На какое-то время я совершенно ушел в себя; деликатный голос доктора, слегка дрожащий от пережитых тревог, вывел меня из горестного оцепенения.
– Месье, я должен просить вас уйти. Бедное дитя! Болезнь над ней больше не властна. Знаете, эта ее фантазия об отце, роль которого вы сыграли, была прекрасным случаем самообмана. Иллюзия, озарившая счастьем последние минуты ребенка… Прошу вас, пойдемте со мной – я вижу, вы испытали сильное потрясение.
Я благоговейно уложил хрупкое тело на еще теплые подушки, нежно погладил ее льняные локоны, своей рукой закрыл темные, устремленные вверх глаза, поцеловал восковые щеки и губы и молитвенно сложил крошечные ручки. На мертвом детском лице застыла взрослая улыбка, отражавшая высшую мудрость и нежность, величественная в своей простоте. Ассунта встала с колен и положила на грудь малышки свое распятие. Слезы текли по увядшему, изможденному страданиями лицу. Утирая их углом передника, старая няня дрогнувшим голосом произнесла:
– Нужно сказать обо всем мадам.
Доктор нахмурил брови. Очевидно, он был истинным британцем, решительным в своих взглядах и достаточно откровенным, чтобы открыто их высказывать.
– Да, – коротко ответил он. – Эта мадам, как вы ее называете, должна была находиться здесь, среди нас.
– Наш маленький ангелочек, наша крошка ни разу о ней не спросила, – проворчала Ассунта.
– Да, верно, – ответил он.
И снова наступила тишина. Мы трое обступили маленькую кроватку, глядя на опустевший ларец, из которого исчезла главная драгоценность – дивная жемчужина невинного детства, отныне ставшая, согласно прекрасному древнему поверью, украшением праздничных одеяний Мадонны, предназначенных для ее величественных шествий по небесам. К самой глубокой скорби, переполнявшей в этот час мое сердце, тайно примешивалось чувство мрачного удовлетворения. Я не чувствовал, что потерял свою дочь – скорее наоборот, лишь теперь обрел ее по-настоящему, только для себя одного. Казалось, после смерти она стала мне стократ ближе, чем прежде. Кто мог предсказать, как сложилась бы ее дальнейшая жизнь? Однажды она бы выросла и превратилась в женщину – что тогда? Какова обычная судьба, выпадающая на долю даже лучшей из них? Печали, боль, мелочные тревоги, неутоленные желания, недостижимые цели, разочарование в собственной несовершенной жизни, скованной строгими рамками – нет, кто бы ни пытался убедить человечество в обратном, а все же неполноценность женщины по сравнению с мужчиной, ее телесные немощи, неспособность совершить что-нибудь великое на благо мира, в котором она живет, всегда будет в той или иной степени делать ее предметом жалости. В лучшем случае представительница слабого пола всецело зависит от нежности, поддержки и рыцарского заступничества со стороны своего господина, а в худшем она получает то, чего и заслуживает, – безжалостное пренебрежение и презрение без границ. Моя дорогая Стелла счастливо избежала всех этих опасностей и скорбей. Я чувствовал, что даже рад этому, наблюдая, как Ассунта плотно прикрывает оконные ставни, подавая знак посторонним прохожим, что дом посетила смерть. По знаку доктора я последовал за ним из комнаты. Спускаясь по лестнице, он резко обернулся ко мне и спросил:
– Вы сами расскажете обо всем графине?
– Прошу простить, – отказался я, – но у меня решительно нет настроения для еще одной сцены.
– Полагаете, она способна устроить сцену? – спросил он, удивленно приподняв брови. – Хотя, пожалуй, вы правы! Это превосходная актриса.
К этому времени мы уже спустились по лестнице.
– Да, внешность у нее счастливая, – уклончиво отозвался я.
– О, не спорю! В этом нет сомнения! – Тут доктор как-то странно нахмурился. – Но лично я предпочту любое уродство такой красоте.
С этими словами он покинул меня, скрывшись в коридоре, который вел в будуар «мадам». Оставшись один, я принялся расхаживать взад-вперед по гостиной, рассеянно разглядывая дорогую отделку, множество роскошных безделушек и изящных украшений, большинство из которых я подарил жене в первые несколько месяцев после нашей свадьбы. Вскоре до меня донеслись громкие истерические рыдания, сопровождаемые шумом торопливых шагов и шуршанием дамских юбок. Некоторое время спустя появился доктор с сардонической усмешкой на лице.
– Вы были правы! – сказал он, отвечая на мой вопросительный взгляд. – Истерика, сырые кружевные платочки, одеколон и притворные обмороки. Отличный спектакль! Я заверил благородную леди, что заражения можно не опасаться, поскольку по моему приказу все будет самым тщательным образом продезинфицировано. А теперь я пойду. Да, кстати, графиня просит вас подождать несколько минут: у нее для вас какое-то сообщение, она вас надолго не задержит. Я бы посоветовал вам как можно скорее вернуться в гостиницу и выпить хорошего вина. A rivederci! Если могу быть вам чем-то полезен – в любое время к вашим услугам, только дайте знать.
Он сердечно пожал мне руку и удалился. Через минуту входная дверь со стуком захлопнулась. Я вновь принялся устало расхаживать взад и вперед, погруженный в печальные размышления, и не расслышал осторожных шагов по ковру за своей спиной, поэтому, круто развернувшись, к своему изумлению, обнаружил прямо перед собой старика Джакомо. Тот протянул мне записку на серебряном подносе, при этом буквально испепеляя меня настолько пытливым взором, что по моей спине пробежал мороз.
– Итак, ангелочек покинул нас! – проговорил дворецкий тонким, срывающимся голосом. – Не стало малышки! Да, жаль, очень жаль! Но мой господин не умер – о нет! Я не выжил пока еще из ума, чтобы в это поверить.
Не обращая внимания на бессвязную речь старика, я пробежал глазами изящно выведенные карандашные строки в послании, которое Нина передала мне через него.
«Я убита горем! – гласила записка. – Не будете ли вы так любезны сообщить синьору Феррари о моей ужасной утрате? Буду вам чрезвычайно признательна».
Я оторвал взгляд от надушенного листка и посмотрел на морщинистое лицо дворецкого. Смотреть пришлось сверху вниз, потому что Джакомо был невысокого роста и сильно сутулился. Что-то в моем поведении, очевидно, зацепило его внимание, потому что старик сложил руки и принялся бормотать что-то неразборчивое.
– Передайте своей госпоже, – произнес я скрипучим голосом, медленно растягивая слова, – что я сделаю так, как она пожелает. Что она всецело может располагать мной. Вы понимаете?
– Да, да! Мне все ясно! – залепетал Джакомо. – Мой хозяин никогда не считал меня глупым… Я всегда его понимал…
– Знаете что, дружище, – заметил я намеренно язвительным и холодным тоном, – я уже чересчур наслышан о вашем хозяине. Эта тема меня утомляет! Ваш господин, будь он жив, пожалуй, заподозрил бы, что у вас начинается старческое слабоумие! А теперь прошу вас, ступайте и передайте графине мое сообщение.
Лицо старика побледнело, губы затряслись; он попытался выпрямить старческую согбенную спину, чтобы продемонстрировать хоть какое-то человеческое достоинство, и ответил:
– Ваше сиятельство, мой господин никогда так со мной не заговорил бы – никогда, никогда! – На этом задор старика угас, лицо его грустно вытянулось. – Хотя все правильно… Я дурак… обознался… ошибся, да еще как… нет между вами ни капли сходства!
Немного помолчав, он смиренно прибавил:
– Я передам ваше сообщение, ваше сиятельство, – и, ссутулившись еще сильнее обычного, вышел вон.
Как только он скрылся из вида, у меня защемило сердце, ведь бедный старик не заслужил подобного обращения; с другой стороны, чутье мне подсказывало, что иначе действовать было нельзя. Он так пристально и неустанно следил за мной глазами, с такой очевидной робостью приближался ко мне, так странно вздрагивал всякий раз, когда я к нему обращался, – все это были серьезные предостерегающие сигналы, что с этим преданным слугой нужно держать ухо востро. Если бы по какой-то непредвиденной случайности он узнал и выдал меня, то провалил бы все мои планы. Я взял шляпу и вышел из дома. Пересекая верхнюю террасу, я заметил маленький круглый предмет, лежащий в траве, – это был мячик Стеллы, который она обычно бросала Уайсу и который тот радостно ловил и приносил ей в зубах. Я с нежностью поднял брошенную игрушку, спрятал в карман – и, еще раз подняв глаза на темное окно детской, послал прощальный поцелуй моей дорогой малышке, которая спала теперь вечным сном. А затем, из последних сил унимая обуревавшие меня чувства, поспешил уйти прочь. По дороге в гостиницу я зашел на телеграф и отправил известие в Рим для Гвидо Феррари о смерти Стеллы. Я подумал, что он будет удивлен, но уж точно не опечалится – бедная девочка всегда была для него как кость в горле. Любопытно: примчится ли он обратно в Неаполь, чтобы утешить бездетную вдову? Да уж, только не он! Феррари прекрасно знал, что она не очень-то нуждается в утешениях, а смерть крошки Стеллы воспримет примерно так же, как и мою, – скорее увидит в ней благословение, а не утрату. Вернувшись в апартаменты, я предупредил Винченцо, что меня нет ни для кого, что я сегодня не принимаю, и остаток дня провел в абсолютном одиночестве. Мне было о чем поразмыслить. Итак, порвалась последняя тончайшая нить, которая еще как-то связывала меня с женой, исчезло единственное незапятнанное звено в длинной цепи лжи и обмана – наш ребенок. Опечалило меня это или скорее обрадовало? Я в сотый раз задавал себе этот вопрос и в итоге был вынужден признать правду, хотя и не без внутреннего содрогания. Я был рад – да, рад! Доволен, что моя родная дочь умерла! Возможно, вы сочтете мое отношение бесчеловечным? Но почему? Ее ожидала несчастная жизнь, но зато теперь она была счастлива! Трагедия в жизнях родителей отныне могла разыграться, не отравив и не омрачив ее детские годы; она была выше всех наших проблем, и я не мог не радоваться, осознавая это. Потому что я был абсолютно непреклонен: если бы моя маленькая Стелла выжила, даже ради нее я не отступил бы от своего плана возмездия – для меня не осталось в мире ничего более ценного, чем необходимость восстановить мое самоуважение и поруганную честь. Мне известно, что в Англии такими делами занимается суд по бракоразводным делам. Адвокатам платят баснословные гонорары, а имена виноватых и невиновных мелькают в скандальных колонках бульварной лондонской прессы. Возможно, это отличный метод, не спорю; но он не возвышает человека в его собственных глазах и уж точно не очень помогает восстановить утраченное достоинство. У этого способа лишь одно преимущество: он позволяет преступницам добиться своего без особых усилий; обиженный муж остается за бортом, в одиночестве, осмеянный теми, кто причинил ему зло. Не сомневаюсь, это замечательное решение, но меня бы оно не устроило. Chacun a son gout![38] Хотел бы я знать, действительно ли разведенные мужчины удовлетворяются полученным результатом, пошло ли им на пользу все то количество бюрократической канители и бумажной волокиты, затеянной якобы ради их блага, и действительно ли им полегчало после развода. К примеру, доволен ли обманутый муж, что избавился от своей неверной жены, бросив ее (в полном соответствии с буквой закона) в объятия своего соперника? Позвольте мне усомниться в этом! Однажды я слышал о странном случае в Англии. Мужчина, вращавшийся в хорошем обществе, не просто заподозрил свою жену в супружеской неверности, но получил весомые доказательства и развелся с ней – закон признал ее виновной. Несколько лет спустя, будучи свободным, он снова встретил ее, влюбился еще раз и женился на ней вторично. Вполне естественно, она была в восторге оттого, что он выставил себя таким дураком, поскольку отныне, что бы ей ни вздумалось вытворять, муж, даже будучи трижды прав, уже не мог никому пожаловаться, не рискуя сделаться посмешищем. Так что теперь количество и «ассортимент» ее кавалеров печально известны в том социальном кругу, в котором она вращается, в то время как он, бедняга, поневоле лишен дара речи и не смеет высказывать свое неодобрение. Не найти в мире более жалкого существа, чем такой человек – втайне осмеиваемый своими собратьями, он занимает положение едва ли не худшее, чем раб, прикованный к своей галере, в то время как в своих собственных глазах он уже пал так низко, что даже наедине с собой не решается измерить всю глубину той бездны, в которую пал. Кто-то может возразить, будто бы развод налагает на обоих бывших супругов клеймо позора. Возможно, когда-то давно так и было, но в наши дни «высший свет» стал чересчур снисходительным. Разведенные женщины занимают достойное положение в самых лучших и блестящих кругах, и, что самое странное, их, как правило, балуют, даже жалеют.
«Ах, бедняжка! – восклицает общество, поднося к глазам театральный бинокль, чтобы с восхищением рассмотреть прекрасную героиню последнего аристократического скандала. – Ее благоверный был таким грубияном! Неудивительно, что ей пришелся по нраву другой – душка лорд такой-то! Конечно, это неправильно с ее стороны, но она так молода! Ее выдали замуж в шестнадцать лет – совсем ребенком! Откуда ей было знать, чего она хочет!» При этом упомянутый муж, которому перемывают косточки, может быть лучшим, достойнейшим из мужчин – кем угодно, только не «грубияном», – но он всегда каким-то образом фигурирует именно в этом качестве и не вызывает сочувствия. И, кстати, весьма примечательно, что все красивые, популярные или пользующиеся скандальной славой женщины «выходили замуж в шестнадцать лет». Как это происходит? Я еще понимаю страны с южным климатом, где девушки созревают к шестнадцати и успевают состариться к тридцати годам; но никак не могу взять в толк, почему ровно то же самое происходит в Англии, где шестнадцатилетняя «мисс» выглядит как на редкость невзрачная и худосочная дурочка, начисто лишенная «прелестей», которыми можно было бы «очаровывать», чьи разговоры всегда скучны, бессодержательны и доводят до полного исступления любого, кто их вынужден слушать. А между тем эти свадьбы, сыгранные в шестнадцать лет, – единственное объяснение, которое могут дать резвые английские матроны тому, что у них такие пугающе плодовитые семьи с кучей долговязых отпрысков обоего пола. И все те же ранние браки вполне правдоподобно объясняют их наклонность к чрезмерному употреблению косметики и частой окраске волос. Будучи столь юными (как нас торжественно уверяют), они почему-то стремятся выглядеть еще моложе. Вот и прекрасно! Если мужчины не могут распознать столь тонкий обман, им остается пенять на самих себя. Что касается меня, я верю в старую-престарую и, на первый взгляд, нелепую легенду о грехе Адама и Евы и последовавшем за ним проклятии. То самое проклятие, наложенное на мужчину, неизбежно исполняется и по сей день. Бог сказал: «ЗА ТО, ЧТО (обратите внимание: «ЗА ТО, ЧТО») ты послушал голоса жены твоей (или вообще любой ЖЕНЩИНЫ, кем бы она ни была) и ел от дерева, о котором Я заповедал тебе, сказав: не ешь от него (дерево или плод – это зло, которое ИЗНАЧАЛЬНО было предложено женщине), проклята земля за тебя; со скорбью будешь питаться от нее во все дни жизни твоей!» Истинная правда! Проклятие падет на всякого, кто слишком доверяется женщине, горе всякому, кто поддастся на ведьминские уловки. Что толку от жалких отговорок в духе древней сказки: «Змей обольстил меня, и я ела!» Не нужно было слушать, тогда и не обольстил бы. Слабость, вероломство заключались в ней самой и заключаются по сей день. Их горечью пропитан весь мир. Женщина искушает – мужчина уступает, и тогда врата Эдема – райского состояния, когда совесть чиста, а душа ничем не запятнана – закрываются перед обоими. Испокон веков небесное обличение, словно эхо далеких раскатов грома в темных тучах, отзывается над поколениями людскими, сменяющими друг друга; испокон веков мы бессознательно сгибаемся под его бременем, совершая свой жизненный путь, пока боль не истомит наше сердце и разум, и тогда возжаждут они конца всего этого, который есть смерть – непостижимая тишина и тьма, думая о которых мы порой содрогаемся, смутно гадая: ждет ли нас что-нибудь хуже жизни?