И вот наконец он пришел – долгожданный, желанный вечер. Легкий ветерок, наполненный ароматом тысяч цветов, охладил раскаленный воздух после дневного зноя. Небесный свод величаво пылал сияющими, переливающимися красками, а неподвижное зеркало залива удваивало их блеск и великолепие. Нетерпение сжигало меня изнутри, но я обуздывал себя – дожидался, пока солнце не скроется за гладью вод, пока закатный пурпур, сопровождавший его уход, не сменят нежные, неземных оттенков зарницы, похожие на отблески ангельских крыльев, пока золотистая кромка полной луны не прорвет окоем – тогда, не в силах более сдерживаться, я ступил на знакомую дорожку, ведущую к вилле Романи. Сердце мое бешено стучало, ноги подкашивались от волнения, но между тем шаги ускорялись; никогда еще путь не казался мне таким долгим. Главные ворота я обнаружил накрепко запертыми; каменные львы при них смерили меня суровыми взглядами. Где-то поблизости, услаждая слух, журчали фонтаны; каждый вздох мой был напоен ароматами роз и мирта. Милый дом! Я расплылся в улыбке, весь разомлев от предвкушения. Однако стучаться у главных ворот не входило в мои намерения; я ограничился долгим взглядом, исполненным нежности, и повернул направо, к маленькой калитке, за которой начиналась аллея из падуба, сосен и апельсиновых деревьев. Это было мое излюбленное место для прогулок – тенистое даже в полуденный зной и достаточно уединенное: домашние сюда редко заглядывали. Разве что Гвидо время от времени составлял мне компанию, но чаще всего я бродил тут совершенно один, предаваясь увлекательному чтению или грезам. Аллея вела к заднему фасаду виллы. Я решил осторожно пробраться к черному ходу и для начала потолковать с Ассунтой – нянюшкой моей маленькой Стеллы и верной служанкой, на руках которой испустила последний вздох моя мать.
В темных кронах пронесся торжественный шелест. Я торопливо, но мягко ступал по давно знакомой тропинке, поросшей мхом. Стояла глубокая тишина; иногда соловьи разражались бурлящим каскадом трелей, а затем неожиданно умолкали, словно испуганные тенями тяжелых переплетающихся ветвей, сквозь которые пробивался лунный свет, отбрасывая на землю причудливые, фантастические узоры. Облачко крохотных lucciole[4] вырвалось из лавровых зарослей, искрясь подобно самоцветам из королевской короны. Воздух пьянил ароматом апельсиновых цветов и белого жасмина. Я ускорил шаг. Радость нарастала с каждым мгновением. Я был полон сладостного предвкушения и страстного желания как можно скорее заключить мою дорогую Нину в объятия, ловить бесконечно нежные взоры ее прекрасных сияющих глаз и горячо пожать руку Гвидо. Стелла, конечно же, к этому часу давно уже спит у себя в постельке – но я решил обязательно разбудить ее, поцеловать моего херувимчика, погладить любимые золотые кудряшки. Я чувствовал, что без этого счастье мое не будет полным. Стоп, погодите!.. Что такое? Я замер, будто наткнувшись на невидимую преграду, и весь обратился в слух. Что там за звук – не раскат ли счастливого, безмятежного смеха? Дрожь пробрала меня с головы до пят. Это был смех моей жены – я хорошо знал его серебристый перезвон! На сердце похолодело, и я остановился в нерешительности. Разве может она смеяться вот так, будучи совершенно уверена, что я лежу мертвый, что мы навсегда потеряны друг для друга? Внезапно среди деревьев мелькнуло белое платье; повинуясь порыву, я бесшумно отступил в сторону и скрылся за плотной завесой листвы, сквозь которую мог видеть все, оставаясь незамеченным. Тишину еще раз прорезал радостный звонкий смех, расколовший мне голову, точно удар меча. Она счастлива и беззаботна, гуляет при лунном свете с легким сердцем, тогда как я… я ожидал найти ее затворницей в нашей спальне либо на коленях перед матерью всех скорбящих в часовне, в пылких молениях за упокой моей грешной души, прерываемых потоками слез! Да, именно этого я ждал – мы, мужчины, такие глупцы, когда любим! Вдруг меня осенила ужасная мысль. Не лишилась ли Нина рассудка? Неужели потрясение и горе от моей столь неожиданной смерти повредили ее хрупкий разум? И вот она бродит, бедняжка, словно Офелия, сама не ведая что творит, а ее веселье – лишь призрачная игра помутившегося сознания? Весь передернувшись, я с осторожностью раздвинул ветви своего укрытия и тревожно вгляделся. Две фигуры медленно приближались – моя жена и мой друг, Гвидо Феррари. Что ж, это меня как раз не смущало. Гвидо мне ближе родного брата, кому же другому и надлежало теперь утешать скорбящую? Но… стойте-ка! Правильно ли я понял? Она просто оперлась на его руку, ища поддержки, или… Глухой стон, больше похожий на вопль, вырвался из груди. О, лучше бы я умер! Лучше бы никогда не разламывал гроб, где покоился в мире! Что значила смерть, ужасы склепа, все прочие муки перед этим новым терзанием? Даже сейчас воспоминание жжет мне душу неугасимым пламенем, а пальцы судорожно сжимаются в кулаки! Не знаю, как удалось обуздать пробудившуюся во мне ярость, заставить себя замереть безмолвно в укрытии, но я это сделал. Досмотрел эту жалкую комедию до конца. Молча наблюдал за своими предателями! Видел, как те, кому я доверял больше всех на свете, втаптывают в грязь мою честь – и не подал вида. Эти двое, моя жена и Гвидо Феррари, подошли так близко к моему укрытию, что я различал каждый жест и слышал каждое слово. Они остановились в трех шагах от меня – его рука обвила ее стан, ее рука непринужденно обнимала его за шею, а голова покоилась на его плече. На ней было белое платье без единого украшения, если не считать алой розы – красной, как кровь. Ее держала у самого сердца брошь с бриллиантами, сверкавшая в лунном свете. В безумии я подумал: вместо розы должна быть кровь, вместо броши – стальное лезвие кинжала! Но оружия при мне не было, поэтому я лишь смотрел на нее, затаив дыхание. Нина была прекрасна, невыразимо прекрасна! Ни тени горя на юном лице: глаза все те же, томные и нежные, губы полуоткрыты в по-детски сладкой улыбке, полной наивного доверия. Она заговорила – о боже! – и знакомый околдовывающий голос заставил мое сердце бешено колотиться, а разум помутиться.
– Глупенький Гвидо! – жеманно поддразнила она. – Интересно, что было бы, умри Фабио не так… своевременно?
Я жадно ждал ответа. Гвидо легко рассмеялся.
– Да ничего бы он не узнал. Ты слишком умна для этого, piccinina[5]! Кроме того, бедолагу спасло тщеславие: он был настолько высокого мнения о себе, что никогда не поверил бы, что ты можешь увлечься другим мужчиной.
В ответ моя жена – безупречный алмаз чистоты, истинная жемчужина среди женщин! – вздохнула с некоторым беспокойством.
– Хорошо, что он мертв! – прошептала она. – Но, Гвидо, дорогой, ты ужасно неосторожен. Теперь тебе нельзя приходить так часто – пойдут сплетни! И траур мне носить еще не менее полугода… да мало ли хлопот!
Его пальцы скользнули по драгоценному ожерелью на ее шее. Он наклонился и впился губами в место под центральной подвеской.
Еще! Еще, милостивый государь! Даже не думайте смущаться, наслаждайтесь на здоровье! Целуйте эту белую кожу – она теперь общее достояние! Лишний десяток поцелуев погоды не сделает! Так я язвил про себя, сжимаясь в кустах; между тем кровь с тигриной яростью стучала в висках, будто сотня молотов.
– А знаешь, душенька, – ответил Гвидо, – мне почти жаль, что Фабио умер! Покуда жил – прикрывал нас отлично. Сам того не зная, стал этаким строгим дядькой, охраняющим нашу с тобой репутацию. Лучше его никто не справился бы!
Ветви над моей головой заскрипели, зашелестели. Жена вздрогнула и тревожно оглянулась.
– Тише! – нервно проговорила она. – Его только вчера схоронили… Рассказывают же люди о привидениях. Да еще эта аллея… Его любимое место прогулок. Зря мы сюда пришли. И потом… – В ее дрогнувшем голосе послышалось едва уловимое сожаление. – Он все же отец моего ребенка. Не забывай.
– Черт возьми! – Гвидо вспыхнул. – Да я только об этом и думаю! Каждый его поцелуй, украденный с твоих губ, мне как нож в сердце!
Я слушал и не верил своим ушам. Вот оно, новое понимание супружества! Оказывается, мужья теперь считаются ворами – они «крадут» поцелуи, тогда как одни любовники честны в своих объятиях! О, мой ближайший друг, драгоценнее кровного брата, в эту минуту твоя жизнь висела на волоске! Разгляди ты мое бледное лицо среди листьев, ощути хоть на миг мой гнев, разрывающий грудь, – ты сам не дал бы за нее и гроша!
– Зачем ты за него вышла? – спросил он после паузы, играя ее светлыми кудрями, что струились волной по его груди.
Она состроила капризную гримаску и пожала плечами.
– До смерти надоел монастырь, занудные проповеди монашек. Вдобавок он был богат, а я бедна. Терпеть не могу безденежье! И еще… он любил меня. – Тут ее глаза блеснули ехидством. – Просто с ума сходил.
– А ты любила его? – выпалил Гвидо почти со злостью.
– Ma che![6] – Она выразительно отмахнулась. – Думаю, да… Недельку-другую. Как любят законного супруга. Замуж выходят ради удобства, денег, положения… Он дал мне все это, ты же знаешь.
– Получается, от брака со мной ты ничего не выиграешь? – ревниво вскинулся Гвидо.
Она рассмеялась и приложила к его губам маленькую ручку, сверкавшую кольцами.
– Ну разумеется! И кто вообще сказал, что я пойду за тебя? Как любовник ты недурен, но чтобы взять в мужья… Даже не знаю! В конце концов, я теперь свободна – могу поступать, как мне заблагорассудится! А я желаю наслаждаться свободой и…
Не дав закончить фразу, Феррари рванул мою жену на себя, сжал в тисках объятий. Лицо его жарко пылало.
– Слушай, Нина, – голос Гвидо хрипел от страсти, – не вздумай мной играть! Клянусь небом, не позволю! Хватит с меня твоих забав. С первой нашей встречи – в день свадьбы с этим глупцом – я полюбил тебя, как зверь, как безумный! И если в чем-нибудь каялся, то не в этом грехе. Я знал: ты не ангел, а просто женщина. Выжидал своего часа. И наконец дождался! Не минуло и трех месяцев после свадьбы, как я признался тебе – а ты… жадно слушала, ловила каждое слово, словно сама думала о том же! Искушала меня, дразнила взглядами, прикосновениями, дала мне все, чего я желал! К чему теперь отпираться? Я такой же муж тебе, как и Фабио, – нет, даже больше! Ведь любишь меня – или врешь? Ему лгала, а мне не посмеешь. Слышишь? Не смей! Плевать мне на Фабио, раз он сам позволил себя облапошить. Муж обязан быть подозрительным – вечно настороже, наготове! Расслабился – сам виноват, что честь его марают, перекидывая из рук в руки, словно дешевый тряпичный мяч. Повторяю: теперь ты моя! И не вырвешься!
Слова его лились яростным потоком, голос звенел грозным вызовом в тишине летних сумерек. Я горько усмехнулся. Нина принялась вырываться, сдавленно крикнув:
– Пусти! Грубиян, мне же больно!
Он отпустил. Жесткие объятия измяли розу у нее на груди – алые лепестки медленно опадали один за другим к ногам изменщицы. В ее глазах вспыхнула обида, брови сердито сдвинулись. Она молча отвернулась, обдав любовника ледяным презрением. Подобная холодность ранила его сердце. Он порывисто схватил Нину за руку и, осыпая ладонь поцелуями, взмолился с внезапным раскаянием:
– Прости меня, carina mia![7] Не хотел тебя ни в чем упрекать. Ты не виновата, что так прекрасна – это бог или дьявол вложил в тебя чары, которые сводят меня с ума! Ты мне дороже сердца, дороже души! О, Нина, давай не будем тратить слова на пустую ссору. Ведь мы свободны, свободны! И можем превратить нашу жизнь в сладкий сон, о котором даже ангелы не смеют мечтать! Смерть Фабио – величайший дар для нас. Теперь, когда мы стали всем друг для друга… Не отталкивай! Будь нежна со мной; разве есть что-нибудь важнее любви?
Она одарила Гвидо свысока прелестной улыбкой – ни дать ни взять молодая императрица, которая милует провинившегося подданного – и вновь прильнула к нему, на этот раз куда ласковее. А потом потянулась к нему губами… Мне до сих пор не верилось, что это не сон! Любовники обменялись поцелуями, каждый из которых вонзался в истерзанную душу, как острый нож.
– Ну и глупенький же ты, Гвидо. – Она капризно надула губки, запуская унизанные перстнями пальцы в его густые кудри. – Вечно ревнуешь, кипятишься! Сколько можно повторять: я люблю тебя. Помнишь тот вечер, который бедняжка Фабио просидел на балконе в компании своего Платона? – Ее смех прозвенел колокольчиком. – А мы в гостиной разучивали какую-то песенку… Разве я не сказала тогда, что ты – самый желанный мужчина на свете? Сказала-сказала! Вот и радуйся, чего тебе еще?
Гвидо провел рукой по ее сияющим золотистым локонам.
– А я и радуюсь, – улыбнулся он, вмиг растеряв свой нетерпеливый напор и ярость. – Уж так радуюсь! Но любви без ревности не бывает, не жди. Это Фабио ухитрялся не ревновать, знаю: он тебе слепо верил. Да только что ему знать о любви! Он себя ценил больше тебя. Муж, который целые дни проводит на море или где-то шляется в одиночку, оставляя молодую жену… который читает Платона вместо того, чтобы заниматься ею, – пусть пеняет сам на себя. Для таких «мудрецов» Женщина останется вечной тайной. Тогда как я… – Глаза его потемнели от гнева. – Я ревную к земле под твоими ногами, к воздуху, что тебя касается! И к Фабио ревновал, пока тот был жив. Клянусь, если кто-то еще посмеет заявить права на тебя – быть его телу ножнами моей шпаги!
Нина отстранилась от него и надула губки.
– Вот, опять! – укорила она, поморщившись. – Ты снова злишься!
Он поцеловал ее.
– Нет, солнышко. Я буду самым нежным, пока ты любишь меня, и только меня. Слушай, тут сыро, ты можешь озябнуть. Не пойти ли домой?
Моя жена – нет, видимо, уже наша жена, поскольку мы оба познали ее бездушную красоту, – кивнула в ответ. Взявшись за руки, они неспешно двинулись в обратный путь – правда, на полпути неожиданно остановились.
– Соловьи поют, слышишь? – заметил Гвидо.
«Слышишь!» Да как можно было не слышать? Каскад мелодий лился со всех сторон – чистые нежные страстные звуки, схожие с переливами золотых колокольчиков, пронизывали душу насквозь. Чудесные птицы, эти певцы от бога, слагали простые, вдохновенные серенады о своей чистой и нелицемерной любви – о, слишком не похожие на человеческие истории, отравленные корыстью, себялюбием и злодейством! Поэтичная идиллия птичьей жизни и любви – не для того ли она существует, чтобы люди устыдились сами себя? Кто из нас, жалких созданий, бывает верен своему слову, как жаворонок – своей подружке? Кто способен с такой же искренней радостью возносить благодарность за солнечные лучи, как малиновка, что щебечет и снежной зимой, и на весеннем, покрытом цветами лугу? О нет, не сравниться нам с ними! Вся наша жизнь – это жалкий бунт против благого бога да ненасытная грызня с себе подобными ни за грош.
Нина поежилась, кутаясь в легкий шарф.
– Терпеть не могу их, – процедила она капризно. – Горланят, аж уши режет. А он… он их обожал! Даже пел что-то… помнишь?
Привет тебе, соловушка,
Бедовая головушка!
Розу алую любил,
В жены взял – и погубил!
Ее бархатный голос разлился в ночи, затмив красотой даже нежные соловьиные трели. Внезапно Нина умолкла и рассмеялась.
– Бедняжка Фабио! Ничего-то не мог пропеть без фальшивой нотки. Идем уже, Гвидо!
Они удалялись легким неспешным шагом – так, будто совесть их была чиста, будто заслуженное возмездие не дышало им в спины, будто чудовищная тень рока не нависла над их ворованным счастьем! Я провожал их фигуры неотрывным пылающим взглядом, просунув голову меж темных ветвей, с жадностью всматриваясь в сумрак, покуда последний отсвет белого платья не растаял среди листвы. Было ясно, что эти двое сегодня уже не вернутся.
Я выбрался из укрытия. Встал на то самое место, где они стояли минуту назад. Попытался вдуматься, осмыслить увиденное. Голова гудела, перед глазами плясали огненные круги, даже луна в небесах полыхнула багровым светом. Земля утратила твердость и закачалась у меня под ногами. Неужто я еще жив? Или это лишь призрак прежнего меня восстал из могилы, обреченный бессильно смотреть, как рушится все, что когда-то мне было дорого? Величественная вселенная больше не казалась мне творением божьих рук – исчезло ее волшебство. Мир виделся мне пузырем или пустопорожним мячом, что болтается среди звезд на потеху бесам. К чему эти мерцающие светила, деревья в роскошных уборах, благоухающие чаши цветов? К чему сам Господь, раз ему не под силу сберечь верность одной-единственной женщины? Кем же она оказалась – та, которую я обожал; та, что выглядела нежнейшим из ангелов, чистым ребенком, святой Агнессой во плоти? Грязным животным – нет, хуже! Продажной гадиной, причем из самых дешевых! О небо! Теперь она – посмешище для толпы, мишень для злых языков! В нее будут тыкать пальцами, сплетники станут шипеть ей вслед! И эта тварь – моя жена, родившая моего ребенка! Сама добровольно вывалялась в грязи, предпочла порок добродетели, увенчала себя позором – и радуется, вернее даже, ликует! Что же делать? Вопрос ужалил меня, как оса. Я уставился в землю: не явится ли оттуда какой-нибудь демон с ответом? Как покарать ее… и его, предателя нашей дружбы с лицемерной и подлой улыбкой? Взгляд обратился к лепесткам – тем, что осыпались, когда Гвидо грубо прижал мою Нину к своей груди. Они алели на дорожке, будто красные устричные ракушки. Я наклонился, собрал их и вытянул на раскрытой ладони перед собой. Что за сладостный аромат! Меня так и тянуло поцеловать их… Но нет, ни за что! Они еще помнят биение сердца изменщицы. Да, она сама – воплощенная Ложь, живая, прекрасная и проклятая!
«Ступайте, убейте ее!» Где я мог слышать эти слова? Что-то мучительно крутилось на языке, не давая покоя. С трудом припомнил: ах да, оборванец-старьевщик, заставший жену с любовником, оказался мужественнее меня. Он отомстил тотчас же, а я, глупец, упустил момент. Да, но ведь не навеки же! Месть бывает разная – нужно только выбрать самый надежный, самый продуманный способ, так чтобы обречь обидчиков, поправших мое доброе имя, на долгую, невыносимую агонию. Не спорю, слаще всего было бы покарать их на месте… Но разве прилично благородному отпрыску рода Романи выставлять себя преступником в глазах всего света? Нет, непременно должны быть и другие пути – окольные тропы, ведущие к той же цели, если только мой разум, истерзанный треволнениями, сумеет их отыскать. Я заставил себя дотащиться до поваленного ствола и опустился на него, сжимая в кулаке измятые красные лепестки. В ушах у меня гудел набат; губы растрескались, точно у лихорадочного, во рту стоял привкус крови. «Седовласый рыбак» – вот кто я теперь. Так окрестил меня сам король. Я задумчиво оглядел свой наряд, еще недавно принадлежавший самоубийце. «Он был дурак – сам себя укокошил», – сказал мне торговец с кривой усмешкой. Вот именно что дурак. Я не последую его примеру. По крайней мере, пока. Сперва нужно завершить одно дело – если только сумею нащупать во тьме верный путь к своей цели. И главное – следовать ему неуклонно, без колебаний, без жалости! Мысли путались, точно в горячке или в бреду. Аромат лепестков дурманил мой разум… Но я не выбросил их и не собирался этого делать. О нет. Пусть еще долго напоминают о нежной сцене, которую мне довелось наблюдать сегодня! Рука нащупала кошелек. Я уложил в него засыхающие алые лепестки с бережной осторожностью ювелира. А когда убирал его обратно в карман, то вспомнил о двух мешочках – в одном было золото, в другом – драгоценности для… нее. Я вспомнил свои ночные злоключения в склепе – и горько усмехнулся, вспомнив, как бился тогда за жизнь и свободу. Жизнь и свобода! К чему они теперь, кроме одной-единственной цели – мести? Меня не ждали. Никто не надеялся, что я вернусь на прежнее место под солнцем. Все мое огромное состояние перешло к жене согласно мною же составленному завещанию – ей легко будет доказать свои права. Зато при мне оставалась подлинная сокровищница: клада, спрятанного разбойниками, хватило бы и на дюжину жизней. При этой мысли я смутно ощутил приятное биение в жилах. Деньги! За них купишь что угодно – даже расплату. Да, но какого сорта расплату? Та, которой я жаждал, должна быть изысканной – абсолютной, неумолимой и безупречной. Я сидел, погрузившись в глубокие размышления. С моря потянуло вечерней свежестью; качающиеся кроны таинственно шептались между собой, точно заговорщики; соловьи неумолчно взывали к полноликой луне, что, подобно щиту архангела, сияла в темнеющих небесах. Часы текли – я не шевелился, погрузившись в неясные грезы. «Ничего-то не мог пропеть без фальшивой нотки!» – бросила Нина с холодной усмешкой, похожей на звон клинка о клинок. Ах, как же она права! Вот уж ни убавить, ни прибавить! Только дело не в голосе – в самой музыке жизни. В каждом из нас есть особые, сокровенные струны, звучащие торжественной или простой, но всегда прекрасной гармонией. Однако стоит позволить женской улыбке (ее прикосновению, ее лжи) нарушить эту мелодию, и вот – диссонанс! Сам Господь, великий творец, не возвратит прежнего напева, знакомого сердцу в дни покоя. Так случилось со мной. Так будет с любым из вас, причем задолго до старости, когда скорбь станет вашей единственной постоянной спутницей.
…«Седовласый рыбак», это надо же! Слова короля стучали в висках глухим набатом. Да, я чудовищно переменился – осунувшийся, иссохший, чужой самому себе. Никто не узнал бы во мне прежнего графа Романи. И тут меня будто ножом ударило: в голове родился план мести – дерзкий, чудовищный, небывалый. Я подорвался с места, словно ужаленный, и начал расхаживать взад-вперед, не находя себе места, ощущая, как мрачный огонь заливает самые потаенные уголки угрюмой души. Откуда пришел этот замысел? Кто его нашептал: дерзкий бес или суровый ангел возмездия? Я еще смутно задавался этим вопросом – а сам уже выстраивал в голове детали, пытаясь заранее предусмотреть каждую мелочь или препятствие. Оцепенение отчаяния понемногу отпускало меня – чувства ожили и выстроились, как воины с обнаженными клинками. Долой любовь, долой милосердие и прощение! Тьфу! Что мне до слабостей этого мира? Мне дела нет до того, что Христос, истекая кровью, простил врагов на кресте – он никогда не вверял себя женщине! Сила и решимость понемногу возвращались. Пусть матросы и оборванцы-старьевщики, поддавшись бессмысленной ярости, топят обиду в чужой крови или губят сами себя – мне ли пятнать благородный фамильный герб заурядным грубым злодейством? О нет, графу Романи следует мстить хладнокровно, обдуманно – без суеты, без этой плебейской злости и нетерпения, безо всякого риска. Мерно шагая туда-сюда, я обдумывал каждую подробность тяжелой драмы, где мне предстояло исполнить главную роль – от подъема до падения черного занавеса. Туман в голове рассеялся; дышать стало легче, волнение исподволь улеглось. Одна только мысль о грядущем отмщении подняла мой дух, утолила жар кипящей крови. Теперь я был чрезвычайно спокоен и собран. Прошлое уже не терзало – стоит ли горевать о любви, которой не было? Подумать только, эти двое даже не дожидались моей мнимой смерти! Не прошло и трех месяцев после свадьбы, как я уже был обманут. Три долгих года тянулась эта порочная связь – а я, слепой мечтатель, ни о чем не подозревал. Теперь-то я мог оценить масштаб их предательства. Меня оскорбили, унизили, осмеяли. Чувство справедливости, разум и самоуважение требовали покарать ничтожных лжецов, причем жестоко и бесповоротно. Нежность к жене угасла – я вырвал ее из сердца, как занозу из раны, и отшвырнул с отвращением, словно ту гадину из склепа, что присосалась тогда к моей шее. Сердечная многолетняя дружба с Гвидо Феррари умерла на корню, а вместо нее появилась даже не ненависть – нет, одно непомерное, безжалостное презрение. Впрочем, я сурово презирал и себя самого – за то, что так неразумно, так радостно стремился «домой», наивный Ромео, исполненный пылких надежд. Глупца, подобного мне, еще надо поискать. Лишь идиоты с такой же бездумной готовностью прыгают в пропасть с вершины горы! Но вот я очнулся – иллюзии рухнули, чары рассеялись. Я готов отомстить за себя – и сделаю это безотлагательно. Таким образом, мрачно размышляя в течение часа, а то и более, я четко наметил путь к своей цели. После чего, чтобы закрепить решение, достал распятие – то самое, что монах Чиприано опустил со мной в гроб – прижал к губам, воздел к небу и поклялся святыней: не дрогнуть, не отступить, не знать покоя, пока месть не свершится во всей полноте. Звезды, немые свидетели моего обета, взирали на меня с высоты своих поднебесных тронов. Соловьи отчего-то замолкли, будто прислушивались. Ветер тоскливо вздохнул и разметал под ногами благоухающий жасминовый «снег». Так, подумалось мне, опадают последние листья моей прежней жизни, полной светлых чувств и радостных грез. Пусть же сгинут они навеки! Отныне дни мои – не цветы в праздничной гирлянде, а звенья холодной и нерушимой стальной цепи. Однажды она опутает два лживых сердца, не оставив им ни надежды, ни выхода, ни просвета в их черной тюрьме. Так должно быть – и будет сделано. Твердым размеренным шагом направился я к маленькой калитке, открыл ее и вышел на пыльную дорогу. Лязг железа заставил меня оглянуться: сторож виллы Романи – мой бывший слуга! – запирал на ночь главные ворота. Я прислушался к скрипу засовов, щелчку повернутого в замке ключа. Вспомнил: ворота были на запоре, когда я появился со стороны Неаполя. Зачем же их открывали? Чтобы выпустить гостя? Точно! Я ухмыльнулся: о, как дальновидна моя жена! Все-то она продумала: синьор Феррари должен покинуть виллу через парадный вход и в сопровождении сторожа – чинно и благородно, не нарушая законов пристойности, как полагается. Приличия прежде всего! Да, но ведь это значит, что Гвидо покинул Нину пару минут назад? Я неспешно спустился по склону холма и вскоре нагнал его. Предатель шел прогулочным шагом, покуривая, покачивая жасминовой веточкой – о, я прекрасно знал, из чьих рук он принял этот подарок! Когда мы поравнялись, Гвидо рассеянно посмотрел на меня. Лунный свет ясно обрисовал его красивое лицо. Но что ему до какого-то рыбака? Взгляд скользнул мимо, не задержавшись и на мгновение. Меня охватило безумное желание броситься, вцепиться в глотку, извалять его тело в дорожной пыли, оплевать, растоптать ногами… Но я подавил в зародыше этот рискованный злобный порыв. Меня ждала игра поинтереснее – по сравнению с ней вульгарная рукопашная схватка показалась бы детской забавой. О нет, месть должна медленно вызревать под зноем неугасимого гнева, как плод на солнце, пока сама по себе не свалится на траву. Преждевременно сорванная торопливой рукой, она будет кислить и горчить, а разве это удовлетворит мой изысканный вкус? Итак, я не стал мешать моему любезному другу, утешителю моей милой жены, и дальше беззаботно прогуливаться походкой влюбленного мечтателя, упиваясь приятными грезами в свое полное удовольствие. Я отвернулся от предателя и проследовал мимо. Добравшись до города, я нашел ночлег в одной из обычных гостиниц, предназначенных для людей моего предполагаемого ремесла и, как ни удивительно это признавать, тут же забылся крепким здоровым сном без видений, точно набегавшийся за день ребенок на теплой груди своей няньки. Недавняя болезнь, усталость, печали, пережитые страхи – все это навалилось разом и усмирило рассудок, погрузив его в сладкую тишину. Впрочем, сильнее любых успокоительных капель подействовало осознание того, что у меня приготовлен изумительный план возмездия – возможно, самый ужасный из всех, когда-либо созданных человеком (по крайней мере, насколько я знал). «Это же так не по-христиански!» – скажете вы? Повторю еще раз: Иисус не любил ни единой женщины! Иначе оставил бы нам на этот счет какой-нибудь специальный справедливый закон.