Автор, участвующий в романе на правах старого приятеля Афиногена, как бы намекает, что уж у него-то «страсти» непременно вскипят, чтобы роман и герой поистине жили и дышали.
Автор словоохотливо рассказывает, как в свое время ходил по редакциям, предлагая нечто про «любовный треугольник», а ему говорили, что читателя больше интересует «социальный аспект», «исследование связей общественной деятельности и быта» и т.п. Редакторы явно помнили о «постулатах», заученных в нашей консервативной школе, и не хотели даже слышать запоздалых заверений автора, что в его трудах «есть все».
Как творец и созидатель Афиногена Данилова, а также города Федулинска автор чувствует себя много увереннее. Он теперь прорвался сквозь всякие «постулаты» и школярство. Преодолел то и это. Отринул. И дышит ныне свободно: «Я теперь пишу как вздумается, как рыбу спиннингом ловят, взмах за взмахом, то на мель, то в омут, авось попадется, — ни о чем не беспокоюсь: ни о редакторах, ни о наших деликатных, глубокообразованных, всезнающих, прекрасных, многодумных, художественно-литературных критиках. И так, ей-богу, хорошо и свободно себя чувствую». Одно волнует: «Что будет со мной за это «авось» в нашем досконально изученном и расставленном по полочкам мире литературы, где даже новизна и свежесть возможны и не осуждаются лишь «от» и «до».
Иронии хватает, но про «новизну» и «свежесть» всерьез, про «пишу как вздумается» тоже похоже на правду, да и вообще прекрасное лирическое отступление. Или даже так: «наступление».
И еще в том же роде: «Читайте толстые романы. Учитесь вдыхать упоительный аромат их подробностей, чувствовать волнующую прелесть замысловатых длиннот, и к вам вернется сладкое ощущение полноты и очарования мира».
«Привет, Афиноген!» — толстый роман («Отцы и дети» плюс «Накануне»). Осталось научиться «вдыхать» и «чувствовать». Это очень похоже на рекламу новой продукции парфюмерной фабрики «Свобода». Нам обещан благоухающий, чарующий мир...
Что ж, за дело! Будем учиться чувствовать и вдыхать.
«Афиноген схватил ее в охапку, как подушку, притянул, подтащил к себе, неистово впился в губы, в лоб, в щеки. Она задохнулась в цепких его руках, затрепетала и растаяла. Тело ее проникло в пальцы Афиногена.
— Не надо, Генка! — услышал он трезвый вырывающийся голос, и едкая обида внезапно увлажнила его глаза».
Разумеется, это — rendez-vous. Это современный русский человек на rendez-vous. Афиноген и Наташа встречаются посреди Федулинска в скверике на площади под лучами утреннего солнца. И это он с нею так здоровается.
«Пойдем ко мне, Натали, — попросту предложил Афиноген, когда едкая обида улеглась, а эта вчерашняя школьница чуть успокоилась, — «поваляемся на диванчике, отдохнем, поворкуем».
«Не смей со мной так говорить!» — ответила Ромео юная Джульетта. «Почему? — удивился Ромео. — А-а, понятно. Ты честная девушка и все такое. Прости... Если можешь, прости великодушно. Оговорился я. Конечно, разве можно? Грех-то какой... А то пойдем? Все равно этим кончим. Не сегодня, так завтра. Уверяю тебя. Мне рассказывали более опытные мужчины. И в книжках я тоже читал».
Младший научный сотрудник шалит. Но как решителен, каков напор, азарт? Изрядно болтлив, но этим нас уже не удивишь, да и слово — почти дело, и, если помните, он еще покажет себя в остром конфликте, когда начальника его отдела захотят выпроводить на пенсию!
В одной из статей, посвященных литературе 70-х годов (Л. Герасимова «В преддверии восьмидесятых», «Октябрь», 1981, № 3), Афиноген Данилов назван «пародийным героем». По мнению автора статьи, такие герои (наряду с «антигероями», иронией, коллажами, гротеском) были нужны, чтобы «расшатать стереотипы» в изображении и понимании современного человека.
Если перед нами действительно «пародийный герой», то кого и что он пародирует?
(Издательство «Современник», если верить аннотации, считало, что выпускает в свет «остросовременный» роман, где созданы «полнокровные, живые образы наших современников». Более того, «главная идея» произведения сформулирована так: «...и в наше бурное время эпохи научно-технической революции, в сложных переплетениях производства и науки, главной и нетленной ценностью остается советский человек, его нравственность, его устремленность и творческая энергия».)
Если А. Афанасьев своим героем и разрушает, расшатывает какие-либо «стереотипы», то интересно — какие? И признак ли это смелости? И радоваться ли этому «расшатыванию» — еще вопрос.
«Остросовременный» — загадочное слово. «Острая современность» заключается, видимо, в том, что герои романа «живут ожиданием реформы — реорганизации одного из отделов НИИ, увольнения по возрасту руководителя отстающего отдела».
Впрочем, более вероятно, что rendez-vous на федулинском скверике — это и есть самая «острая современность» с ее «ароматом» и «нетленными ценностями».
Но будем справедливы: никто не обещал нам реалистических подробностей, «правды жизни» и т. п. Перед нами — иронический роман, где ирония едва ли не вместо мысли и заодно выручает автора там, где ему не хватает знания материала. Дух этой бодрой оптимистической иронии несет в себе и ненавязчиво навязывает нам некое знакомое «недочувствие».
Почему бы не посмеяться над наивным городишком Федулинском, над его жителями, речкой, домами, мостовыми, вывесками, витринами, развлечениями, над местным поэтом, местной газетой, местными «телепатами», защитниками природы и т. д.? Это вовсе не злая, даже добрая, разве чуть снисходительная, авторская усмешка: «Милые ребятки с невинной алчностью неофитов (это про федулинских «телепатов». — И. Д.) на свой лад перетолковывали самые исследованные сюжеты»; «С программной статьей... выступил начальник милиции капитан Голобородько Т. Г. В статье с тонким юмором, кое-где ненавязчиво переходящим в сарказм, замечалось...»
Почему бы заодно не посмеяться над самим собой: «Я не раз давал себе слово написать Марку Волобдевскому (федулинский поэт, конечно, графоман. — И. Д.) все, что я думаю о его поэзии, но вместо этого блудливой рукой выводил гладкие фразы о рутине и консерватизме наших журналов...»?
Почему бы также не посмеяться над школьными учителями, родителями Наташи: «Оба они были людьми недоучившимися, большую часть времени потратившими на проверку тетрадей, и поэтому не умели ни о чем договориться полюбовно, с упорством маньяков доказывали друг другу очевидные истины»?
Или — над неким одиноким стариком, участником войны, «известным в городе общественным деятелем, защитником природы и сирот», иронически-снисходительно воспроизводя его рассуждения и привычки, даже военные воспоминания.
Все можно. Отчего же нельзя? Смех вполне умеренный и аккуратный. А наивные вопросы: зачем? во имя чего? во имя какой истины и правды? — задавать не стоит. Хочется, должно быть, чтобы читающей публике было просто весело и чтобы чувствовала она себя, как наш автор, «хорошо и свободно».
Если же нам почудилось «недочувствие», то это же всегда так: кому — смех, а кому и полсмеха нет.
Однако не может того быть, вправе сказать читатель, чтобы «остросовременный» роман был лишен всякого серьезного, положительного содержания. И такое вполне положительное, даже драматическое содержание в нем есть!
Мужественный, иронический, обаятельный Афиноген с первых страниц романа чувствует некое таинственное недомогание; поначалу думаешь, что он устал от своей молодой, но скучной жизни, но нет, он болен в самом деле: «классический аппендицит». Очередная часть романа открывается сообщением о том, что Афиноген лежит на операционном столе «со вспоротым животом». Дальнейшее — бегство Афиногена из больницы и его самоотверженное движение (того и глядя, откроется шов!) по федулинским улицам к загсу (жениться!) — рисует нам натуру героическую и непреклонную. Поистине решительный молодой человек! А как блистательно, едва оправившись от болезни, выступит он на собрании в родном коллективе! Пойдет против течения, рискуя пасть в глазах начальства, — но во имя справедливости! И будет замечен, и сам директор института скажет: «Любопытный парень-то. Ох, любопытный. А я люблю, мне нравится. Наплевать, что языком мелет. Молод еще, необъезжен, горяч. Но глаза, ты заметил? Я ведь в его глаза... как в молодость свою заглянул».
Полный порядок. Афиноген уже возглавляет «экспериментальную группу». Напрасно мы за него беспокоились. Напрасно думали, что тут конфликт, столкновение, драма, «против течения». Весь роман — это события, в сущности, бессобытийной жизни и легкой судьбы. Среди «сложностей» жизни центральная — «классический аппендицит» (без него роман развалился бы); от аппендицита — единственная боль, которую всерьез чувствует Афиноген. Остальное — как ничем не омрачаемая игра, где он неизменно ведет в счете; как забрасывание спиннинга, как повод для упражнений в ироническом словоговорении.
Аромат подробностей, прелесть длиннот? Обещание вернуть «сладкое ощущение полноты и очарования мира»?
Ни до сладости, ни до очарования. Вернуть бы слабеющее ощущение реального мира. Оно утрачивается в шуме слов, когда бойкие герои азартно «мелют языком».
Ну, а какие у них при этом глаза и что кроется в тех глазах — не разглядеть. Остается поверить директору, увидевшему в них свою горячую, необъезженную молодость.
Вполне возможно, что и так, — увидел, но что касается Афиногена Данилова, то он, пожалуй, уже объезжен и, если оставаться в пределах заданного сравнения, иногда только игриво взбрыкивает...
Самое время вспомнить о «земном», «остром» зрении Руслана Киреева. Может быть, оно вернет нам ощущение реального мира, его действительной полноты и несомненности?
Итак, герой романа возвращается домой после двухдневной туристической поездки. Это самое начало «Победителя». Станислав Рябов — тот самый, «блестящий» — принадлежит к породе людей, которые любят разговаривать сами с собой, обращаясь к себе по фамилии. Например, так: «Что с тобой, Рябов?.. Успокойся, Рябов». «Победитель» — монолог и диалог сразу, повествование от второго лица. Вероятно, это должно усиливать иллюзию сиюминутности того, что происходит с героем: ты встаешь, входишь, выходишь, ешь, пьешь... Должно возникать ощущение, что мы слышим, как герой фиксирует, проговаривает в сознании всю свою и всякую другую, совершающуюся сейчас, при нас, жизнь. Возвращение домой в таком случае — это вот что: «Суешь в замочную скважину холодный ключ. Пахнет апельсинами. Зажигаешь свет в коридоре, осторожно ставишь на пол портфель. Парад обуви под вешалкой. Гордость супруги — замшевые сапожки со шнуровкой, длинные и обмякшие. Коричневые штиблеты отца на массивной микропорке... Снимаешь пальто. Через голову, лохматя волосы, стягиваешь пуловер...» Затем: «умываешься», «проходишь в кухню», «распахиваешь холодильник», «отхватываешь ножом ломоть колбасы», снимаешь с традиционного ужина салфетку. «Крапики влаги на кефирной бутылке» и т. д.
Кажется, ничего нельзя пропустить, не назвать. Тут уже не «взмах спиннинга», а бредень — от берега до берега.
Утро следующего дня: «Два замечательных яйца ждут тебя на влажной тарелке... Мелко и легко обстукиваешь яйца ложкой...»
Отпотевшая бутылка кефира, яйца на влажной тарелке — узнаваемее мира быть не может! То ли глаза человека, открывающего цивилизованный мир заново после долгой отлучки в дикие места, то ли хладное око какой-то автоматической кинокамеры, ползающей по квартире... Высшая нервная деятельность в герое как бы замирает... В «опись» вещей попадает и жена: «блестит и шелковисто переливается комбинация»; «сиреневые бретельки глубоко врезались в тело»; «малиновый джемпер»; «розовые кружева на белом теле»; «живой рыбкой шевельнулся кулон во впадине между грудями». Если прибавить к «описи» несколько фраз, которые произносит жена, то портрет этой женщины можно считать в основном законченным. Порядок описи претендует на то, чтобы стать художественным порядком.
Ну, а если автор прав, если Рябов жену больше не любит и она для него уже как бы «распалась» на череду малопривлекательных подробностей и в целом больше не воспринимается?
Но вот воспоминание Рябова о той, кого он вчера-позавчера встретил и полюбил: «Рябое приталенное пальто. Взбитый платок на шее — в крупный горошек». И еще раз: «Тоненькая и высокая. Рябое приталенное пальто. Брови одного цвета с волосами». И еще, и еще, и еще —, про рябое приталенное пальто, про косынку в крупный горошек.
Эта опись вещей и «хронометраж» жизни («Снимаешь пальто, оглядываешься, ища вешалку») скреплены иронией. Более надежного материала нет. Ирония героя — это нам уже знакомо — не щадит никого: ни отца, ни мать, ни жену, ни брата, ни знакомых... Унимается она ненадолго и снова заполняет душу героя до краев. Опять «недочувствие», но автор никакого «недочувствия» не замечает; и упоенное, глубоко самодовольное (самоирония тут ничего не меняет) проговаривание героем своих мыслей, чувств, ощущений продолжается. Этот «поток сознания» несет в себе много разного и пестрого, он как бы даже темен от глубины, но не верьте, то обман зрения, там повсюду — мелко. Ирония все чаще — от раздражения, от неудовольствия, от застарелых, лелеемых обид, от нетерпимости; какая-то хроническая неспособность отвлечься от второстепенного, сладостная поглощенность им; непрерывная «мелкоскопия» жизни. Герой вроде бы любит стареющих родителей, но мысленно с удручающим постоянством называет мать «директором кондитерской фабрики», а отца — «диктором областного радио», не уставая потешаться над их характерами, привычками, слабостями. Рябов не может забыть, что мать «всю жизнь» кормила их с отцом «переваренной лапшой или недожаренными котлетами». Рябов не откажет себе в удовольствии посмеяться над «игривым баритоном», над седеющей гривой, над благородными манерами отца, этого «пообтертого льва». И нет этим ироническим упражнениям конца.
Это такой замысел, говорят нам. Это не какой-нибудь «идеальный», а самый что ни на есть «реальный» герой. Автор не восхищается им, намеренно снижает пафос, говоря о его достоинствах, порою скептически относится к рябовскому рационализму, расчетливости. «Вот опора, вот надежда — этот парень двадцати восьми лет, этот трезвый практик, которого не купишь ни прекраснодушными «художествами», ни «жизненными благами», — человек, который сегодня может сделать дело» (Л. Аннинский) [6].