Похороны Милитанта проходят в довольно спокойной атмосфере, не учитывая слез Синтии.
Я не хочу идти на похороны, но раз идут мои родители, то и я должен. Так нужно. В конце концов, он был одним из нас. Все в Корке это чувствуют. Это почти священное чувство коллективизма: если ненавидеть, то всей душой, если любить, то всем сердцем, если горевать, то всем вместе. Поэтому, чтобы проститься с ним, собирается весь город. Снег к этому времени полностью тает, но начинается нескончаемый дождь, длящийся в течение первых дней декабря.
Гроб Милитанта огромен, гораздо больше, чем нужно любому человеку, даже самому крупному. Но предают его земле за пределами кладбища – он самоубийца и недостоин соседства с теми, кто ушел не по своей воле. Патрик не читает молитву, лишь кидает на крышку гроба, натертую до блеска, темно-алую розу. За ним цветы бросают сестра Милитанта, наша директриса, и Синтия. Перед погребением гроб не позволяют занести в церковь для прощания.
После кладбища все близкие друзья и соседи Милитанта отправляются в дом директрисы, наверное, потому что никто из них не хочет находиться под крышей, где произошло самоубийство. Мои родители не дружили с Милитантом, поэтому не идут на поминки, я хочу уйти с ними. Но мама говорит, что я должен поддержать Синтию, ведь когда-то давно мы были лучшими друзьями.
Дом миссис Тэрн и ее мужа не так шикарен, как дом Милитанта, но он так же чисто убран, словно больничная палата. У них это, похоже, семейное.
Ты приходишь в черном платье, том самом, которое всегда надеваешь в церковь. Мы сидим поодаль друг от друга, и я постоянно чувствую, что ты на меня смотришь, но не реагирую. Теперь, когда опасность миновала и ни тебе, ни мне, ни Синтии с Томом ничего не грозит, у меня есть право злиться на тебя за то, что пришлось пережить. С тех пор как мы убили Милитанта, я не могу нормально спать ночами, а каждое утро я то и дело жду, что полиция постучится в двери. Но проходит день, два, неделя, а за нами никто не приходит. Мы убили человека, и нам все сошло с рук. Но что-то внутри меня изменилось. Мне придется жить с этим знанием, и я не уверен, что смогу.
На похоронах Милитанта Патрик кивнул моему отцу, после чего даже протянул ему руку, на безымянном пальце которой красовался перстень с изумрудом. Отец без раздумий пожал ее. Он и не злился на священника. Меня передернуло от этого жеста, потому что я тут же вспомнила, как этот самый перстень блеснул в свечах, когда Патрик позволил ударить отца.
В доме миссис Тэрн, похожем на большую банку сгущенки из-за цвета стен и мебели, я увидела Патрика в гостиной. Священник тоже заметил меня, поставил чашку на кофейный столик и выпрямился. Казалось, Патрика создали специально для того, чтобы любоваться им: высокий лоб, большие изумрудные глаза, прямой нос, волевой подбородок и мужественные руки. Даже морщины на его лице походили на произведение искусства.
– Здравствуй, – поприветствовал он бархатным голосом. Я поморщилась, будто опять оказалась на службе.
– Здравствуйте.
– Присаживайся. – Он указал на диван, на место напротив себя. Я сделала так, как он просил.
Пару минут он молча смотрел на меня, изучая: сначала был серьезен, потом кивнул и улыбнулся, словно заключил сам с собой негласный договор.
– Как поживаешь? – поинтересовался он с некой теплотой в голосе, что меня удивило. – Мистер Прикли говорит, ты хорошо справляешься в доме престарелых.
Я ответила не сразу, пытаясь понять, как вести себя с ним.
– Пожалуй.
Он кивнул.
– Я рад, что вы с Синтией и Томом подружились, – вдруг перевел он тему, не давая задуматься.
– Да, – ответила я, хотя назвать нас друзьями было довольно опрометчиво – мы были союзниками.
– Это хорошо. Им сейчас как никогда нужна поддержка.
Дождь за окном постепенно превращался в ливень, громко стуча по окнам. Вдали прогремел гром. Этот дождь напомнил тот вечер, когда я, вся мокрая, с исполосованными коленями, бежала домой от пристройки за церковью.
– Кто бы мог подумать, что в декабре на нас обрушится такой ливень? – спросил Патрик скорее у самого себя, отпив из чашки и снова вернув ее на столик.
– Вероятно, бог гневается, – ответила я, мысленно усмехнувшись. Если бы он существовал, то убил бы нас обоих одним ударом молнии.
Патрик странно посмотрел на меня.
– Или нас ожидает дождливая зима, – заключил он логично. – Будь аккуратнее, находиться на улице в такую погоду опасно. – В его зеленых глазах что-то блеснуло, из-за чего я готова была поспорить на все остатки своей никчемной души, что он видел меня в тот вечер у церкви.
Канун Рождества. Я впервые пришла в магазин «У Барри» днем и не только с Тритоном, но и с Молли. На улице шел не снег, а дождь. Город утопал. Вокруг раскинулись реки из луж. Мы, в куртках и дождевиках, вошли в теплый магазин. Барри стоял за прилавком. Молли в резиновых сапогах проскрипела к кассе.
– Здравствуйте, – поздоровалась она.
– Здравствуй, Кнопка, – ответил Барри, улыбнувшись, не в силах бороться с ее обаянием.
Из маленького рюкзачка в виде черепахи Молли достала рисунок, который готовила прошлую неделю, и протянула его Барри. Она здесь никогда не была, поэтому рисовала с моих слов. Она изобразила магазин с вывеской, где не горело «у».
– С наступающим Рождеством.
Барри принял рисунок и, рассмотрев его, кивнул.
– Спасибо.
Барри всегда виделся мне таким человеком, который никогда не унывает и которого невозможного впечатлить из-за его циничного взгляда на жизнь, опыта и умения предвидеть ситуацию. Однако в тот момент, думаю, он растрогался, но не подал виду.
– Что ж, за такой рисунок можешь взять в моем магазине все, что захочешь, для себя и своей сестры.
– Барри, – укоризненно протянула я, ведь не надеялась ни на какие ответные любезности с его стороны.
Молли жалобно взглянула на меня.
– Ребенок старался, – заключил Барри.
– Да, ребенок очень старался, – подтвердила Молли. – Можно? – спросила она у меня.
– Можно, – ответил он. Она только того и ждала, тут же пошла к холодильнику.
– Нет-нет, у тебя и так красное горло и кашель.
– Шоколадки там, – нашелся Барри, указав на стенд у входа.
Она мигом бросилась туда.
– Не нужно было, – сказала я.
– Считай, что это подарок к Рождеству постоянным клиентам. – Он положил рисунок рядом с собой.
Я усмехнулась.
– Здесь все постоянные клиенты. Вы всем такой подарок делаете?
– Все не приносили мне таких рисунков, – ответил он, – к тому же не все живут в доме с фиолетовой крышей.
Я цокнула, улыбнувшись. Уже весь город называл нас «той самой семьей под фиолетовой крышей».
– Тебе бы не помешала хоть капля ее жизнелюбия, – отметил Барри.
Молли стояла у стенда со сладостями, улыбаясь во все молочные зубы.
– Да, вы правы. Я неисправимый реалист, – согласилась я. – Знаете, я бы и рада им не быть, но, боюсь, моя голова намертво прибита опытом…
Я помялась, ближе подойдя к кассе. Барри так хорошо отнесся к нам, что я не могла больше обманывать его. Я должна была признаться, что солгала ему в тот день, когда мы познакомились.
– Барри…
Он вопросительно промычал в ответ.
– Мне нужно вам кое-что сказать.
Его прозрачные голубые ни о чем не подозревающие глаза уставились на меня.
– Дело в том, что… в общем, я сказала вам неправду насчет моего зрения. Я не очень хорошо вижу, но не настолько нехорошо. Я ношу линзы и очки. А Тритон, – я кивнула на собаку, сидящую возле Молли, – не моя собака-поводырь. Он вообще не моя собака. Я выгуливаю его по просьбе нашей соседки. Простите меня.
Он продолжал внимательно смотреть на меня, а потом присел на стул. Тишина затягивалась.
– И что, вы ничего не скажете?
Он усмехнулся.
– Ты думала, я этого не понял? В этом городе в последнее время все только и говорят, что о вас. Думаешь, я не узнал бы, будь ты действительно слепой?
– Но… тогда почему вы пускаете нас с Тритоном?
Он задумался, явно не ожидая такого вопроса.
– Тритон – отличный собеседник. Как такого не впустить? – Мы вместе невольно улыбнулись.
Молли подошла к кассе с двумя шоколадками. Одна была с фруктами, другая – с орехами. Самые дорогие в магазине. Барри отдал их бесплатно, поздравив нас обеих с Рождеством. Я подумала, что надо выбрать что-то поскромнее, но вслух ничего не сказала.
Я обожаю рождественское время. Нет, серьезно. Что может быть лучше проведенных в кругу семьи праздников, снега за окном и подарков? Но в этом году нам не везет. Почти весь декабрь льет дождь, а снег выпадает только после Рождества. Из-за смерти Милитанта город на время погружается в траур – фасады домов к Рождеству никто не украшает. Но это не мешает маме накупить подарков. Правда, пока это наш с ней секрет, иначе Пит начнет рыскать по всему дому, чтобы найти их.
Мы с тобой не общаемся с того дня, как я покинул дом Милитантов. Конечно, переглядываемся в школе и на уроках, но никто не решается заговорить первым.
В начале зимы я отправляю документы для поступления в Бостонский университет, включая результаты АОТ, которые выходят удивительно неплохими, чему мама несказанно рада. Отец тоже рад, но только потому, что я не выбрал стоматологическую школу – слишком дорого.
По ночам я все еще лежу без сна, думая о том, что произошло в День благодарения, и о тебе. Я понимаю, что нам действительно лучше держаться друг от друга подальше, как ты и говорила. Но я не могу свыкнуться с этой мыслью, потому что после того, что я сделал ради тебя, с каждым днем в разлуке мне становится все хуже. И хоть я и притворяюсь, что все хорошо, но на самом деле все чертовски нехорошо. Я увядаю без твоего голоса и без осознания того, что ты сидишь рядом, пусть даже молча.
Ваш дом, как и прежде, выглядит так, будто там никто не живет. Но вы живете. Я точно знаю, ведь брожу возле него морозными вечерами, не в силах постучать в дверь.
От звания самой ужасной эту зиму спасают только выпавший снег и времяпрепровождение с Питом. Мы с ним, закутанные в шарфы, играем в снежки и лепим снеговиков. Он обожает делать снежных ангелов, вот уж не понимаю почему – после них вымокает вся одежда.
Однажды на каникулах, наконец осмелившись, я решаю пригласить тебя и Молли играть с нами. Пит не возражает – ему все равно, в чью голову зарядить очередным снежком. Здорово укутанные, мы подходим к дому с фиолетовой крышей в одиннадцать. Приходим без предупреждения, ведь я не уверен, согласишься ли ты, если я позвоню, а так у тебя не останется выбора.
– Здравствуйте, миссис Вёрстайл, – здороваюсь я, как только открывается дверь. Джейн выглядит очень свежей и отдохнувшей, словно ничего не произошло. И потом я понимаю, что у нее-то ничего не произошло.
– Добрый день.
– Здравствуйте, – отзывается Пит, разминая в руках очередную порцию белоснежного снега.
– Флоренс дома? – интересуюсь я непонятно зачем, поскольку уверен, что ты, как обычно, торчишь в своей комнате.
– Да. Они с Молли рисуют. Проходите, не стойте на пороге.
– Спасибо, – благодарю я, заходя в дом. Пит тащится за мной со снежком в руках. Я укоризненно смотрю на него через плечо. Он недовольно фыркает, кидает снег на землю и проходит в коридор.
– Хотите чаю? Или, может быть, горячего шоколада?
– Нет, спасибо, мы не собираемся задерживаться.
Услышав мой голос, в коридор живо выбегает Молли, а за ней медленно выходишь ты. Вы в одинаковых свитерах с оленями, только у нее ярко-красный, а у тебя синий. Это кажется мне милым. Видя тебя, я, несмотря на все произошедшее, как идиот расплываюсь в улыбке.
– Почему ты здесь? – спрашиваешь ты удивленно, без злости, но и без радости.
– Да, я тоже рад тебя видеть.
На минуту повисает тишина. Джейн удаляется на кухню, не сказав ни слова. Ты в упор глядишь на меня, а я, чувствуя, как горят щеки, стыдливо кошусь на Молли. Она единственная искренне рада нам и не видит особой нужды это скрывать.
– А мы рисуем. Хотите с нами? Папа на Рождество подарил мне новые краски, – предлагает она. Кто бы только знал, как я обожаю этого Пупса.
– У нас есть идея получше, – заявляю я, – мы пойдем играть в снежки.
Молли хмурится.
– Или будем лепить снеговиков, – добавляю я.
Лицо Пупса снова начинает сиять.
– Здорово. – Она подбегает к тебе и тянет за руку. – Пойдем, Фло, а?
Я уверен, что ты не сможешь ей отказать.
– А если заболеешь? У тебя и так кашель, – напоминаешь ты.
– Ну пошли. Будет весело. – Она подпрыгивает и, подходя к вешалке, стягивает ярко-желтый шарф.
– Стойте здесь. Надо спросить разрешения, – говоришь ты холодно и уходишь вслед за Джейн.
Молли пытается намотать на себя шарф, но он длиннее ее в два раза.
– Давай помогу, – усмехаюсь я. Потом застегиваю ее ботинки и куртку.
– Классный шарф, – вдруг замечает Пит, из которого вытащить комплимент – все равно что ждать бананов с яблони.
– Спасибо, – благодарит Молли без тени смущения, будто получает комплименты тысячу раз на дню. – Мне тоже нравится.
– Нам можно выйти на задний двор, но только на час, – заявляешь ты, возвращаясь в коридор. Не говоря больше ни слова, ловко надеваешь белый шарф, шапку, сапоги и светло-голубую куртку. Я не успеваю сообразить, как ты поправляешь одежду Молли, берешь ее за руку и выводишь на улицу. Мы подтягиваемся за вами.
Через двадцать минут после снежного боя, в котором мы с братом непонятно каким образом позорно проигрываем, Молли и Пит начинают лепить снеговика. Мы сидим на лавочке неподалеку. Молчим. Ты смотришь вдаль, а я угрюмо разминаю снег в руках.
– Как дела? – интересуешься ты, глядя на мои руки в новых темно-зеленых варежках, связанных бабушкой в подарок на Рождество.
– Варежки колются, – по-детски отвечаю я.
– Ты же знаешь, что я не об этом. Как ты себя чувствуешь?
– Я убил человека, как, ты думаешь, я себя чувствую? – Вздыхаю, выдерживая паузу. – Свыкаюсь.
– Хорошо.
– А как ты?
Ты молчишь долгую минуту.
– Теперь, когда ты здесь и даже говоришь со мной, мне лучше, – признаешься ты, после чего отводишь взгляд вдаль и почему-то усмехаешься.
– Это не смешно.
– А похоже на то, что я смеюсь? – Впервые за этот день ты пристально смотришь на меня. Я отвечаю тем же. Мы не общались три недели, а уже приходится знакомиться заново.
– Прости меня. Прости за то, как повел себя. Я просто… я испугался.
– Я думала, ты не вернешься.
Вдалеке слышен звонкий голосок Молли, которая совсем как взрослая раздает Питу указания. Он может ей ответить, но все равно позволяет собой командовать.
– В последнее время я много думал о том, что произошло. Казалось, как только все устаканится, мы сможем поговорить о случившемся. Но теперь я не хочу. Хочу понять лишь одно: ты знала?
– Что?
– Что он был жив, когда мы тащили его по лестнице, когда затягивали петлю у него на шее. Мне нужно знать.
– Нет… Нет! – искренне протестуешь ты. – Думаешь, я на такое способна? Думаешь, я бы втянула тебя в это, если бы не считала это единственным возможным выходом?
Я качаю головой:
– Я не знаю…
– Я не лучший человек на земле, но я не убийца.
– Мы оба теперь убийцы.
– Ты сказал, что не хочешь об этом говорить.
– Да, так и есть. Все еще слишком свежо.
Ты киваешь, хотя я не имею понятия, что ты чувствуешь на самом деле.
– Как ты жила все это время?.. – спрашиваю я, желая добавить «без меня», но не делаю этого. Слишком самонадеянно.
– В страхе и мучениях. Но не беспокойся, для меня это привычное состояние. – Ты задумываешься словно сомневаешься, но потом продолжаешь: – Отец… поехал навестить мою мать и до сих пор не вернулся. Я несколько беспокоюсь.
– Что? – Я поворачиваюсь, чтобы видеть тебя лучше. – Ты никогда не рассказывала о ней. Я думал, она мертва…
– Не рассказывала, но это не значит, что она мертва. Просто это слишком больно.
– Ты… ты расскажешь мне теперь?
– Она уже давно уехала от нас. Мы навещаем ее, хотя бы пару раз в полгода. Я всегда так ждала этих встреч. Я знала, что она не вернется. Мне было больно ее видеть, но я все равно хотела этих встреч. Я всегда чувствовала, что мы поедем к ней, хотя отец и скрывал до последнего, чтобы я не начинала сходить с ума. Говорят, есть материнское чутье, так вот это что-то вроде того, только наоборот, понимаешь?
Я киваю.
– А сейчас я не догадалась. Ничего не почувствовала. Отец сказал за пару дней. Я решила, что не поеду. Просто не могу больше.
– А почему ты живешь не с ней? У нее другая семья?
– Можно и так сказать. Она теперь принадлежит Богу. Она так считает…
Я пытаюсь понять, но ты говоришь сама с собой.
– Она в монастыре. И уходить не собирается, – объясняешь ты. – Когда я прихожу к ней, она меня узнает, понимает, кто я, но… ведет себя как с незнакомкой. Ей все равно, но проблема в том, что мне нет. Она никогда не интересуется, как я учусь. Она не помнит, сколько мне лет, или делает вид, что не помнит. Ее не волнует, как я себя чувствую. Ее больше ничего не волнует. Я так долго убеждала себя, что она просто отчаялась, что она придет в себя, но… она спятила. Если когда-нибудь захочешь узнать, как выглядит сумасшествие, то тебе стоит заглянуть в глаза моей матери. Это даже не страшно. Это невероятное чувство безысходности. Каждый раз, когда я ее вижу, мне так и хочется взять и хорошенько встряхнуть ее, но у меня никогда не хватало на это смелости. А теперь я и вовсе поняла, что это не поможет.
– Ты хочешь, чтобы она вернулась?
– Раньше хотела. Теперь нет. Я похоронила ее. Такой неожиданный уход все равно что смерть. Сначала больно. Больно и обидно до тошноты. Кажется, что сделай ты все по-другому, лишь одно слово, произнесенное не так резко, – и все бы изменилось. А потом наступает такой момент, когда понимаешь, что ты не центр вселенной и что от тебя, в общем-то, мало что зависело. Все на своих местах. Все так, как и должно быть…
И тут тебя прерывает спор Молли и Пита.
– Что случилось? – интересуюсь я.
– Она говорит, что голова должна быть больше, чем тело, – объясняет Пит, кивая на снеговика, состоящего пока что только из двух частей. – Но это же бред! Голова – самая маленькая часть.
– Это у тебя! – парирует она с полной уверенностью в деле.
Питу хватает ума не отвечать ей, но он явно недоволен.
– А как насчет того, чтобы сделать двух разных снеговиков? – предлагаешь ты.
Молли косится на Пита, после чего отходит и начинает лепить своего снеговика.
– Вообще, я хотел предложить слепить голову среднего размера.
– Это никого не устроит.
– Это называется компромисс.
– Да, спасибо, я знаю, что это такое.
– Но пользуешься нечасто? – говорю улыбаясь, но ты остаешься серьезна.
– Компромисс означает лишь пятьдесят процентов желаемого, меня никогда не устраивал такой расклад.
– Поэтому ты и хочешь меня оставить?
– Нет. – Сегодня твои глаза тигровые, почти желтые. И я утопаю в их мудрости и теплоте. – Просто… я не хочу закончить как мои родители. Понимаешь? Я хочу чего-то добиться в этой жизни.
– Гарвард?
– Гарвард.
– Вот уж никогда бы не подумал, что буду соперничать с парнем, которому больше трехсот лет.
– Ты и не соперничаешь, – замечаешь ты, заглядывая в мои глаза, прямо в душу. Именно в этот момент я замечаю, как тебе идут белый и голубой цвета. Господи, я идиот!
– Он тебя никогда не победит, хотя бы потому, что у него нет таких чудных веснушек.
Я заливаюсь краской чуть ли не до самых пят.
– Замолчи. – Прикрываю раскрасневшееся лицо руками.
– А я серьезно, Арго. Ты очень-очень-очень хороший человек. Я не прикалываюсь. – Ты придвигаешься еще ближе, так, что я ощущаю твое дыхание. – Я правда так считаю и верю, что когда-нибудь, возможно, скоро ты совершишь что-то великое.
Я морщусь, пытаясь одновременно не засмеяться и не заплакать.
– Я не герой. Никогда не был и, вероятно, не стану. – Отодвигаюсь, не могу выдержать такой близости, зная, что это ни к чему не приведет.
– Ты заслуживаешь искреннего сильного и вместе с тем простого чувства, понимаешь? Я слишком сложна, так же как и моя жизнь. В самом ужасном смысле этого слова. А должно быть просто.
Я начинаю качать головой, сам поначалу этого не осознавая.
– Сид, просто не значит плохо. Просто – это гениально.
– Чувства не могут быть гениальными, они либо есть, либо их нет.
– Я не хочу чувствовать. Я уже чувствовала, ни к чему хорошему это не привело, поэтому теперь я подключаю мозг.
– Это тоже ни к чему хорошему тебя не приведет.
Наш разговор снова прерывается. На этот раз довольными возгласами Пита.
– Я же говорил! – Он не смеется, но видно, что ликует. – А я тебе сказал, что голова не должна быть огромной. Это же очевидно. Видишь, он развалился из-за тяжести огромной башки.
– Зато у тебя он… глупый! – восклицает Молли обиженно, указывая на снеговика Пита.
– Но он все еще цел.
Молли убегает в дом. Пит недовольно фыркает, пытаясь исправить разрушенного снеговика, но тот не подлежит восстановлению.
– Вот видишь, что делает разум, – тихо говорю я.
Не дожидаясь ответа, я ухожу в дом, чтобы попрощаться с Молли.
Каждый новый год я обычно начинаю с грандиозной уборки, а точнее, сортировки вещей. И так как моих вещей в тот год было немного, я забралась на чердак, где пылилась громаднейшая куча ненужного хлама. Хотя стоит признать, что там хранилось и множество полезных вещей, вот только ими по непонятной мне причине никто не пользовался.
Во время каникул чердак стал для меня главным местом в доме, потому что он был единственным уголком, в который я до этого не заглядывала. Я шла туда рано утром и уходила около полуночи. Там меня окутывали спокойствие и тишина, ведь, когда я туда забиралась, все знали, что меня лучше не трогать. Ну, или почти все.
Я написала о чердаке Синтии. После похорон мы начали общаться с помощью тайной переписки. Она придумала шифр, которым мы научились пользоваться. Некоторые буквы обозначались просто: квадратами или кружками, другие – сложнее. Конечно, наши письма не содержали никакой тайной информации, но мы все равно не хотели, чтобы хоть кто-то мог их понять.
– Мне кажется, это самый пыльный чердак, который я когда-либо видела, – заявила она, проходя вглубь. Я сидела на полу, перебирая старые вещи, включая и книги, которых, к моему счастью, было не счесть. Через окно в крыше я видела, что на улице все еще падал снег.
– Почему ты здесь? – поинтересовалась я, поднимая на нее взгляд, хотя ее приход меня ничуть не удивил.
– Как только ты написала, что у вас есть таинственный чердак с кучей всякого хлама, я тут же поспешила к тебе. – Она подошла к старому шкафу, проведя пальцами по пыльным корешкам книг. – Я люблю хлам, среди него часто находятся алмазы, которые можно превратить в бриллианты.
– Хм, алмазы не обещаю, но книг тут точно завались.
– Я просто возьму парочку и отстану от тебя, пока не прочитаю их, – усмехнулась она.
– Я не против того, что ты здесь. – И это была правда.
– Знаю.
Она начала изучать книги, стоявшие на полках. Некоторые брала в руки, листала, соображая, стоит ли тратить на них время, на другие даже не обращала внимания.
На ней были джинсы и светло-кремовый свитер крупной вязки, но выглядела она гораздо лучше, чем могла бы я в самом шикарном платье. Иногда казалось, что хорошо выглядеть, несмотря ни на что, – ее дар, причем не только выглядеть хорошо, но и чувствовать себя так же, словно не произошло ничего ужасного, словно она шелк, с которого что угодно, любая беда скатывается, не оставляя следа. Хотя я прекрасно знала, что ее рана не зажила, знала, что до конца она не заживет еще очень долго, возможно, никогда.
– Как вам живется с тетей?
– Каждый день четко по уставу, даже дома, – призналась она и улыбнулась, – зато нет криков и ссор. Том говорит, что нашей тете нужно баллотироваться в конгресс. Она навела бы порядок в любой стране.
Я тоже усмехнулась. Мне не нравилась директриса Тэрн, но в отсутствии дисциплины ей не откажешь.
– Ты скучаешь по отцу? – И почему я это спросила?
– Я давно скучала по нему. По нему прежнему. Но после смерти матери он изменился. Только и делал, что пил и кричал. Иногда бил нас. Он говорил мне такие обидные вещи, что я его практически возненавидела. И в то же время я жалела его. Можешь не верить, но я любила отца. Я продолжала давать ему шансы исправиться, несмотря на всю ту боль, что он причинил мне. Однако он так и не смог свыкнуться с мыслью, что мамы не стало… – Тяжело вздохнув, она продолжила: – Я жалею, что все так вышло, я каждый день молю бога простить меня, но… в глубине души я рада, что он умер. Мне стыдно за это чувство, но я ничего не могу с собой поделать. Мой настоящий отец, тот, которого я любила, давно умер. А то тело, что мы похоронили… это был не он. Думаю, он сам этого хотел, потому что все не могло так продолжаться.
Я понимала Синтию, ведь чувствовала то же самое к своей матери: я любила ее, но, когда она ушла, бросив нас, возненавидела. Однако я никогда не желала ей смерти.
– А ты… Я не знаю, стоит ли спрашивать, но ты в порядке?
– Я так… так… – Покачав головой, чтобы сосредоточиться, я продолжила: – Почему мне кажется, будто все, произошедшее с тобой, было со мной? Почему мне так нехорошо?
– Потому что для тебя это варварство. Это и было варварством. А я привыкла. Давно привыкла, именно поэтому все это продолжалось так долго.
Я не нашлась, что ответить.
– А как Сид? Похоже, для него это особенно тяжело.
– Тебе стоит спросить об этом у него.
– Вы с ним не общаетесь?
– Общаемся, но не так, как прежде. Вероятно, между нами уже никогда ничего не будет как прежде.
– Почему?
– Он ненавидит меня за то, что я втянула его в это.
Синтия покачала головой.
– Он тебя не ненавидит, – она с горечью посмотрела на меня, – он тебя любит.
– Вот черт! – шепотом воскликнула я. – Ты в него влюблена? – Я знала ответ.
Она отвела взгляд, смутившись.
– Я помню, ты подошла к нему, чтобы сообщить, что он получил роль, и уже тогда у меня промелькнуло: «Да эта девчонка втрескалась в него по уши». Я даже сказала ему об этом, а он отмахнулся.
Она молчала.
– Ты и сейчас любишь его?
– В свое время я сделала ему очень больно, – скупо призналась она.
– Расскажи мне!
– Зачем ты меня мучаешь? – В ее голосе читалась почти что мольба, но я не могла не узнать.
– Вы с ним встречались?
– Нет, – она усмехнулась, будто я сморозила глупость, – но мы долгое время дружили.
– И что произошло?
Она не могла подобрать слов. Видимо, это было для нее чересчур тяжело.
– После смерти матери я оттолкнула от себя всех, кого могла, включая и Сида. Я его игнорировала, сколько он ни пытался со мной связаться. Я не выходила из дома, потому что не могла говорить, не могла есть. И я не ела, из-за чего потеряла треть нормального веса, превратившись в скелет, обтянутый кожей, и попала в больницу. Психиатрическую. Они думали, у меня анорексия. Кормили через трубки. Думали, я хочу быть худой. А я не хотела быть худой, не хотела быть толстой. Я вообще не хотела быть. Это случилось летом, и я лежала не в Корке, так что никто не знал, что я болею. Том сообщил Сиду, где я, и он пришел с десятком цветных шариков и коробкой конфет в виде сердца. Сказал, что эти конфеты волшебные и что если я буду есть хотя бы по одной в день, то поправлюсь. – Она улыбнулась, вспоминая. – Я помню, он пытался смеяться, шутил и подбадривал меня. Но он ужаснулся, увидев меня. В его глазах читался нескрываемый ужас. Когда он завалился в палату с этими конфетами, я поняла, что люблю его. Но я не сказала ему об этом. Даже когда он признался, что я ему нравлюсь. Я просто молчала. Наверное, он решил, что я к нему равнодушна.
– Почему ты не ответила ему?
– Я думала, что умру. Я была готова к этому. И мне казалось, что потерять друга, пусть и давнего, будет менее болезненно, чем любимого человека. Я хотела лучшего для него.
– Но что, если друг и есть любимый человек? – спросила я, не ожидая ответа. Она не могла его дать. – Как же ты все это пережила?
– Вера.
– Издеваешься, да?
Она промолчала, не став язвить в ответ.
– После всего случившегося ты хочешь сказать, что действительно веришь в то, что бог существует?
– Мы тысячу раз это обсуждали. И сколько бы ты ни спрашивала, ответ будет тем же: да, я в это верю.
После этого замолчала уже я, потому что не понимала ее.
– Бог не управляет каждым нашим поступком. Это не так работает, – заявила она серьезно, словно была богом, словно он говорил через нее.
– А как?
– Почему, думаешь, он не оградил Адама и Еву от древа познания?
– Эмм… потому что он извращенный садист?
– Нет, – холодно, но не зло отозвалась она, – потому что он дает выбор. Каждому из нас. А это самый верный признак любви.
– Любви, да?
– Если любишь человека, то не ограничиваешь его ни в чем, даешь ему выбор и принимаешь последствия этого выбора.
– Звучит складно, да только работает паршиво.
– А это наша вина. Бог дал моему отцу все, чтобы быть хорошим человеком, но он не выдержал испытаний и выбрал иной путь. Вины бога в этом нет.
– Ты хоть понимаешь, насколько бредово это звучит? Давать выбор можно не всем и каждому. В большинстве своем люди – круглые идиоты, управляемые инстинктами. Это то же самое, как если бы родители позволяли трехлетнему делать все, что взбредет ему в голову.
– Не я это придумала.
– Но ты веришь в это.
– И я верю в это, – послышался уверенный ответ. – Неужели ты и себя считаешь круглой идиоткой?
– А чем я лучше остальных?
– Как по мне, ты кто угодно, но не идиотка.
На минуту повисла тишина. Она смотрела на книги, а я – на нее. Ни за что на свете я бы не хотела узнать, о чем она думала, о чем вспоминала. Уверена, я бы не выдержала.
– Мне хочется верить, что жизнь, наполненная испытаниями, дается только особенным людям, – призналась она, беспокойно усмехнувшись. Обычно так ведут себя люди, рассказывающие о мечте, зная, что ей не суждено сбыться, но все равно продолжающие в нее верить. – Это ужасно самонадеянно, ведь перед лицом бога все равны, но иногда мне думается, что посланные мне испытания олицетворяют особую любовь бога ко мне.
– Единственное, что они олицетворяют, – это твою силу. И заслуги бога в этом нет.
Она не стала отвечать, лишь улыбнулась и взяла с полки два томика: «Джейн Эйр» и «Грозовой перевал».
– Ты не против? – поинтересовалась она.
Я покачала головой. Я не читала почти месяц, не могла сосредоточиться ни на одной строчке. Они расплывались перед глазами.
Она пожала плечами.
– Тогда я возьму и эту. – Ее рука потянулась за «Поющими в терновнике». Она сняла ее с полки и вместе с ней потянула что-то еще, и оно с шумом упало на пол. Вернув книгу на место, Синтия подняла это что-то и подошла ко мне, присев на колени.
– Что это? – поинтересовалась я, глядя на темно-зеленую обложку ежедневника. Судя по виду, он хранился здесь не один год.
– Похоже, дневник, – ответила она, протягивая его мне. – Кого-то из твоих, наверное.
– Вряд ли. Отец и слова выдавить из себя не может, а у Джейн после замужества едва ли остались секреты.
– Может, Молли, – предположила она, и мы обе усмехнулись этой догадке, понимая ее абсурдность.
– Единственный дневник Молли – это я. Она рассказывает мне все на свете.
– Полагаю, так будет лишь до того момента, пока она не научится писать.
Я с опаской смотрела на ежедневник, который, как мне казалось, не принесет ничего хорошего.
– Просто открой.
Я так и сделала, открыв его примерно посередине. Пролистав, увидела полностью исписанные листы. В каждой строчке, в каждой клетке размашистый, но разборчивый почерк с наклоном вправо. Почерк моей матери. Я узнала бы его из тысячи, потому что, когда она ушла, даже ее записки на холодильнике стали реликвией. Я хранила их и перечитывала каждый день, словно фразы типа «обед в холодильнике» или «выкинь мусор» могли нести в себе тайный смысл.
– Ты сейчас выглядишь так, будто привидение увидела, – заметила Синтия.
– Так и есть.
– Чей он?
– Моей матери.
– И что она пишет?
– Не знаю. Не хочу это читать. – Я громко захлопнула его.
– Возможно, там есть ответы, – предупредила она. Я промолчала, а она не стала настаивать.
– Пожалуй, мне пора. – Знание того, когда нужно удалиться, – еще один ее дар. Взяв «Джейн Эйр» и «Грозовой перевал», она ушла. «Поющие в терновнике» так и осталась стоять на полке. Запихнув дневник под коробки, я метнулась вниз, будто он мог заразить меня чумой. Вероятно, так и было.
Мамин дневник лежал наверху под грудой коробок, не давая мне покоя, словно бумага, на которую она изливала мысли, приобрела сердце, пульсирующее в глубине чердака. Я чувствовала его биение весь вечер.
После ужина Молли с Джейн отправились в гостиную смотреть мультики, отец остался сидеть за столом, разбираясь с дурацкими бумажками. Я поднялась в свою комнату, послушала старый альбом Мэрилина Мэнсона, и даже он в каждой строчке каким-то непонятным образом подталкивал к тому, чтобы прочитать дневник. В конце концов, рано или поздно это все равно пришлось бы сделать. Оставалось только выждать правильное время. Я хотела изучить его в полном одиночестве, чтобы дать себе время все обдумать.
В полночь, когда в доме окончательно воцарилась тишина, я вышла из комнаты, забралась на чердак, вытащила дневник из-под коробок и мигом вернулась. Мне стало резко неуютно на чердаке, словно там обитали призраки прошлого, хотя раньше такого чувства не возникало.
Усевшись в кровати, я накрылась одеялом с головой, включила фонарик и принялась изучать потрепанную обложку. После я открыла дневник и пролистала пожелтевшие страницы. Жутко хотелось начать читать, но я была не уверена в том, что мне стоит знать содержимое.
Первые страницы не содержали важной информации. Судя по всему, мама начала его вести в старших классах, хотя точно сказать нельзя. Она не подписала даты и не указала другую точную информацию, будто знала, что кто-то может это прочесть и использовать против нее.
Особенно сильно записи заинтересовали меня, когда в них появился некий П. Полным именем она его никогда не называла. Просто П., и все. Она писала о нем много, в какой-то период и вовсе лишь о нем:
Вчера приходил П. Он забрался ко мне через окно. Мы разговаривали всю ночь. Он понимает меня. Никто никогда не понимал, а он понимает. Мы с ним можем говорить о чем угодно, как и молчать. С ним даже молчать приятно. Он поцеловал меня на прощание. Я хочу, чтобы он пришел сегодня снова, но я почему-то не осмелилась попросить его об этом.
Сегодня я исподтишка наблюдала за П. Он красивый. Временами я ловлю на себе его взгляды. В такие моменты он застывает, словно каменный, и становится внешне совершенным. Это льстит и пугает.
После религиозного собрания отец пришел сам не свой. Он ударил меня и сказал, что я никогда отсюда не выберусь.
Я рассказываю П. о том, что отец жесток со мной, но никогда не говорю всего до конца. Думаю, его бы это ужаснуло.
Наконец пришли ответы из университетов. У меня полная стипендия, я могу поехать учиться, выбраться из этого захолустья, но папу это злит, а П. расстраивает. Мне кажется, отец сделает все что угодно, лишь бы не позволить мне уехать, но я больше не могу тут оставаться. Мне тесно, душно, я задыхаюсь. Этот город, словно огромная духовка. Духовка Сильвии Плат. Иногда мне тоже хочется включить газ на полную и улечься в настоящую духовку с головой. Чтобы все это прекратилось. Чтобы больше никто не смотрел исподтишка и не шептался за спиной. Чтобы исчез Устав. Чтобы больше не видеть, как отец собирается на религиозное собрание и возвращается с костяшками в крови. Единственное, что меня останавливает, – это надежда на то, что П. уедет со мной и мы заживем счастливо вдали отсюда. Но этого никогда не будет. Он не оставит Корк. Он всегда будет выбирать его. Всегда.
Я люблю П. Я не хочу его потерять, но я его теряю. С каждым днем он отдаляется все больше. Это больно.
Когда заходит разговор о моем обучении, отец приходит в ярость. Вчера в очередном припадке порезал руку, разбив стакан. Чем дальше, тем сильнее я хочу уехать. Мне стыдно, что я хочу его оставить, потому что я, несмотря ни на что, все еще люблю его, но он становится неуправляемым.
Я сказала П., что уезжаю. Конечно, он знал, что это должно произойти, но все же надеялся, что я не решусь. Когда я сказала ему об этом, в его глазах будто что-то умерло. Может, это что-то – любовь ко мне.
Сегодня отец снова избил меня. К счастью, я успела запереться на ночь в чулане. Он не нашел меня. Джейн он никогда не трогает.
П. пригрозил мне тем единственным, чем грозил всегда. Если он исполнит свою угрозу, то мы никогда не сможем быть вместе.
Эти записи она сделала в школьные годы. Тут почерк более аккуратный. Дальше текст редеет: идет буквально пара страниц об обучении. Есть и заметка о встрече с моим отцом. Но о нем она никогда не писала столько же, сколько о П. Обычно это было что-то вроде: «Сегодня ходили с Робертом в кино. Все прошло неплохо» или «Роберт – довольно милый парень, правда, молчаливый». И все в таком духе. Никаких признаний в любви и описаний внешности, хотя отец – видный мужчина. На какой-то период она перестала вести дневник. Я это поняла по тому, что после она писала уже по-другому: почерк стал более размашистым.
Снова в Корке. Отец не признает меня. Он говорил, что никогда не примет меня, если я уеду, но сейчас еще больше озлобился.
Пока меня не было, П. исполнил свою угрозу. Я ненавижу его за это. Теперь я ничего не могу сделать. Он окончательно уничтожил нас.
Сегодня я пойду на службу в церковь. Там будут все, но я хочу увидеть только П. Когда думаю об этом, то внутри что-то сжимается. Даже не знаю, что больше разорвет мое сердце: увидеть его грустным или счастливым.
Сегодня впервые после стольких лет я наконец встретилась с П. Я думала, что справлюсь, но не смогла. Когда я его увидела, внутри будто что-то перевернулось и тут же остановилось.
Он все еще любит меня, хоть больше и не говорит об этом, но любит. Я знаю это, вижу, ведь из-за меня он рискует всем, что у него есть.
Корк снова позади. Мне так больно, что трудно дышать. Но я должна уехать.
Я не могу есть. Меня тошнит от любого запаха. Я плачу по пустякам. Не могу смотреть на идущих по улице влюбленных. Меня тошнит от самого слова «любовь».
Скоро я стану матерью. Это ребенок П. Но он никогда не признает его. Я не знаю, что делать с Робертом. Я не люблю его, но воспитывать ребенка в одиночестве я не смогу.
Роберт говорит, что мы справимся со всем вместе. Мне становится легче, когда он рядом, но боль все равно не отпускает. Полностью она никогда не отпускает.
Ребенок очень беспокойный. Постоянно пытается вырваться. Это, наверное, в меня. Я тоже всегда пыталась вырваться.
Читать стало невыносимо. Под одеялом было нечем дышать. Я раскрылась и отложила дневник. Я не знала, что сказать и что сделать, чтобы вернуть свой прежний, более-менее упорядоченный мир.
Я не дочь своего отца. Мой отец некий П., которого я в жизни не видела и которого не могла звать даже в мыслях. Я могла ожидать чего угодно, но только не этого. Неужели кто-то еще знал? Неужели папа тоже был в курсе, что я ему не родная, и все это время молчал?
Я опустила дневник на пол, легла, сложив руки на груди, будто готовилась к тому, что меня, словно мумию, положат в саркофаг. После того, что узнала, мне пришлось похоронить себя прежнюю.
Всю ночь я пролежала в мыслях ни о чем и обо всем. Время от времени начинала дремать, но каждый раз какая-то неведомая сила выводила меня из сна. Казалось, что я лечу в пропасть. И это ощущение становилось таким реальным, что я вздрагивала как подстреленное животное, возвращаясь в реальность, которую не хотела знать.
Я проснулась раньше обычного. Без будильника. В голову тут же ударило осознание искусственности окружающего мира, вспомнилось все, что я прочитала вчера. Лежа в кровати, я не глядя попыталась нащупать дневник, оставленный на полу. Он все еще находился там. Значит, то, что я выяснила, было правдой. Я подняла его и уставилась на обложку. Мне не хотелось читать, не хотелось знать о его существовании, но я все же дошла до конца, однако больше никаких откровений не нашла. Более того, после моего рождения мама почти ничего не писала.
В конце дневника я нашла пару фотографий. На одной из них мама и Джейн. На снимке маме шестнадцать лет, а Джейн одиннадцать. Я установила это по дате, выведенной кем-то на обороте. Судя по почерку, этим кем-то была не мама – слишком аккуратно.
Вторая фотография меня заинтересовала больше. Снимок оказался черно-белым и довольно старым, поэтому я не могла разобрать, кто есть кто. Я узнала только маму, потому что она улыбалась шире всех. Я никогда не видела ее такой.
Уже позже я осознала, что на фотографии были лишь подростки. Снимок сделали возле нашей школы: позади виднелись дома, под крышами которых мы прятались с тобой от дождя. На фотографии улыбались все, кроме парня, стоящего рядом с мамой. Облаченный в черное, он выглядел неподходяще серьезно для этой фотографии. Остальные тоже разобрались на пары, но никто не прикасался друг к другу – запрещено уставом. Однако мама положила парню в черном руку на плечо. Она знала, что ей за это ничего не будет и что в любом другом городе этого и вовсе никто не заметил бы, но только не здесь. В Корке это что-то означало. Неужели она тоже умела находить лазейки?..
На обороте аккуратно вывели дату: двадцатое мая.
Я пристально всматривалась в парня, возле которого она стояла. Готова была поспорить, что он и есть П., а значит, и мой отец, а все потому, что рядом с ним она казалась как никогда счастливой, хотя он даже не касался ее.
Как же она могла оставить меня? Она так любила его. Почему же она не любила меня?
– Ты прекрасна, – сказала я в тишину, проводя пальцем по ее лицу, – но ты чудовище. – Я без сожаления порвала фотографию, разделив маму и предполагаемого П.