да простит меня ваше сиятельство, – возразил он, – но я только что видел смерть и утратил вкус к развлечениям. Кроме того, сердце вашего сиятельства исполнено скорби, и уже поэтому мне надлежит сопровождать вас в Авеллино.

Я понял, что он непреклонен, а спорить в теперешнем состоянии было невмоготу.

– Поступайте как знаете, – устало ответил я. – Только поверьте мне, вы совершили не самый разумный выбор. Впрочем, делайте что хотите, но только устройте все так, чтобы мы уехали сегодня же вечером. А теперь поспешите обратно (объяснять в гостинице, что случилось, не стоит) и без промедления пришлите за мной экипаж. Я буду ждать его в одиночестве на вилле Романи.

Экипаж с грохотом покатил, увозя Винченцо, сидевшего на козлах рядом с извозчиком. Я провожал его взглядом, пока он не скрылся из виду – а сам повернул на дорогу, которая привела к моему обесчещенному дому. Место выглядело тихим и пустынным – ни души вокруг. Шелковые шторы на окнах гостиных были плотно задернуты, что говорило об отсутствии хозяйки и создавало впечатление, будто внутри находится мертвец. В голове промелькнул странный вопрос: кто же мог умереть? Несомненно, это я сам, хозяин владений, лежу в гробу недвижным, окоченевшим трупом в одном из этих затененных покоев! Ужасный седовласый мужчина, который лихорадочно метался теперь взад и вперед под стенами, не являлся мной – это был какой-то злой демон, восставший из могилы, чтобы покарать виновных. Я прежний умер – я ни за что бы не смог убить человека, которого когда-то называл своим другом. И вот он тоже покойник; нас обоих погубила одна и та же женщина… а сама осталась жива! Ха! Разве это правильно, справедливо? Пусть она тоже умрет – но непременно в таких мучениях, чтобы ее душа скукожилась и сгорела в дьявольском пламени адских горнил!

Терзаемый огненными бурлящими вихрями мыслей, я смотрел сквозь решетку ворот своей виллы с металлическими вензелями. Вот здесь прошлой ночью стоял Гвидо, жалкий подлец, в бессильной ярости сотрясая витые железные гирлянды. Вон туда, на мозаичные плитки, он швырнул дрожащего старого слугу, от которого узнал об отъезде своей возлюбленной и предательницы. На этом самом месте он изрыгал проклятия в ее адрес, и я был искренне рад, что они прозвучали вслух, поскольку злые слова, произнесенные незадолго до смерти (хотя Феррари еще не имел об этом понятия), должны крепче прилипнуть к душе того, на кого направлены. Теперь, когда Гвидо покинул наш мир, в моем сердце не осталась ничего, кроме жалости. Его обманули и предали, как и меня. Чутье говорило мне, что его дух, освобожденный от оков бренной плоти, будет действовать заодно с моим и поможет свершить возмездие.

Продолжая обходить кругом безмолвное здание, я достиг калитки, ведущей на аллею, открыл ее и вступил на знакомую тропинку. Я не был здесь с того судьбоносного вечера, когда предательство разбило мне сердце. Как торжественно застыли величавые сосны – угрюмые, темные, изможденные! Ни одна ветка не шелохнулась, ни один лист не качнулся. На замшелой земле у меня под ногами блестела холодная роса, которую едва ли можно было назвать изморозью. Ни одна птичья трель еще не нарушала впечатляющей тишины предутренней дремоты, окутывавшей природу. Еще ни один из ярких цветов не распахнул свое дивное одеяние на ветру, однако повсюду витал едва уловимый аромат незримых фиалок, чьи лиловые глазки по-прежнему были сомкнуты сном.

Я созерцал открывшийся вид подобно человеку, перед мысленным взором которого возникло место, где он был когда-то счастлив. Сделав несколько шагов, я внезапно застыл на месте, ощутив, как странно заколотилось сердце в груди. На тропинку упала тень, замерцала перед моими глазами, остановилась и замерла неподвижно. Я увидел, как она превращается в фигуру мужчины, безмолвно окаменевшего в распростертой позе. Солнечный свет падал прямо на улыбающееся лицо покойника и на глубокую рану чуть выше сердца, откуда сочилась алая кровь, окрашивая траву под ним.

Преодолевая тошнотворный ужас, охвативший меня при этом зрелище, я бросился вперед – но тень мгновенно исчезла. Это была лишь игра зрения, результат моего измученного и возбужденного состояния. Я содрогнулся от образа, подкинутого собственным воспаленным воображением. Неужели я всегда буду видеть Гвидо таким – даже во снах?

Внезапно звонкий, переливчатый гул радостно разорвал гнетущую тишину. Сонные деревья пробудились, задрожав темными лапами ветвей и зашелестев листвой, а травы грозно подняли свои лилипутские зеленые клинки. Колокольный перезвон! И какой перезвон! Красноречивые мелодии потоками разливались в воздухе; радужные музыкальные пузырьки лопались на ветру и рассыпались хрупкими отголосками.

«На земле мир, в человеках благоволение! На земле мир, в человеках благоволение!»[63] – как бы твердили они снова и снова, пока мои уши не заболели от бесконечного повторения. «Мир»! Какое дело мне до мира или благоволения? Рождественская месса не вызвала отклика в моем разуме. Я был как бы оторван от человеческой жизни, чужд ее обычаям и привязанностям, для меня не осталось ни любви, ни братства. Сладкоголосый трезвон колоколов только действовал мне на нервы. Почему, думал я, этот дикий заблудший мир со всеми погрязшими в пороках мужчинами и женщинами должен ликовать из-за рождения Спасителя? Здесь нет людей, достойных спасения! Я резко развернулся и стремительно зашагал мимо царственных сосен, которые, теперь уже полностью пробудившись, как бы смотрели на меня с суровым презрением, перешептываясь между собой: «Что это за ничтожное создание, которое терзает себя страстями, неведомыми нам в наших спокойных беседах со звездами?»

Я с радостью вновь ступил на большую дорогу – и ощутил бесконечное облегчение, когда услышал быстрый топот копыт и грохот колес. Приближался мой закрытый экипаж, запряженный резвыми вороными арабскими лошадьми. Я пошел навстречу; заметив меня, извозчик немедленно остановил лошадей. Я приказал ехать в монастырь Благовещения и, сев в экипаж, быстро умчался.

Монастырь, как мне было известно, располагался где-то между Неаполем и Сорренто. Я предположил, что это недалеко от Кастелламаре, но ехать пришлось на целых три мили дальше, так что путь занял более двух часов. Обитель отстояла довольно далеко от главной дороги, и добраться туда можно было лишь окольным путем, которым, судя по рытвинам и ухабам, пользовались не слишком часто. Здание монастыря стояло особняком, вдали от других жилищ, на обширном открытом участке, обнесенном высоким каменным забором с коваными шипами наверху. Розы густо оплели ограду, почти скрыв острия, а из зеленого моря листвы возносился к небу стройный шпиль часовни, словно белый палец, указующий на небеса.

Извозчик остановился у массивных ворот, запертых на тяжелые засовы. Я вышел, велев ему откатить экипаж в главный постоялый двор Кастелламаре и дожидаться там. Когда он уехал, я дернул веревку колокольчика у ворот. Маленькая калитка, прорезанная в огромной створке, немедленно приоткрылась, и в проеме возникло морщинистое лицо некрасивой старушки-монахини, которая вполголоса осведомилась, что мне нужно. Я вручил ей свою визитную карточку и заявил о своем желании встретиться с графиней Романи, если настоятельница не возражает. Пока я говорил, она с любопытством меня разглядывала – должно быть, мои очки вызвали у нее удивление, потому что я вновь нацепил эти маскирующие стекла сразу после дуэли, зная, что на какое-то время они мне еще понадобятся. Поблекшие старческие глаза изучали меня минуту-другую, затем калитка с громким щелчком захлопнулась у меня перед носом, и монахиня исчезла. Дожидаясь, пока она вернется, я услышал за воротами детский смех и легкие спотыкающиеся шаги задорно бегущих ног, отдающиеся эхом в каменном коридоре.

– Фи, Рози! – произнес девичий голос по-французски. – Добрая мать Маргарита будет на тебя очень-очень сердиться.

– Помолчала бы, маленькая святоша! – звонко перебил другой голос, более тонкий и серебристый. – Мне интересно, кто там! Это мужчина, я знаю, ведь старенькая мать Лаура покраснела!

Оба юных создания вновь залились смехом. Затем послышался шаркающий шаг возвращающейся монахини. Видимо, она застала врасплох озорных беглянок – кто бы они ни были – и тут же принялась ворчать, бранить и взывать к святым, после чего, не переводя дыхания, велела девочкам идти в дом и умолять «доброго маленького Иисуса» простить их шалости. Воцарилась тишина. Наконец тяжелые засовы и задвижки медленно заскрежетали, отодвигаясь; огромные створки распахнулись, и я был впущен. Войдя, я снял шляпу и с непокрытой головой прошел по длинному холодному коридору в сопровождении почтенной монахини, которая больше не смотрела на меня, но перебирала четки на ходу и не проронила ни слова, пока не провела меня внутрь здания через высокий зал, украшенный священными картинами и статуями, а оттуда – в большую, элегантно обставленную комнату, из окон которой открывался прекрасный вид на окрестности. Тут она молча указала мне на стул и, не поднимая взора, произнесла:

– Мать Маргарита примет ваше сиятельство незамедлительно, синьор.

Я поклонился, и она выскользнула из комнаты так бесшумно, что было даже не слышно, как за ней затворилась дверь. Оставшись один в помещении, которое, как мне удалось догадаться, служило приемной для посетителей, я, не без легкого интереса и любопытства, огляделся по сторонам. Никогда прежде не видел я внутреннего уклада так называемого воспитательного женского монастыря. На стенах и каминной полке было множество фотографий девушек: одни были невзрачны видом, другие – прекрасны. Судя по всему, портреты дарили монахиням на память бывшие воспитанницы. Встав со стула, я рассеянно разглядывал снимки и уже собирался ближе всмотреться в прекрасную копию «Богородицы» Мурильо, когда мое внимание привлекла стоявшая отдельно бархатная рамка, увенчанная моим фамильным гербом и короной. Внутри находился портрет моей жены в подвенечном платье – в точности так она выглядела в день нашей свадьбы. Я поднес фотографию к свету и скептично вгляделся в знакомые до боли черты. Вот она – хрупкое, похожее на фею создание в воздушном белом наряде, с откинутой назад свадебной вуалью, обрамляющей искусно уложенные кудри и детское личико. Так вот ради кого были принесены в жертву жизни двоих мужчин! Я содрогнулся от отвращения и вернул портрет на прежнее место. Едва я успел это сделать, как дверь тихо распахнулась. На пороге стояла высокая женщина в бледно-голубых струящихся одеждах, с монашеской повязкой и вуалью из тонкого белоснежного кашемира. Я приветствовал ее с глубоким почтением; она ответила чуть заметным кивком головы. Внешне мать Маргарита выглядела настолько спокойной и сдержанной, что, когда она говорила, ее бескровные губы едва шевелились, а дыхание, казалось, даже не долетало до серебряного распятия, которое, словно сверкающая печать, лежало на ее недвижной груди. Голос монахини, хотя и достаточно тихий, звучал с пронзительной ясностью и проникновенностью.

– Имею честь говорить с графом Оливой? – осведомилась она.

Я утвердительно поклонился. Мать Маргарита пристально взглянула на меня своими темными проницательными глазами, в глубине которых еще тлели отголоски давно усмиренных страстей.

– Вы желаете видеть графиню Романи, пребывающую здесь в уединении?

– Если это не покажется вам неудобным или противоречащим правилам… – начал я.

Тень улыбки мелькнула на бледном одухотворенном лице монахини и мгновенно исчезла, не успев появиться.

– Ничуть, – отвечала она все тем же монотонным голосом. – Графиня Нина, по ее собственному желанию, соблюдает строгий устав, но сегодня, по случаю всеобщего праздника, все ограничения несколько смягчены. Преподобная мать-настоятельница просила уведомить вас о том, что сейчас время праздничной мессы и все уже в часовне. Графиню позже известят о вашем прибытии, а пока вы можете присоединиться к нашей молитве.

Мне ничего не оставалось, кроме как согласиться, хотя, по правде сказать, предложение было мне неприятно. Мое сердце не было расположено ни к молитве, ни к славословиям. Я мрачно подумал, как содрогнулась бы эта бесстрастная монахиня, узнай она, что за человека пригласила преклонить колени в святилище. Однако я молча кивнул. Она велела следовать за собой. Когда мы выходили из комнаты, я спросил:

– Надеюсь, графиня благополучна?

– Полагаю, что так, – отвечала мать Маргарита. – Она неукоснительно исполняет религиозные обязанности и не сетует на усталость.

Мы пересекали зал. Я решился задать еще один вопрос:

– Кажется, она была вашей любимой воспитанницей?

Монахиня повернула ко мне бесстрастное лицо с выражением легкого удивления и упрека.

– У меня нет любимчиков, – холодно отрезала она. – Все здешние воспитанницы в одинаковой степени получают внимание и заботу.

Я пробормотал извинение и с натянутой улыбкой добавил:

– Прошу простить мое любопытство. Но как будущий супруг дамы, взращенной под вашим надзором, я, естественно, проявляю интерес ко всему, что ее касается.

Испытующий взгляд монахини вновь скользнул по мне; она еле слышно вздохнула и с некоторой горечью произнесла:

– Мне известно о том, что вас связывает. Нина Романи – светская женщина, целиком отдавшая себя этому миру и его путям. Разумеется, вступление в брак – естественный удел и предназначение большинства девушек. Сравнительно немногие избранные вырываются из общих рядов и находят свою дорогу в служении Иисусу. Поэтому, когда наша Нина вышла за благородного графа Романи, о котором до нас долетали только самые благоприятные отзывы, мы очень обрадовались, будучи уверены, что теперь ее будущее – в руках чуткого и мудрого покровителя. Да упокоится с миром его душа! Однако второй брак Нины стал для меня неожиданностью, и одобрить его, по совести, я не могу. Прошу прощения за откровенность.

– Ваша прямота делает мне честь! – воскликнул я со всей серьезностью, чувствуя некоторое уважение к строгому спокойствию этой женщины и бесконечному терпению, которым дышали ее черты. – Тем не менее, хотя в иных случаях можно подобрать множество возражений, и все они будут разумны, я считаю, что для графини Романи подобный шаг почти необходим. Она осталась совершенно одна, без защитника – и при этом так молода… так прекрасна!

Глаза монахини печально потемнели, обрели почти скорбное выражение.

– Ее красота – проклятье, – сказала она с нажимом. – Страшное, роковое проклятье! Из-за нее Нина в детстве была очень своенравной девочкой. С возрастом эта черта в ней только усилилась. Впрочем, довольно об этом, синьор! – Она склонила голову. – Извините за резкость моих речей. Поверьте, я вам обоим желаю счастья.

Тем временем мы приблизились к дверям часовни, из-за которых триумфальными переливами лились органные мелодии. Мать Маргарита омочила кончики пальцев святой водой, осенила себя крестным знамением и указала на особую скамью, предназначенную для прихожан и расположенную в глубине часовни. Я сел и с неким благоговейным восхищением окинул взглядом живописную, умиротворяющую картину. Вокруг мерцали и трепетали огни, в воздухе витал аромат цветов. Ряды монахинь, облаченных в голубые одеяния и белые накидки, безмолвно застыли в коленопреклоненных позах, погрузившись в молитву. За ними темнела группа юных девушек в черном, чьи опущенные головы были полностью скрыты под складками развевающегося белого муслина. И позади, отдельно от всех – стройная женщина в тяжелых траурных одеждах и полупрозрачной черной вуали, сквозь которую угадывался блеск золотых волос. Я сразу понял, что это и есть моя жена. Благочестивый ангел! Как смиренно склоняла она задумчивую головку! Мой рот сам собой искривился в презрительной горькой усмешке. Я снова проклял ее именем человека, погибшего от моей руки. И надо всем этим, в сиянии золотых лучей и драгоценных камней, белела дарохранительница с освященной гостией – словно утренняя звезда. Торжественная месса продолжалась. Органная музыка проносилась по церкви подобно сильному ветру, рвущемуся на волю из стен часовни. Но я сидел, будто в черном сне, почти ничего не видя, не слыша, незыблемый и бесчувственный, точно глыба холодного мрамора. Проникновенное пение монахини, исполнявшей гимн «Agnus Dei», пробудило в моей душе одно лишь ледяное недоумение. «Qui tollis peccata mundi» – «Взявший на себя грехи мира»? Нет, нет и нет! Существуют грехи, которых не искупить ничем, – грехи вероломных женщин, эти «грешки», как их ныне принято называть – потому что мы стали чересчур снисходительны к одним порокам, но почему-то беспощадны к другим. Мы готовы заточить в тюрьму несчастного жулика, стащившего у нас из кармана пять франков, но хитрая воровка в юбке, крадущая нашу честь, репутацию и доброе имя в среде собратьев, остается почти безнаказанной. Ее не посадят за решетку, не отправят на каторгу – о нет! Жаль, что Христос не оставил нам наставлений, как поступать с подобными женщинами – не с кающимися Магдалинами, а с теми особами, чьи уста исполнены лжи даже в час молитвы; с теми, кто способны ввести в соблазн даже священника, пришедшего выслушать их последнюю исповедь; с теми, кто будут разыгрывать покаяние и на смертном одре во имя красивой позы. Что поделать с этими дьяволицами? В наши дни много говорят о преступлениях мужчин против женщин, но неужели никто не рассмотрит вопрос с другой стороны? Мы, сильный пол, слабы в этом отношении – а все потому, что мы слишком рыцарственны. Стоит женщине сдаться на нашу милость, мы щадим ее и молчим. Даже под пытками не вырвать из наших уст ее тайны; что-то удерживает нас от предательства. Не могу вам сказать, что именно – быть может, память о наших матерях. Что бы там ни было, несомненно одно: многие мужчины предпочтут опозориться сами, чем подвергнуть позору женщину. Однако не за горами то время, когда глупая рыцарственность попросту вымрет. On changera tout cela![64] Когда наши неповоротливые мужские мозги наконец усвоят новую идею о том, что женщины сами, по собственному желанию и выбору, отказались от любых притязаний на наше уважение и снисходительность – только тогда мы по-настоящему отомстим. Да, мы мучительно медленно меняем традиции предков, но скоро, без сомнения, сумеем затоптать в наших душах последнюю искорку рыцарского благоговения перед женским полом, поскольку именно этого женщины, судя по всему, и добиваются всеми силами. Мы встретим их на той низкой ступени «равенства», куда они так стремятся, и будем обращаться с ними с той решительной и безразличной фамильярностью, которой они столь безоглядно требуют!

Увлеченный подобными размышлениями, я не заметил, как закончилась месса. Чья-то рука коснулась меня; подняв глаза, я увидел перед собой мать Маргариту, которая прошептала:

– Пожалуйста, следуйте за мной.

Не сознавая, что делаю, я поднялся и пошел за ней.

– Прошу прощения за спешку, – сказала мать Маргарита, когда мы оказались за дверью часовни, – но посторонним не дозволено видеть, как сестры и воспитанницы покидают часовню.

Я понимающе кивнул и продолжал шагать рядом с ней. Потом, желая прервать тягостное молчание, спросил:

– У вас много пансионерок в праздничные дни?

– Всего четырнадцать, – отвечала она. – Это девочки, чьи родители живут слишком далеко. Бедные малютки! – При этих последних словах суровые черты ее лица несколько смягчились, озарившись искренней нежностью. – Мы стараемся по возможности скрасить их одиночество, но бедняжки все равно тоскуют по дому. Обычно у нас пятьдесят-шестьдесят девушек, не считая приходящих воспитанниц.

– Это большая ответственность, – заметил я.

– Вы правы, огромная, – вздохнула монахиня. – Порой даже устрашающая. От раннего воспитания, полученного в самом начале, зависит очень многое, практически вся дальнейшая жизнь женщины. Мы делаем все, на что способны, однако порой наши усилия пропадают втуне. Зло проникает в их души неведомыми путями… Внезапно проявившийся порок губит характер, который мы считали достойным восхищения, и часто приходится разочаровываться в наших самых многообещающих ученицах. Увы, ничто в мире не совершенно.

Говоря так, она проводила меня в небольшую уютную комнату, уставленную книгами и застеленную мягким ковром.

– Это одна из наших библиотек, – пояснила мать Маргарита. – Графиня примет вас здесь, так как в гостиной вас могут побеспокоить другие посетители. Прошу меня простить… – в ее неотрывном взгляде мне почудилось некоторое участие, – но вы неважно выглядите. Может, принести вам бокал вина?

Я отклонил это предложение, рассыпавшись в благодарностях, и заверил ее, что со мной все в порядке. Монахиня вдруг замялась и наконец произнесла, не скрывая тревоги:

– Надеюсь, вас не задело мое замечание о вашем будущем браке с Ниной Романи? Боюсь, я сделала слишком поспешные выводы.

– Отнюдь нет, – ответил я со всей искренностью, на которую был способен. – Превыше всего на свете я ценю откровенно высказанное мнение. Я настолько привык иметь дело с обманом… – Тут я прервался, будто спохватившись, и поспешно добавил: – Словом, прошу вас не допускать и мысли, что я способен превратно судить о вас.

Она, казалось, испытала облегчение и, улыбнувшись своей едва заметной, мимолетной улыбкой, сказала:

– Не сомневаюсь, что вы уже пребываете в нетерпении, граф. Нина явится к вам сию минуту, – и, слегка поклонившись, оставила меня в одиночестве.

Добрая душа! Я невольно задумался о ее прошлом – том, что осталось навеки погребенным под бременем постов и молитв. Интересно, какой она была в юности – до того, как добровольно заточила себя в монастырских стенах? До того, как положила распятие на сердце, словно печать? Доводилось ли ей когда-нибудь заманивать в ловушку мужские души, губя их ложью? Мне показалось, что нет: ее взгляд был слишком чистым и искренним, но кто бы мог сказать наверняка? Разве глаза моей Нины не умели смотреть на вас так, словно заключали в себе саму истину?

Прошло несколько минут. Я услышал звонкие детские голоса, поющие в соседней комнате:

Откуда младенец Иисус к нам пришел?

Нежнейший бутон, где приют он нашел?

Расцвел, словно роза, бесценный мессия

В душе Пресвятой нашей Девы Марии.

Затем послышался тихий шелест шелковых одежд, дверь открылась, и вошла моя жена.

Предыдущая главаГлава 28 из 39Следующая глава