«Да, что бы вы ни говорили, но коммунисты были умнее. У них была грандиозная программа. План совершенно нового мира, в котором все найдут свое место… С самого начала иные осознали, что лишены характера, требуемого для идиллии, и захотели покинуть страну. Но поскольку суть идиллии в том, что она мир для всех, пожелавшие эмигрировать продемонстрировали свое неприятие идиллии и вместо того, чтобы уехать за кордон, угодили за решетку»[184].
«Чтобы скрыть неудачу, надо было всеми средствами устрашения отучить людей судить и думать и принудить их видеть несуществующее и доказывать обратное очевидности».
«…в лагере оказалось немало людей, странно сочетавших здравую оценку всего происходящего в стране с чисто религиозным культом Сталина».
«Сталинизм означает убийство внутреннего человека. И что бы ни говорили софисты, как бы ни лгали коммунистические интеллектуалы, все сводится к этому. Внутренний человек должен быть убит, чтобы в душе воцарился коммунистический декалог».
«…здесь человека сначала вешают, а судят потом».
Западным наблюдателям после 1945 года Советский Союз казался устрашающим. Красная армия шла пешком и перевозила оружие и припасы в повозках на тягловой силе; ее солдатам не давали отпусков, а если они колебались, их не щадили: только в 1941 и 1942 годах 157 593 из них были казнены за «трусость»[185]. Но после неуверенного старта СССР превзошел по производству нацистского колосса и в итоге смог его одолеть, вырвав сердце из великолепной немецкой военной машины. Как для друзей, так и для врагов, победа СССР во Второй мировой войне стала свидетельством достижений большевиков. Политика Сталина была оправдана, а его довоенные преступления в значительной степени забыты. Победителей, как хорошо понимал Сталин, не судят.
Но советская победа была куплена невообразимо высокой ценой. Из всех победителей во Второй мировой войне – да и всех стран-участниц, как победительниц, так и побежденных – СССР был единственной страной, которая понесла необратимый экономический ущерб. Измеримые потери в людях и ресурсах были огромны и ощущались в последующие десятилетия. Зденек Млынарж, чешский коммунист, учившийся в Москве в 1950 году, вспоминал, что столица погрязла в «бедности и отсталости… огромная деревня с деревянными домами». Вдали от городов ситуация была намного хуже. Дороги, мосты и железнодорожные пути были разрушены на большей части территории Белоруссии, Украины и Западной России. Урожай зерна в начале пятидесятых годов был меньше, чем в 1929 году, который, в свою очередь, был намного меньше, чем последний урожай мирного времени при царе[186]. Война велась на лучших пахотных землях Советского Союза, и сотни тысяч лошадей, коров, свиней и других животных были убиты. Украина, которая так и не оправилась от преднамеренного карательного голода 1930-х годов[187], столкнулась с новым голодом, на этот раз незапланированным, зимой и весной 1946–1947 годов.
Но годы войны также стали периодом устойчивой частичной милитаризации советской жизни. Централизованное управление и неустанное внимание к производству танков, орудий и самолетов превратили СССР военного времени в удивительно эффективную военную машину, не заботящуюся о человеческих жизнях и благополучии, но хорошо приспособленную к ведению тотальной войны. Когорта партийных бюрократов, сформировавшаяся в войну – поколение Брежнева, – приравнивала власть и успех к крупномасштабному производству в оборонной промышленности, и им предстояло управлять страной в течение следующих сорока лет, всегда помня об этой модели. Давние ленинистские метафоры классовой борьбы и конфронтации теперь можно было связать с гордыми воспоминаниями о настоящей войне. Советский партийный режим обрел новую скрепу: Великая Отечественная война.
Благодаря обращению нацистов с захваченными ими землями и людьми война 1941–1945 годов в России действительно стала Великой Отечественной. Сталин поощрял независимое выражение русских национальных и религиозных чувств, позволяя ореолу общей цели в титанической битве с немецкими захватчиками временно отодвинуть на второй план партию и ее задачи. И тот же самый акцент на том, что Советский Союз наследует имперское прошлое России, послужил целям Сталина в его послевоенной экспансии в Центральную Европу[188].
Как мы видели, Сталин, прежде всего, хотел в Европе безопасности. Но его также интересовали экономические выгоды, которые можно было получить от побед на Западе. Маленькие государства Центральной Европы, от Польши до Болгарии, жили под сенью немецкого владычества задолго до Второй мировой войны: особенно в 1930-е годы, когда нацистская Германия была их главным торговым партнером и источником иностранного капитала. Во время войны эти отношения были упрощены до отношений господина и раба, когда Германия извлекала из стран и людей максимально возможную выгоду для своих военных усилий. ***** ********* ********* **** ********* **** ******* ***** ******* ****** ****** *********** ********* ****** ******* *********** ********* *** ******* ******* ***** **** *************** ********* **********[189].
Советский Союз получил репарации от Венгрии и Румынии как бывших союзников Гитлера. Эти репарации, как и те, что были получены в натуральной форме из советской зоны в Германии, сравнительно мало компенсировали потери России, но они представляли собой существенные жертвы для стран-доноров: к 1948 году румынские репарации СССР составляли 15 % национального дохода этой страны; в Венгрии этот показатель составил 17 %. К странам, не воевавшим против него, Сталин был не менее требователен, но на «братских», а не карательных условиях.
Подсчитано, что до конца 1950-х годов Советский Союз извлек из ГДР, Румынии и Венгрии значительно больше, чем потратил на их контроль. В Чехословакии он вышел на уровень безубыточности. Болгария и особенно Польша в период с 1945 по 1960 год, вероятно, получали от Москвы гораздо больше в рамках помощи, чем они давали ей в рамках торговли и прочих поставок. Такая модель смешанной выгоды в экономических отношениях между метрополией и колонией знакома историкам колониализма, и в этом плане отношения между СССР и странами к западу от него можно условно назвать «имперскими» (за исключением того, что в советском случае имперский центр был на самом деле более бедным и отсталым, чем покоренная периферия).
Сталин отличался от других строителей империи, даже от царей, тем, что настаивал на воспроизводстве на подконтрольных ему территориях форм правления и общества, идентичных тем, которые существовали в Советском Союзе. Точно так же, как он сделал это в восточной Польше между 1939 и 1941 годами, в странах Балтии в 1940 году и снова (после их отвоевания у нацистов) в 1945 году, Сталин намеревался перестроить Восточную Европу по советскому образцу: воспроизвести советскую историю, институты и практики в каждом из маленьких государств, которые контролировались теперь коммунистическими партиями.
Албания, Болгария, Румыния, Венгрия, Чехословакия, Польша и Германская Демократическая Республика должны были стать, по меткому выражению одного ученого, «географически смежными государствами-копиями»[190]. Каждое из них должно было иметь конституцию, созданную по образцу советской (первая из них была принята в Болгарии в декабре 1947 года, последняя – в Польше в июле 1952 года). Каждое из них должно было внедрить экономические «реформы» и принять пятилетние планы, чтобы привести свои институты и практику в соответствие с институтами и практикой Советского Союза. ****** ****** ****** **** ***** *********** ************ ************* *******[191]. И каждое должно было управляться аппаратом коммунистической партии, подчиненной (фактически, если не по названию) правящей Коммунистической партии в Москве[192].
Мотивы Сталина по воспроизведению советского общества в государствах-сателлитах снова были очень простыми. Широко распространенное в послевоенной Восточной Европе стремление к миру и новому началу, желание иметь землю и продовольствие, возможно, и облегчили коммунистам путь к власти, но не гарантировали местную поддержку советской политики. Нельзя было рассчитывать на то, что предпочтение коммунистов фашистам или какой-либо формы демократического социализма переживет практический опыт коммунистического правления. Даже привлекательность советских гарантий против немецкого реваншизма могла со временем ослабнуть.
Сталину нужно было обеспечить непоколебимую преданность соседей-сателлитов, и он знал только один способ сделать это. Во-первых, партия обеспечивала монополию на власть. Как было сказано в венгерской конституции августа 1949 года, она должна была взять на себя и сохранить «ведущую роль», упразднив или поглотив все другие политические партии. Партия стала единственным средством социальной мобильности, единственным источником покровительства и отправителем правосудия (посредством контроля над судами). Неотделимая от государства, институты которого она монополизировала, и получающая указания непосредственно из Москвы, местная партия и ее аппарат госбезопасности стали самыми прямыми рычагами советского контроля.
Во-вторых, в задачи партийно-государственного аппарата входило единоличное принятие экономических решений. Это было непросто. Экономика восточноевропейских государств существенно различалась. Некоторые из них были современными, городскими и промышленными, с мощным рабочим классом; другие (большинство) – сельскими и бедными. Некоторые, например Польша и Венгрия, имели весьма сильный государственный сектор, возникший на основе довоенных стратегий защиты от германского экономического проникновения. В других странах, например в Чехословакии, до войны собственность и бизнес находились в основном в частных руках. В некоторых странах и регионах существовал процветающий коммерческий сектор; другие напоминали части самого Советского Союза. Большая часть региона серьезно пострадала от последствий Великой депрессии и автаркической протекционистской политики, принятой для борьбы с ней; но, как мы видели, во время войны некоторые отрасли промышленности – особенно в Венгрии и Словакии – фактически получили выгоду от немецких инвестиций в военное производство.
Несмотря на такие различия, вскоре после захвата власти коммунистами последовало введение экономического единообразия во всем регионе. Во-первых, в соответствии с ленинистским переопределением «социализма» как в первую очередь вопроса собственности, а не социальных отношений, государство экспроприировало крупные предприятия в сфере услуг, торговли и промышленности, если они еще не находились в общественной собственности. Затем государство взяло под свой контроль, обложило налогом или вытеснило все фирмы, в которых работало более пятидесяти человек. В Чехословакии к декабрю 1948 года почти не осталось частных предприятий с численностью работников более 20 человек. К тому же моменту в руках государства находились 83 % венгерской промышленности, 84 % польской, 85 % румынской и целых 98 % болгарской.
Денежная реформа являлась одним из инструментов ликвидации в Восточной Европе среднего класса, владеющего собственностью. Это был эффективный способ уничтожения денежных сбережений как крестьян, так и предпринимателей, обновленная версия старых поборов, таких как принудительный налог на капитал. В Румынии реформа проводилась дважды: в августе 1947 года (с законной целью – положить конец гиперинфляции) и в январе 1952 года, когда оказались уничтожены сбережения крестьян за предыдущие четыре года (которые было не на что тратить).
Как и в Советском Союзе, так и в советской Восточной Европе крестьянство было обречено. Первые послевоенные реформы в сельской местности распределили некрупные участки земли среди большого числа фермеров. Но какими бы политически популярными ни были эти реформы, они просто усугубили затянувшийся аграрный кризис в регионе: слишком мало инвестиций в технику и удобрения, слишком много лишь частично занятых работников и пять десятилетий неуклонно падающих цен на сельскохозяйственную продукцию. Пока коммунистические партии Восточной Европы не закрепились у власти, они активно поощряли неэффективное перераспределение земель. Но с 1949 года они с возрастающей настойчивостью и агрессивностью приступили к уничтожению «нэпманов» и «кулачества».
На ранних стадиях сельской коллективизации мелких крестьянских землевладельцев (крупных землевладельцев к тому времени остались единицы) обложили карательными налогами (часто превышающими их денежные доходы), дифференцированными ценами и квотами, которые содействовали развитию новых колхозов и совхозов, удержанием продовольственных книжек и дискриминацией их детей – им отказывали в образовании выше начального. Даже в таких условиях удивительно большое количество независимых крестьян держалось, хотя в основном на экономически незначимых участках, площадью два гектара или меньше.
В Румынии, где осенью 1950 года десятки тысяч крестьян насильно зарегистрировали в колхозах и где режим беспрепятственно прибегал к силе, будущий президент Николае Чаушеску лишь в 1962 году мог с гордостью объявить о завершении сельской коллективизации «на три года раньше плана». В Болгарии за первые две пятилетки, начиная с 1949 года, плодородные сельскохозяйственные земли были полностью изъяты из частных рук. В Чехии, где коллективизация началась довольно поздно (в 1956 году большая часть пахотной земли все еще находилась в частном владении), 95 % сельскохозяйственных земель отняли у частных владельцев в ближайшие десять лет, гораздо меньше (85 %) – в отсталых и труднодоступных регионах Словакии. Но здесь, как в Венгрии и во всем европейском регионе, независимые фермеры выжили лишь номинально. Принятые против них меры, разрушение рынков и торговых сетей обеспечили их обнищание и разорение.
Иррациональность, а иногда и сюрреалистичность советской экономической практики добросовестно воспроизводилась во всем блоке. 30 сентября 1948 года Георге Георгиу-Деж из Коммунистической партии Румынии заявил: «Мы хотим добиться социалистического накопления за счет капиталистических элементов в сельской местности», – в стране, где «капиталистические элементы» в сельской экономике явно отсутствовали. В Словакии в течение 1951 года даже предпринимались попытки отправить на поля городских служащих и государственных чиновников. Так называемая операция «70 000 должны быть продуктивны» оказалась провальной, и ее быстро отменили. Но это упражнение в преждевременном маоизме, всего в пятидесяти милях к востоку от Вены, многое говорит о духе времени. Между тем, как и в недавно советизированных странах Балтии, последствием коммунистической земельной реформы стал долгосрочный институционализированный дефицит в странах, где продовольствие до сих пор было в изобилии и по низкой цене[193].
Чтобы исправить этот очевидный политический провал, власти приняли законы советского образца, устанавливающие уголовную ответственность за «паразитизм», «спекуляцию» и «саботаж». Доктор Зденка Пачова, судья и член Национального собрания Чехословакии, заявила в обращении к своим коллегам-законодателям 27 марта 1952 года: «Разоблачение истинного лица деревенских богатеев является первоочередной задачей уголовного судопроизводства… Отсутствие поставок и невыполнение плана [сельскохозяйственного] производства должны строго наказываться как саботаж». Как следует из этого точного эха советской риторики 1930-х годов, антипатия к крестьянству и успешная реализация сельской коллективизации были одним из главных испытаний на верность сталинизму.
В краткосрочной перспективе реализация вдохновленных Советским Союзом планов по развитию промышленности не выглядела как очевидная катастрофа: есть некоторые вещи, с которыми командная экономика может справиться вполне хорошо. Коллективизация земли и разрушение малого бизнеса высвободили большое количество рабочей силы для труда на шахтах и фабриках. Целеустремленный акцент коммунистов на инвестиции в тяжелую промышленность за счет потребительской продукции и услуг обеспечил беспрецедентный рост производства. Повсюду принимались пятилетние планы с чрезвычайно амбициозными целями. Что касается показателей валового производства, темпы роста на первой стадии индустриализации были впечатляющими, особенно в таких странах, как Болгария или Румыния, которые начинали практически с нуля.
Число людей, занятых в сельском хозяйстве, даже в Чехословакии, самом урбанизированном государстве региона, сократилось на 18 % в период с 1948 по 1952 год. В советской зоне Германии выплавка стали выросла со 120 000 тонн в 1946 году до более 2 миллионов тонн к 1953 году. Некоторые части Восточной Европы (юго-запад Польши, промышленный пояс к северо-западу от Бухареста) преобразились почти в мгновение ока: были построены целые новые города, такие как Нова-Хута недалеко от Кракова, для тысяч рабочих, производящих железо, сталь и станки. Полувоенная, монолитная начальная индустриализация, пройденная Советским Союзом в межвоенный период, повторялась по всему советскому блоку, просто в меньшем масштабе. Коммунисты в Восточной Европе воплощали сокращенную и ускоренную версию промышленной революции в Западной Европе XIX века – во многом так же, как они делали это в России.
В этом свете экономическая история Восточной Европы после 1945 года имеет некоторое сходство с моделью восстановления Западной Европы в те же годы. В Западной Европе инвестициям в производительность и экономический рост также отдавался приоритет над предоставлением потребительских товаров и услуг, хотя «план Маршалла» смягчил издержки этой стратегии. В Западной Европе некоторые промышленные секторы и регионы также начинали с низкого старта, а резкий переход от деревни к городу произошел в течение 1950-х годов, в частности, в Италии и Франции. Но на этом сходство заканчивается. Отличительная черта экономической истории коммунистической Восточной Европы заключается в том, что помимо угля, стали, заводов и жилых домов советская индустриализация первого поколения породила даже больше гротескных искажений и противоречий, чем в самом СССР.
После создания в январе 1949 года СЭВ (Совета экономической взаимопомощи[194]) были установлены правила межгосударственной коммунистической торговли. Каждая страна обязывалась вести двустороннюю торговлю с Советским Союзом **** **** ********* ********** ********** ****** ***** ****** ***** ******** *******[195], и ей отводилась не подлежащая изменениям роль в международной коммунистической экономике. Так, Восточная Германия, Чехословакия и Венгрия должны были поставлять в СССР готовую промышленную продукцию (по ценам, установленным Москвой), а Польша и Румыния – специализироваться на производстве и экспорте продуктов питания и основных промышленных товаров. Взамен Советский Союз торговал с ними сырьем и топливом.
За исключением уже отмеченной нами любопытной инверсии – когда имперская держава поставляет сырье, а колонии экспортируют готовую продукцию – эта структура напоминает европейскую колонизацию заморских территорий. И как в случае с неевропейскими колониями, в Восточной Европе местная экономика страдала от деформации и недостаточного развития. Некоторым странам было запрещено производить готовую продукцию, другим было поручено производить определенные товары в избытке (обувь в Чехословакии, грузовики в Венгрии) и продавать их в СССР. Сравнительным экономическим преимуществам не придавали никакого значения.
Советская модель 30-х годов, приспособленная к уникальным советским обстоятельствам (огромные расстояния, обилие сырья и бесконечная, дешевая, неквалифицированная рабочая сила), не имела никакого смысла для крошечных стран, таких как Венгрия или Чехословакия, испытывающих недостаток сырья, но имевших квалифицированную промышленную рабочую силу и давно зарекомендовавших себя на международных рынках продукции с высокой добавленной стоимостью. Чешский случай особенно поразителен. Перед Второй мировой войной чешские регионы Богемия и Моравия (уже до 1914 года индустриальное сердце Австро-Венгерской империи) имели более высокий уровень производства на душу населения, чем Франция, и специализировались на кожевенных изделиях, транспортных средствах, производстве высокотехнологичного оружия и широкого ассортимента предметов роскоши. По уровню промышленной квалификации, производительности, уровню жизни и доле на иностранных рынках Чехословакия до 1938 года была сопоставима с Бельгией и значительно опережала Австрию и Италию.
К 1956 году коммунистическая Чехословакия не только отстала от Австрии, Бельгии и остальной части Западной Европы, но и стала гораздо менее эффективной и более бедной, чем 20 годами ранее. В 1938 году количество автомобилей на душу населения в Чехословакии и Австрии было на одинаковом уровне; к 1960 году соотношение составило 1:3. Даже та продукция, в которой страна все еще имела конкурентное преимущество – особенно производство стрелкового оружия, – больше не приносила чехам никакой выгоды, поскольку они принудительно экспортировали ее исключительно своим советским «хозяевам»[196]. Что касается создания промышленных гигантов, таких как сталелитейный завод им. Готвальда в Остраве, идентичный сталелитейным заводам в Польше, ГДР, Венгрии, Румынии, Болгарии и СССР, то для чехов они представляли собой не быструю индустриализацию, а вынужденную отсталость (срочные программы индустриализации, основанные на производстве стали, проводились несмотря на очень ограниченное количество железной руды в Чехословакии). Вслед за разовыми быстрыми выгодами, полученными от невероятного роста в первичных отраслях, то же самое произошло и с каждым другим государством-сателлитом. К середине 50-х годов советская Восточная Европа уже начала устойчивый дрейф в сторону «запланированного» устаревания.
Из этого краткого описания экономики советского блока есть два частичных исключения. В Польше с таким же энтузиазмом, как и в других странах, проводилась только примитивная индустриализация, но не коллективизация земли. Сталин, похоже, осознавал, что не выгодно принуждать польских крестьян к колхозам, хотя само по себе это соображение вряд ли заставило бы его колебаться. Советская осторожность в отношениях с Польшей (у нас еще будет возможность встретиться с ней снова) была чисто практической. В отличие от других подвластных народов Восточной Европы, поляки славились способностью и склонностью восставать против подчинения русским. Об этом знали поколения российских офицеров и бюрократов, и в Польше недовольство советской властью было сильнее, чем где-либо еще.
Польская оппозиция досаждала Советскому Союзу – остатки польского подполья военного времени вели партизанскую войну против коммунистического режима по крайней мере до конца 1940-х годов. Почему? Разве не получили поляки 40 000 квадратных миль довольно хороших сельскохозяйственных земель в обмен на 69 000 квадратных миль восточных болот, переданных СССР после войны? И не Москва ли являлась (единственной) гарантией безопасности для поляков перед лицом Германии, возрождения которой все ждали? Более того, Польша теперь освободилась от своих довоенных меньшинств: евреев убили немцы, а самих немцев и украинцев переселил Советский Союз. Польша стала более «польской», чем когда-либо в своей сложной истории, и благодарить за это нужно было Москву.
Но межгосударственные отношения, прежде всего в советском блоке, не зависели от благодарности или ее отсутствия. Ценность Польши для Москвы заключалась, прежде всего, в ее роли буфера против немецкой или западной агрессии. Было желательно, чтобы Польша стала социалистической, но было необходимо, чтобы она оставалась стабильной и надежной. В обмен на внутреннее спокойствие в Польше Сталин соглашался терпеть класс независимых фермеров, какими бы неэффективными и идеологически неправильными они ни были, а также общественно активную католическую церковь, что казалось невообразимым южнее или восточнее. Польские университеты также остались практически нетронутыми: здесь не случилось чисток, проредивших профессорско-преподавательский состав высших учебных заведений в соседней Чехословакии и других странах.
Другим исключением, конечно же, была Югославия. До ссоры Сталина и Тито Югославия представала, как мы видели, наиболее «продвинутым» из всех восточноевропейских государств на пути к социализму. Первым пятилетним планом Тито превзошел Сталина, стремясь к более высокому уровню промышленных инвестиций, чем где-либо еще в советском блоке. По его указанию создали семь тысяч колхозов еще до начала коллективизации в других государствах-сателлитах; а послевоенная Югославия находилась на пути к тому, чтобы превзойти саму Москву в эффективности и повсеместности своего репрессивного аппарата. Службы безопасности партизан военного времени расширились до полномасштабной полицейской сети, чья задача, по словам Тито, заключалась в том, чтобы «вселить ужас в сердца тех, кому не нравится такая Югославия».
Доход на душу населения в Югославии на момент разрыва со Сталиным был самым низким в Европе, за исключением соседней Албании; и без того обедневшая земля скатилась в нищету за четыре года оккупации и гражданской войны. Горькое наследие военного опыта Югославии еще более осложнялось ее этническим составом. Она была последним действительно многонациональным государством в Европе: согласно переписи 1946 года, 15,7-миллионное население Югославии включало 6,5 миллиона сербов, 3,8 миллиона хорватов, 1,4 миллиона словенцев, 800 000 мусульман (в основном в Боснии), 800 000 македонцев, 750 000 албанцев, 496 000 венгров, 400 000 черногорцев, 100 000 валахов и неопределенное число булгар, чехов, немцев, итальянцев, румын, русских, греков, турок, евреев и цыган.
Из них только сербы, хорваты, словенцы, черногорцы и македонцы получили отдельное признание в соответствии с Конституцией 1946 года, хотя и их поощряли считать себя, как и все остальные, «югославами»[197]. Их перспективы как югославов казались мрачными. В конце 1940-х годов Лоуренс Даррелл в письме из Белграда своему греческому другу писал о стране следующее: «Условия здесь довольно мрачные – почти как в разгар войны: перенаселенность, бедность. Что касается коммунизма, мой дорогой Теодор, одного короткого визита сюда достаточно, чтобы решить, что за капитализм стоит бороться. Каким бы черным он ни был, со всеми своими пятнами крови, он менее мрачный, засушливый и безнадежный, чем это инертное и мертвенное полицейское государство».
В первые месяцы после раскола со Сталиным Тито фактически стал более радикальным, более «большевистским», как бы доказывая легитимность своих притязаний и лживость советских критиков. Но в таком положении он не мог продержаться долго. Не имея внешней помощи и столкнувшись с вполне реальной перспективой советского вторжения, он обратился за помощью к Западу. В сентябре 1949 года Экспортно-импортный банк США предоставил Белграду кредит в 20 миллионов долларов. В следующем месяце Югославия заняла 3 миллиона долларов у Международного валютного фонда и в декабре того же года подписала торговое соглашение с Великобританией и получила 8 миллионов долларов в виде кредитов.
Советская угроза вынудила Тито увеличить расходы на оборону (в процентах от скудного национального дохода Югославии) с 9,4 % в 1948 году до 16,7 % в 1950 году; военную промышленность страны перенесли в целях безопасности в горы Боснии (что имело некоторые последствия в войнах 1990-х годов). В 1950 году Конгресс США, теперь убежденный в возможной значимости Югославии в глобальной холодной войне, предложил еще 50 миллионов долларов помощи в соответствии с Законом о чрезвычайной помощи Югославии 1950 года. А в ноябре 1951 года последовало соглашение, которое позволило Югославии получать военную помощь в соответствии с условиями Закона о взаимной безопасности[198]. К 1953 году платежный дефицит Югославии был полностью покрыт американской помощью; за 1949–1955 годы помощь Тито из всех западных источников составила 1,2 миллиарда долларов, из которых югославы вернули только 55 миллионов долларов. Противостояние из-за Триеста, которое омрачало отношения Югославии с Италией и Западом с мая 1945 года, окончательно разрешилось в Меморандуме о взаимопонимании, подписанном Югославией, Италией, Великобританией и США 5 октября 1954 года.
Западная помощь позволила югославскому режиму продолжать отдавать предпочтение тяжелой промышленности и обороне, как это происходило до раскола 1948 года. Но хотя Союз югославских коммунистов сохранил в своих руках все бразды авторитарного правления, ультрабольшевизм послевоенных лет иссяк. К весне 1951 года только почтовая служба вместе с железнодорожным, воздушным и речным транспортом осталась под федеральным (то есть центральным правительственным) контролем. Остальные службы и все хозяйственные предприятия находились в руках отдельных республик. К 1954 году 80 % сельскохозяйственных земель снова оказались в частных руках после указа от 30 марта 1953 года, разрешавшего крестьянам уходить и забирать свою землю из колхозов, число которых в итоге сократилось с 7000 до всего 1000.
После победы над Гитлером Сталин стал гораздо сильнее, чем раньше, купаясь в отблесках славы «своей» Красной армии внутри страны и за рубежом. Культ личности советского диктатора, уже широко развитый до войны, достиг апогея. Популярные советские документальные фильмы о Второй мировой войне показывали, как Сталин побеждал в войне практически в одиночку, планируя стратегию и руководя сражениями, не прибегая к помощи генералов. Почти во всех сферах жизни, от диалектики до ботаники, Сталин был объявлен высшим и неоспоримым авторитетом. Советским биологам было поручено перенять теории шарлатана Лысенко, который обещал Сталину невообразимые улучшения в сельском хозяйстве, если его теории о наследовании приобретенных характеристик будут официально приняты и применены к советскому сельскому хозяйству. Впоследствии они произвели катастрофический эффект[199]. В день 70-летия Сталина в декабре 1949 года его портрет в свете прожекторов, свисавших с воздушных шаров, украсил ночное небо над Кремлем. Поэты соревновались друг с другом в восхвалении Вождя – показательным является строфа 1951 года латышского поэта В. Лукса:
Дивной красной нитью в наших сердцах будем вить мы,
Сталин, наш брат и отец, твое имя.
Это раболепное неовизантийское помазание деспота, приписывание ему почти магических способностей разворачивалось на постоянно темнеющем фоне тирании и террора. В последние годы войны, под прикрытием русского национализма, Сталин изгнал на восток, в Сибирь и Среднюю Азию, множество малых народов из западных и юго-западных приграничных регионов, в частности с Кавказа: чеченцев, ингушей, карачаевцев, балкарцев, калмыков, крымских татар и других, по примеру депортации немцев Поволжья в 1941 году. Такое жестокое обращение с малыми народами вряд ли было чем-то новым – поляков и прибалтов сотнями тысяч ссылали на восток между 1939 и 1941 годами, украинцев в 1930-е годы и других до них, в 1921 году.
Первые послевоенные судебные процессы над коллаборационистами и предателями по всему региону также отражали националистические настроения. Лидеры крестьянских партий в Польше, Венгрии и Болгарии были арестованы, преданы суду и расстреляны в период с 1945 по 1947 год за смешанный набор реальных и вымышленных преступлений, начиная от симпатий к фашистам и коллаборационизма в военное время и заканчивая шпионажем в пользу Запада. Но в каждом случае прокуроры уделяли особое внимание тому, чтобы поставить под сомнение их патриотизм и авторитет как представителей болгарского/венгерского/польского «народа». Социалисты, отказавшиеся принять Коммунистическую партию, подверглись наказаниям как враги народа. Например, болгарин Крастын Партахов был осужден в 1946 году и приговорен к тюремному заключению, где он умер три года спустя.
В жертвах-некоммунистах этих первых публичных процессов поражает то, что обвиняемые отказывались признать себя виновными или сознаваться в предполагаемых «антинациональных» преступлениях (за исключением тех, кто действительно связал свою судьбу с немцами и чья деятельность была общеизвестна). На явно сфальсифицированном показательном процессе в Софии над лидером Аграрной партии Николой Петковым и его «сообщниками» в августе 1947 года четверо из пяти обвиняемых заявили о своей невиновности, несмотря на пытки и лжесвидетельства[200].
После югославского кризиса 1948 года позиция Сталина изменилась. Белград мог многим приглянуться в качестве альтернативы Москве. В отличие от Сталина, Тито не представлял имперской угрозы (за исключением местного балканского контекста). Освободив свою страну и приведя ее к коммунизму без помощи Москвы, югославский лидер создал привлекательный прецедент для любого коммуниста в Восточной Европе, все еще испытывающего искушение укоренить местную революцию в национальных чувствах. Сталин был известен своей паранойей в отношении угроз его монополии на власть; но это не значит, что он полностью ошибался, видя в Тито и «титоизме» реальную опасность. Поэтому впредь национальные чувства («местнический национализм», «буржуазный национализм») перестали быть инструментом и превратились в главных врагов. Термин «националист» впервые был уничижительно использован в коммунистической риторике на заседании Коминформа в июне 1948 года, посвященном осуждению югославского «отклонения».
Но теперь, когда все внутренние некоммунистические оппоненты уже мертвы, находятся в тюрьме или в изгнании, какому реальному риску подвергалась советская монополия на власть? Интеллектуалов можно было подкупить или запугать. Военные находились под надежным контролем оккупационных советских войск. Массовые народные протесты представляли единственную существенную угрозу коммунистическим режимам, поскольку они серьезно подорвали бы авторитет «рабоче-крестьянского» государства. Но в первые годы своего существования режимы народной демократии отнюдь не всегда были непопулярны среди пролетариев, от лица которых они выступали. Напротив, уничтожение среднего класса и изгнание этнических меньшинств открыли перспективы социального лифта для крестьян, промышленных рабочих и их детей.
Возможностей существовало предостаточно, особенно на нижних ступенях лестницы и на государственной службе: можно было найти работу, снять квартиру по субсидированной ставке, воспользоваться местами в школах, зарезервированными для детей рабочих и недоступными для детей буржуазии. Компетентность имела меньшее значение, чем политическая надежность, гарантировалась занятость, а растущая коммунистическая бюрократия искала надежных мужчин и женщин для самых разных должностей: от квартального активиста до следователя[201]. Большая часть населения советской Восточной Европы, особенно в наиболее отсталых регионах, приняла свою судьбу без протеста, по крайней мере, в эти годы.
Два наиболее известных исключения из этого обобщения случились в самых урбанизированных и передовых уголках блока: в промышленной Богемии и на улицах оккупированного Советским Союзом Берлина. «Денежная реформа» 31 мая 1953 года в Чехословакии, якобы «сокрушительный удар по бывшим капиталистам», привела к сокращению заработной платы в промышленности на 12 % (из-за последовавшего за этим роста цен). В сочетании с неуклонно ухудшающимися условиями труда в стране, которая когда-то была развитой индустриальной экономикой, основанной на хорошо оплачиваемом квалифицированном труде, это спровоцировало массовые демонстрации. На улицы вышли 20 000 рабочих завода «Шкода» в Пльзене, крупном промышленном центре Западной Богемии, а затем 1 июня 1953 года к мэрии города проследовали тысячи рабочих с портретами Бенеша и довоенного президента Томаша Масарика.
Пльзенские демонстрации, ограничившиеся одним провинциальным городом, сошли на нет. Но несколько дней спустя гораздо более масштабный протест вспыхнул в паре десятков миль к северу из-за существенного (неоплачиваемого) повышения официальных норм труда в Германской Демократической Республике. Их навязал непопулярный режим, действовавший (и не в последний раз) гораздо более жестко, чем его советские хозяева в Москве. Последние советовали коммунистическому руководству Восточной Германии принять реформы и разработать компромиссы, чтобы остановить отток квалифицированных рабочих на Запад, но местные власти проигнорировали эти советы. 16 июня около 400 000 рабочих объявили забастовку по всей Восточной Германии, причем самые крупные демонстрации прошли в Берлине.
Как и в случае с протестующими в Пльзене, немецкие рабочие были легко подавлены народной полицией, но не без потерь. Около трехсот человек погибли, когда на улицах появились танки Красной армии. Еще несколько тысяч арестовали, из них 1400 приговорили к длительным тюремным срокам. Двести «зачинщиков» расстреляли. Берлинское восстание стало единственным поводом для открытого словесного несогласия Бертольда Брехта[202] с коммунистическим режимом, который он – хотя и не без некоторой двойственности – поддержал: после восстания 17 июня секретарь Союза писателей распространил на Алее Сталина листовки, в которых можно было прочитать, что народ утратил доверие правительства и может вернуть его только удвоенными усилиями. Не проще ли в этих обстоятельствах правительству распустить народ и выбрать другой?
Разгневанные, недовольные рабочие промышленно развитых западных окраин советской империи не служили коммунизму рекламой, но они вряд ли представляли собой угрозу советской власти – и не случайно восстания в Пльзене и Берлине произошли после смерти Сталина. Во времена Сталина поистине угрожающий вызов исходил, как казалось, изнутри самого коммунистического аппарата. Таковы были реальные последствия югославского раскола, и именно в ответ на «титоизм» Сталин вернулся к прежним методам, обновленным и подстроенным под обстоятельства. С 1948 по 1954 год коммунистический мир пережил второе поколение арестов, чисток и, прежде всего, политических «показательных процессов».
Главным прецедентом облав и процессов тех лет был, конечно, советский террор 1930-х годов. И тогда основными жертвами стали сами коммунисты. Верхушка стремилась очистить Партию от «предателей» и предотвратить другие вызовы политике и личности Генерального секретаря. В 1930-е годы предполагаемым лидером был Лев Троцкий, как и Тито, настоящий коммунистический герой, не подчинявшийся Сталину и имевший собственные взгляды на коммунистическую стратегию и практику. Террор 1930-х годов закрепил и проиллюстрировал неограниченную власть и авторитет Сталина, а чистки послевоенных лет послужили той же цели в Восточной Европе.
Московские процессы 1930-х годов, особенно суд 1938 года над Николаем Бухариным, были оригинальными, театральными новшествами, шоковый эффект которых заключался в ужасающем зрелище революции, пожирающей не только своих детей, но и самих ее архитекторов. Процессы и чистки последующих десятилетий стали бессовестными копиями, намеренно созданными по образцу прошлой советской практики, как будто режимы-сателлиты не заслуживали даже попытки добиться правдоподобия. В конце концов, они завершили собой длинную цепочку судебных чисток.
Помимо послевоенных процессов по обвинениям в государственной измене и политических процессов над политиками-антикоммунистами, коммунистические режимы Восточной Европы использовали суды для наказания и закрытия церквей повсюду, за исключением Польши, где прямой конфликт с католической церковью считался слишком рискованным. В 1949 году лидеров Объединенной протестантской церкви в Болгарии судили за заговор с целью «восстановления капитализма». За год до этого униатскую церковь в Румынии насильно объединили с более податливой новому коммунистическому режиму Румынской православной церковью, следуя давней традиции преследований униатов, восходящей к русским царям XVIII века. Избранных католических священников судили по двум отдельным делам в Праге, обвиняя в шпионаже в пользу Ватикана (и США), с приговорами от десяти лет тюрьмы до пожизненного заключения. К началу 1950-х годов в чехословацких тюрьмах содержалось восемь тысяч монахов и монахинь. Монсеньор Гросс, сменивший находившегося в тюрьме кардинала Миндсенти на посту главы Католической церкви в Венгрии в январе 1949 года, был признан виновным в работе над реставрацией Габсбургов и в совместном заговоре с титоистами с целью вооружения венгерских фашистов.
Сами судебные процессы над коммунистами разделились на две отдельные группы. Первые, начавшиеся в 1948 году и продолжавшиеся до 1950 года, были немедленным ответом на раскол между Тито и Сталиным. В Албании коммунистический министр внутренних дел Кочи Дзодзе предстал перед судом в мае–июне 1949 года, его признали виновным и в следующем месяце повесили. Обвиненный в титоизме Дзодзе отличился тем, что действительно был сторонником Тито и его планов на Балканах, в то время когда они пользовались поддержкой Москвы. В этом отношении его дело выглядело несколько необычным, как и тот факт, что оно велось тайно.
За албанским судом последовал арест, суд и казнь в Болгарии Трайчо Костова, одного из основателей Болгарской коммунистической партии. Костов, сильно пострадавший от рук болгарских правителей в межвоенный период[203], был известным противником Тито и критиком планов последнего поглотить Болгарию и сделать частью Балканской федерации (Тито не любил Костова, и это чувство было взаимным). Но Сталин все равно ему не доверял – Костов неосторожно раскритиковал советско-болгарское экономическое соглашение как неблагоприятное для его страны, – и он был идеальным кандидатом для процесса, призванного проиллюстрировать преступления национализма.
Ему и его «группе» («Предательская шпионско-вредительская группа Трайчо Костова») в декабре 1949 года предъявили обвинение в сотрудничестве с довоенными болгарскими фашистами, шпионаже в пользу британской разведки и сговоре с Тито. Наконец, сдавшись под длительными пытками и подписав «признание» вины, Костов отказался произносить заранее согласованный текст в суде, публично отозвал свои показания следователям и был вынесен из зала суда, объявив себя невиновным. Два дня спустя, 16 декабря 1949 года, Костова повесили, а его «сообщников» приговорили к длительному тюремному заключению – такое решение принял Сталин и его начальник полиции Лаврентий Берия[204] еще до начала суда. Дело Костова было необычно тем, что он стал единственным восточноевропейским коммунистом, кто отказался от своих показаний и заявил о невиновности на открытом судебном заседании. Это вызвало у режима небольшое международное затруднение (суд над Костовым транслировался по радио и широко освещался на Западе), и всех участников тщательно проинструктировали, что подобное никогда не должно повториться. И это больше не повторилось.
Незадолго до казни Костова венгерские коммунисты устроили показательный суд над своим потенциальным «Тито», коммунистическим министром внутренних дел Ласло Райком. Сценарий был тот же, что и в Болгарии – буквально, другими были только имена. Обвинения, подробности, признания – идентичные, что неудивительно, поскольку оба процесса были подготовлены в Москве. Сам Райк не был невинной овечкой; в должности министра внутренних дел от коммунистической партии, он отправил многих в тюрьму и даже хуже. Но в его случае в обвинительном заключении уделили особое внимание его «предательской деятельности» в качестве «агента, финансируемого иностранной державой». Советская оккупация была особенно непопулярной в Венгрии, и Москва не хотела случайно превратить Райка в героя «национального коммунизма».
В действительности такой опасности не существовало. Райк должным образом изложил свой текст, признав, что работал в качестве англо-американского агента над свержением коммунизма в Венгрии, и сообщил суду, что его настоящее имя – Райх (немецкого, а не венгерского происхождения) и что он был завербован в 1946 году югославской разведкой, которая угрожала разоблачить его сотрудничество с венгерскими нацистами во время войны, «если я не выполню все их пожелания». Заседания Трибунала, судившего Райка и его товарищей-«заговорщиков», включая признание Райка от 16 сентября 1949 года, транслировались в прямом эфире Радио Будапешта. Заранее определенный приговор был оглашен 24 сентября. Райка и еще двух других «сообщников» приговорили к смертной казни. Казнь через повешение провели 15 октября.
Публичные процессы над Райком и Костовым были лишь верхушкой айсберга тайных процессов и трибуналов, порожденных охотой на титоистов в коммунистических партиях и правительствах региона. Больше всего пострадали «южные» коммунистические государства, ближайшие к Югославии: Болгария, Румыния, Албания и Венгрия. Только в Венгрии страх Сталина перед распространением титоизма был несколько более правдоподобным, учитывая близость Югославии, большое венгерское меньшинство в сербской Воеводине и тесную связь венгерской и югославской внешней политики в 1947 году. Там казнили в общей сложности около 2000 коммунистических кадров, еще 150 000 приговорили к тюремному заключению и около 350 000 исключили из партии (что часто означало потерю работы, жилья, привилегий и права на высшее образование).
Преследования в Польше и Восточной Германии не привели к каким-либо крупным показательным процессам, хотя тысячи людей заключили в тюрьмы. В Польше имелся кандидат на роль Тито-Костова-Райка: Владислав Гомулка, генеральный секретарь Польской объединенной рабочей партии и вице-президент польского Совета министров. Гомулка открыто критиковал планы коллективизации земли в Польше и публично ассоциировался с разговорами о польском «национальном пути» к социализму. За это его критиковали лояльные сталинисты в польской партии, и в августе 1948 года его сменил на посту генерального секретаря Болеслав Берут. Пять месяцев спустя Гомулка подал в отставку с министерского поста, в ноябре 1949 года его исключили из партии, а в декабре того же года Берут публично обвинил Гомулку и его «группу» в национализме и титоизме.
Пониженный до должности руководителя социального страхования в Варшаве, Гомулка был, наконец, арестован в июле 1951 года и освобожден только в сентябре 1954 года. Однако он не пострадал, и в Варшаве не проходило никакого суда, связанного с титоизмом. В Польше проходили судебные процессы – один из них, в ходе которого группу офицеров обвинили в антигосударственном заговоре, начался в день ареста Гомулки в 1951 году. А по схеме, разработанной спецслужбами в Москве, Гомулка должен был быть связан с Райком, Тито и другими через сложную сеть реальных или выдуманных контактов, в центре которой находился американец Ноэл Филд, руководивший усилиями Унитарианской церкви[205] по оказанию помощи послевоенной Европе. Базирующаяся якобы в Будапеште воображаемая сеть главных шпионов и титоистов под руководством Филда уже использовалась в обвинениях против Райка и других и должна была стать главным доказательством против Гомулки.
Но поляки смогли противостоять советскому давлению, требовавшему провести полномасштабную публичную охоту на ведьм по венгерской модели. Уничтожение Сталиным в Москве членов изгнанной из своей страны Польской коммунистической партии десятью годами ранее дало Беруту представление о его возможной судьбе, если Польша тоже попадет в водоворот арестов, чисток и судебных процессов. Полякам повезло и со временем: подготовка досье по Гомулке – он отказался сознаться на допросе или подписать сфабрикованное признание – затянулось, Сталин умер, а его приспешник Берия был убит до того, как назначили дату процесса. Наконец, некоторые советские лидеры, несомненно, сочли неблагоразумным в те первые годы расправляться с верхушкой коммунистической Польши у всех на виду.
Однако подобные ограничения не касались Чехословакии, где самый крупный показательный процесс из всех должен был состояться в Праге в ноябре 1952 года. Он планировался с 1950 года, сразу после чисток Райка и Костова. Но к тому времени, когда определились с датой, акценты сместились. Тито все еще был врагом, и обвинения в шпионаже в пользу Запада по-прежнему занимали видное место в обвинительных заключениях. Но из 14 обвиняемых на «Суде над руководством Центра антигосударственного заговора» 11 оказались евреями. На первой же странице обвинительного заключения стало совершенно ясно, что это не случайность. «Троцкистско-титовские буржуазно-националистические предатели и враги чехословацкого народа» были также и прежде всего «сионистами».
Сталин всегда был антисемитом. Но вплоть до Второй мировой войны его неприязнь к евреям была настолько удобно встроена в уничтожение других категорий людей – старых большевиков, троцкистов, левых и правых уклонистов, интеллектуалов, буржуазии и так далее, – что их еврейское происхождение казалось почти случайным в их судьбе. В любом случае, догмой было то, что коммунизм не имеет ничего общего с расовыми или религиозными предрассудками; и как только советское дело встало под знамя «антифашизма» с 1935 по август 1939 года и снова с июня 1941 года, у евреев Европы не было большего друга, чем сам Иосиф Сталин.
Последнее утверждение лишь отчасти ирония. Европейские коммунистические партии, особенно в Центральной и Восточной Европе, насчитывали среди своих членов значительное число евреев. Евреи межвоенной Польши, Чехословакии, Венгрии и Румынии были угнетаемым и нелюбимым меньшинством. Молодые светские евреи не могли похвастаться разнообразием политических возможностей: сионизм, бунд[206], социал-демократия (там, где это было законно) или коммунизм. Будучи наиболее бескомпромиссно антинациональным и амбициозным из них, коммунизм имел особую привлекательность. Даже со всеми своими недостатками, Советский Союз предложил революционную альтернативу в то время, когда Центральная и Восточная Европа, казалось, предстали перед выбором между авторитарным прошлым и фашистским будущим.
Привлекательность СССР еще больше усилилась благодаря опыту войны. Евреев, оказавшихся в оккупированной Советским Союзом Польше после нападения немцев в 1939 году, часто депортировали на восток, и многие из них умерли от болезней и лишений. Но их систематическое истребление не проводилось. Наступление Красной армии через Украину и Белоруссию в Прибалтику, Румынию, Венгрию, Чехословакию, Польшу и Германию спасло оставшихся на этих землях евреев. Именно Красная армия освободила Освенцим. Сталин наверняка не воевал во Второй мировой войне ради евреев; но если бы Гитлер победил – если бы немцы и их пособники сохранили контроль над территориями, которые они захватили до Сталинградской битвы, – число жертв среди евреев было бы на миллионы больше.
Когда коммунистические партии пришли к власти в Восточной Европе, среди их руководящих кадров было много лиц еврейского происхождения. Это особенно замечалось на уровне чуть ниже самого верха: начальники коммунистической полиции в Польше и Венгрии были евреями, как и те, кто занимался экономической политикой, административные секретари, видные журналисты и партийные теоретики. В Венгрии лидер партии (Матьяш Ракоши) был евреем; в Румынии, Чехословакии и Польше лидеры партии не были евреями, но большая часть основной руководящей группы принадлежала к их числу. Еврейские коммунисты всего советского блока были всем обязаны Сталину. Их не жаловали в странах, куда они вернулись, часто после долгого изгнания: ни как коммунистов, ни как евреев. Опыт войны и оккупации сделал местное население еще более враждебным к евреям, чем раньше («Чего вы вернулись?» – спросил один сосед Хеду Марголиус, которая сбежала из марша смерти в Освенциме и вернулась в Прагу в самом конце войны[207]). На восточноевропейских еврейских коммунистов можно было рассчитывать, пожалуй, больше, чем на кого-либо другого, в плане выполнения приказов Сталина.
В первые послевоенные годы Сталин не проявлял враждебности к своим еврейским подчиненным. В Организации Объединенных Наций Советский Союз с энтузиазмом поддерживал сионистский проект, выступая за создание еврейского государства на Ближнем Востоке в качестве препятствия для британских имперских амбиций. Дома Сталин благосклонно относился к работе Еврейского антифашистского комитета, созданного во время войны для мобилизации еврейского общественного мнения в СССР и (особенно) за рубежом в поддержку советской борьбы против нацистов. Советские евреи, как и многие другие, находившиеся под властью Москвы, наивно полагали, что объединяющее настроение военных лет, когда Сталин искал и принимал помощь с любой удобной стороны, продлится и в более легкие послевоенные годы.
На самом деле произошло обратное. Еще до окончания войны Сталин, как мы видели, ссылал целые народы на восток и, несомненно, вынашивал аналогичные планы в отношении евреев. Как в Центральной Европе, так и на землях Советского Союза: хотя евреи потеряли больше, чем какой-либо другой народ, было легко и привычно винить их в страданиях всех остальных. Обращение к знамени русского национализма во время войны значительно приблизило советскую риторику к языку старых русских антисемитов, проповедовавших славянскую исключительность. Это, конечно, не вредило режиму. *** ****** ******* *** ******** *********** *********** *********** *** *********** ************* ********* ************** *********** *********** ************* ******** ********* *************[208].
По разным причинам с точки зрения советских целей всегда было выгодно преуменьшить явно расистский характер жестокости нацистов: бойня украинских евреев в Бабьем Яру официально обозначалась как «убийство мирных советских граждан», точно так же, как и послевоенный мемориал в Освенциме ограничился общими упоминаниями о «жертвах фашизма». Расизму не было места в марксистском лексиконе; мертвых евреев посмертно ассимилировали в те же местные общины, которые так не любили их при жизни. Но теперь предположительно космополитические качества евреев, международные связи, из которых Сталин надеялся извлечь выгоду в темные месяцы после нападения Германии, снова начали использоваться против них, когда обозначились линии фронта холодной войны, а международные контакты и коммуникации военного времени задним числом превратились в глазах Сталина в недостаток.
Первыми жертвами стали еврейские лидеры самого Антифашистского комитета военного времени. Соломон Михоэлс, его инициатор и главная фигура в российском еврейском театре, был убит 12 января 1948 года. Приезд в Москву посла Израиля Голды Меир 11 сентября 1948 года стал поводом для спонтанных вспышек еврейского энтузиазма с уличными демонстрациями на Рош ха-Шана и Йом-Кипур и скандированием «В следующем году – в Иерусалиме» возле израильской миссии[209]. Это было бы провокационно и недопустимо для Сталина в любое время. Но он быстро терял энтузиазм по поводу нового государства Израиль: несмотря на смутные социалистические наклонности, оно явно не собиралось становиться советским союзником в регионе. Хуже того, еврейское государство в сложный момент демонстрировало тревожащую проамериканскую наклонность. Блокада Берлина только началась, и советский раскол с Тито вступал в острую фазу.
21 сентября 1948 года «Правда» опубликовала статью Ильи Эренбурга, ясно указывающую на изменение линии в отношении сионизма[210]. С января 1949 года в «Правде» стали появляться статьи с нападками на «космополитов без отечества», «непатриотические группы театральных критиков», «безродных космополитов», «лиц без принадлежности» и «беспаспортных бродяг». Еврейские школы, театры и библиотеки закрылись, а еврейские газеты запретили. Сам Еврейский антифашистский комитет был упразднен 20 ноября 1948 года. Его оставшиеся лидеры, художники, писатели и государственные чиновники были арестованы в следующем месяце и содержались в тюрьме три года. Под пытками их заставили признаться в «антисоветском» заговоре и явно готовили к показательному суду.
Полковник сил безопасности, проводивший расследование, Владимир Комаров, стремился расширить обвинения, включив в них крупномасштабный еврейский заговор против СССР, организованный в Вашингтоне и Тель-Авиве. Как он говорил Соломону Лозовскому, одному из заключенных: «Евреи – низкие, грязные люди, все евреи – паршивые ублюдки, вся оппозиция партии состоит из евреев, евреи по всему Советскому Союзу ведут антисоветскую клеветническую кампанию. Евреи хотят уничтожить всех русских»[211]. Однако такой явный антисемитизм мог смутить даже Сталина. В конце концов, пятнадцать обвиняемых (все евреи) летом 1952 года тайно предстали перед военным трибуналом. Все, кроме одного, были казнены; только Лина Штерн получила десять лет тюрьмы и осталась жива.
Тем временем в государствах-сателлитах набирала силу антисемитская волна. В Румынии, где значительная часть еврейского населения пережила войну, осенью 1948 года началась антисионистская кампания, которая продолжалась в разной степени в течение следующих шести лет. Но размер румынской еврейской общины и ее связи с Соединенными Штатами препятствовали прямым нападкам на нее, и румыны некоторое время подумывали о том, чтобы позволить своим евреям уехать. Заявления на получение виз были разрешены с весны 1950 года и не запрещались до апреля 1952 года; к этому моменту только в Израиль уехало 90 000 румынских евреев.
Планы показательного суда в Румынии сфокусировались на лидере румынских коммунистов (нееврее) Лукрециу Пэтрэшкану. Публично высказанные Пэтрэшкану сомнения по поводу сельской коллективизации сделали его естественным кандидатом на роль румынского Райка для суда по обвинениям в протитоизме, и он был арестован в апреле 1948 года. Но когда следователи были готовы отдать его под суд, ситуация поменялась, и дело Пэтрэшкану было объединено с делом Анны Паукер. Паукер была еврейкой, дочерью еврейского шохета (ритуального забойщика скота) из Молдавии, первым еврейским министром в истории Румынии (и первой женщиной – министром иностранных дел в мире). Известная сторонница жесткой линии в доктринальных и политических вопросах, она стала образцовой мишенью в глазах румынского руководства, пытающегося заслужить расположение местного населения[212].
Смерть Сталина прервала планы лидера румынских коммунистов Георге Георгиу-Дежа устроить показательный суд над Паукер и другими. Вместо этого в 1953-м и в начале 1954 года румынская партия провела серию секретных судебных процессов меньшего размаха по обвинению в сионистском шпионаже, спонсируемом «империалистическими агентами». Жертвы варьировались от подлинных (правых) ревизионистских сионистов до еврейских коммунистов, обвиненных в сионизме. Их обвиняли в незаконных отношениях с Израилем и в сотрудничестве с нацистами во время войны. Всех приговорили к тюремному заключению на срок от десяти лет до пожизненного. Наконец, в апреле 1954 года судили самого Пэтрэшкану, просидевшего в тюрьме шесть лет. Обвиненный в шпионаже в пользу британцев, он был признан виновным и казнен.
Паукер повезло больше: под защитой Москвы (сначала Сталина, затем Молотова) она никогда не подвергалась прямым преследованиям как «сионистка» и пережила исключение из партии в сентябре 1952 года, канув в безвестность до своей смерти в 1960 году. Румынскую коммунистическую партию, меньшую и более изолированную, чем любая другая восточноевропейская партия, всегда раздирала внутренняя борьба, и поражение «правого» Пэтрэшкану и «левой» Паукер было, прежде всего, фракционной победой жестокого и эффективного диктатора Георгиу-Дежа, чей стиль правления (как и стиль его преемника Николае Чаушеску) болезненно напоминал авторитарное правление старого образца на Балканах.
В эти годы евреев изгнали с партийных и правительственных постов в Румынии, как и в Восточной Германии и Польше, двух других странах, где одна фракция партии могла мобилизовать народные антиеврейские настроения против собственных партийных «космополитов». Восточная Германия была особенно плодородной территорией. В январе 1953 года, когда в Москве разворачивалось «дело врачей», видные восточногерманские евреи и еврейские коммунисты бежали на Запад. Один из членов Центрального комитета Восточной Германии Ганс Ендрецкий потребовал, чтобы евреев – «врагов государства» – исключили из общественной жизни. Но по счастливой случайности, благодаря совпадению или благоразумию, все три государства избежали полномасштабных показательных антисемитских судов, подобных тому, который запланировали в Москве и провели в Праге.
Процесс Сланского, как его стали называть, – классический показательный коммунистический процесс. Его тщательно готовили три года. Первыми, чью деятельность «расследовали», стала группа словацких коммунистических лидеров, в частности, министр иностранных дел Чехословакии Владимир Клементис, арестованный в 1950 году и обвиненный в «буржуазном национализме». К ним добавили различных чешских коммунистов среднего звена, обвиненных вместе со словаками в участии в титоистско-троцкистском заговоре по образцу дела Райка. Но ни один из тех, кто был привлечен и содержался в тюрьме в 1950 и 1951 годах, не был достаточно весомой фигурой, чтобы вокруг него как номинального лидера можно было организовать большой публичный процесс, которого требовал Сталин.
Весной 1951 года начальник советской полиции Берия поручил чехам перенести акцент в своих расследованиях с титоистского заговора на сионистский. Отныне все предприятие оказалось в руках советских спецслужб: полковника Комарова и еще одного офицера отправили в Прагу для проведения расследования, а чешская полиция безопасности и коммунистическое руководство получали от них приказы. Потребность в заметной жертве привлекла советское внимание ко второй фигуре в чешской иерархии после президента Клемента Готвальда – генеральному секретарю партии Рудольфу Сланскому. В отличие от Готвальда, услужливого номинального руководителя и податливого сторонника партии, Сланский, хотя и был в высшей степени сталинистом (как и Райк до него), был еще и евреем.
Поначалу Готвальд не хотел арестовывать Сланского – они оба тесно сотрудничали в чистке своих коллег на протяжении последних трех лет, и если генеральный секретарь оказывался под ударом, следующим мог стать сам Готвальд. Но Советы настояли на своем, представив поддельные доказательства связи Сланского с ЦРУ, и Готвальд уступил. 23 ноября 1951 года Сланского арестовали. В ближайшие дни видные еврейские коммунисты, все еще находившиеся на свободе, последовали за ним в тюрьму. Службы безопасности теперь поставили перед собой задачу добиться признаний и «доказательств» от многочисленных заключенных, чтобы построить крупное дело против Сланского и его сотрудников. Благодаря определенному сопротивлению со стороны узников (в частности, самого бывшего генерального секретаря) даже перед лицом варварских пыток, эта задача заняла у них большую часть года.
Наконец, к сентябрю 1952 года обвинение закончило работу. Текст признаний, обвинительное заключение, заранее согласованные приговоры и сценарий суда отправили в Москву на личное одобрение Сталина. В Праге провели «генеральную репетицию» всего процесса, которую записывали на пленку. Это должно было обеспечить альтернативный текст для «прямой трансляции» в том маловероятном случае, если один из обвиняемых откажется от своих признаний в открытом суде, как Костов. Но такая предосторожность не пригодилась.
Суд длился с 20 по 27 ноября 1952 года. Он следовал давно установленному образцу: фигурантов обвиняли в действиях и словах, каких на самом деле они не совершали (на основании признаний, полученных силой от других свидетелей, включая их коллег-обвиняемых). Им ставили в вину то, что они и правда выполняли, но их действиям придавалось новое значение (так, троим было предъявлено обвинение в том, что они оказывали поддержку Израилю в торговых вопросах в то время, когда это еще входило в советскую политику). Прокуратура также обвинила Клементиса во встрече с Тито («палачом югославского народа и лакеем империализма Тито») – в период, когда Клементис был заместителем министра иностранных дел Чехословакии, а Тито все еще находился в хороших отношениях с Советским Союзом.
Две черты отличали этот процесс от всех предшествующих. Прокуроры и свидетели неоднократно подчеркивали еврейскую национальность большинства обвиняемых – «космополита Рудольфа Марголиуса», «Сланского…на которого все евреи в Коммунистической партии возлагали большие надежды», «представителей международного сионизма» и т. д. «Еврейское происхождение» (иногда «сионистское происхождение») служило презумпцией вины, доказательством антикоммунистических, античешских намерений. А язык прокуроров, транслировавшийся по чехословацкому радио, напомнил и даже превзошел грубую ругань прокурора Вышинского на Московских процессах: «банда профессиональных вредителей», «поганые псы», «проклятые гадины» и многое другое в том же духе. Все эти выражения повторила чешская пресса.
На четвертый день суда передовица пражской коммунистической газеты «Руде Право» гласила: «При виде этих холодных, бесчувственных существ аж дрожь пробирает от отвращения и брезгливости. Иуда Сланский делал ставку на эти чуждые элементы, на этот сброд с его темным прошлым». Ни один чех, объяснял автор статьи, не мог совершить такие преступления: «только циничные сионисты, без отечества… умные космополиты, продавшиеся за доллары. В этой преступной деятельности они руководствовались сионизмом, буржуазным еврейским национализмом, расовым шовинизмом».
11 из 14 обвиняемых приговорили к смертной казни и казнили, троих приговорили к пожизненному заключению. Выступая месяц спустя на Национальной конференции Чехословацкой коммунистической партии, Готвальд сказал о своих бывших товарищах следующее: «Обычно банкиры, промышленники, бывшие кулаки не попадают в нашу партию. Но если они были еврейского происхождения и сионистской ориентации, то их классовому происхождению у нас уделялось мало внимания. Такое положение дел возникло из-за нашего отвращения к антисемитизму и нашего уважения к страданиям евреев».
Процесс Сланского был преступным маскарадом, публичным театром судебного убийства[213]. Как и предшествовавший суд над Антифашистским комитетом в Москве, пражский процесс был задуман как пролог к аресту советских врачей еврейского происхождения, чей «заговор» был обнародован в газете «Правда» 13 января 1953 года. Эти еврейские врачи, «сионистская террористическая банда», обвиняемая в убийстве Андрея Жданова, сговоре с «англо-американской буржуазией» и продвижении дела «еврейского национализма» при пособничестве Американского еврейского объединенного распределительного комитета (а также покойного «буржуазного еврейского националиста» Соломона Михоэлса), должны были предстать перед судом в течение трех месяцев после вынесения приговора Сланскому.
Есть основания полагать, что этот процесс, в свою очередь, рассматривался Кремлем как преамбула и предлог для массовых облав на советских евреев и их последующей высылки в Биробиджан (восточную «родину», отведенную евреям) и советскую Среднюю Азию, куда ранее в период с 1939 по 1941 год было сослано много польских евреев. Издательство МВД напечатало и подготовило к распространению миллион экземпляров брошюры, разъясняющей, «почему евреев необходимо переселять из промышленных районов страны». Но даже Сталин, похоже, колебался (Илья Эренбург предупреждал его о разрушительных последствиях показательного суда над еврейскими врачами для репутации на Западе). В любом случае, прежде чем Сталин успел принять решение, он умер 5 марта 1953 года.
Предрассудки Сталина не требуют объяснения: для России и Восточной Европы антисемитизм был типичен сам по себе. Больший интерес представляют цели Сталина при организации этих абсурдных чисток, обвинений, признаний и судебных процессов. Зачем вообще советскому диктатору были нужны суды? Москва имела возможность устранить любого, кого пожелает, в любой точке советского блока посредством «административных процедур». Суды могли показаться контрпродуктивными. Заведомо ложные свидетельства и признания, беспрепятственные нападения на отдельных лиц и социальные категории вряд ли были рассчитаны на то, чтобы убедить иностранных наблюдателей в добросовестности советских судебных процедур.
Но показательные процессы в коммунистическом блоке не были связаны с правосудием. Скорее, они были формой публичного «обучения примером», почтенным коммунистическим институтом (первые подобные процессы в СССР датируются 1928 годом), цель которого заключалась в наглядном выражении структуры власти в советской системе. Они рассказывали публике, кто прав, а кто нет; они возлагали вину за политические неудачи; они вознаграждали за лояльность и раболепство; они даже написали сценарий, утвержденный набор слов для обсуждения общественных дел. После ареста Рудольфа Сланского называли только «шпионом Сланским», и это ритуальное наименование являлось формой политического экзорцизма[214].
Показательные процессы, или трибуналы, выражаясь языком Вышинского в «Советском руководстве по уголовным расследованиям» 1936 года, явно предпринимались для «мобилизации пролетарского общественного мнения». Как кратко резюмировал чехословацкий «Закон об организации судов» от января 1953 года, функция судов заключалась в том, чтобы «воспитывать граждан в преданности и лояльности по отношению к Чехословацкой Республике и т. д.». Роберт Фогелер, обвиняемый на Будапештском процессе в 1948 году, отметил тогда: «Судя по тому, как были написаны наши сценарии, было важнее установить нашу аллегорическую идентичность, чем установить нашу „вину“. Каждый из нас в своих показаниях был обязан „разоблачить“ себя перед прессой и радио Коминформа».
Обвиняемые превратились из предполагаемых политических критиков или оппонентов в кучку беспринципных заговорщиков, преследовавших продажные и предательские цели. Неуклюжесть советского имперского стиля иногда скрывает основную задачу: что можно извлечь из риторики, призванной мобилизовать общественное мнение в столичном Будапеште, твердя об ошибках тех, кто выступал против «борьбы с кулачеством»? Но «общественность» не просили поверить тому, что она слышала; ее просто учили повторять это.
Публичные судебные процессы использовались как способ назначить «козлов отпущения». Если коммунистическая экономическая политика не принесла заранее объявленных успехов, если советская внешняя политика была заблокирована или вынуждена пойти на компромисс, кому-то приходилось взять на себя вину. Чем еще можно было объяснить ошибки непогрешимого Вождя? Кандидатов было много: Сланского повсеместно не любили как внутри, так и за пределами Чехословацкой коммунистической партии. Райк был суровым сталинистским министром внутренних дел. И именно потому, что они проводили непопулярную политику, которая теперь считалась провальной, любые коммунистические лидеры и министры становились потенциальными жертвами. Точно так же, как побежденные генералы в войнах Французской революции часто обвинялись в государственной измене, так и коммунистические министры признавались в саботаже, когда политика, которую они проводили, не приносила плодов (часто в буквальном смысле слова).
У признания было еще одно преимущество, помимо символического использования как пример перекладывания вины, – оно подтверждало коммунистическую доктрину. Во вселенной Сталина не было разногласий, были только ереси; никаких критиков, только враги; никаких ошибок, только преступления. Суды служили для иллюстрации достоинств Сталина и для раскрытия преступлений его врагов. Они также проливают свет на степень паранойи Сталина и культуру подозрительности, окружавшую его. Одна из причин этого – глубоко укоренившаяся тревога по поводу русской и, в более общем плане, «восточной» неполноценности, страх перед западным влиянием и соблазнами западного богатства. На судебном процессе по делу «американских шпионов в Болгарии» в Софии в 1950 году обвиняемым было предъявлено обвинение в пропаганде идеи о том, «что избранные расы живут только на Западе, хотя географически все они произошли с Востока». В обвинительном заключении обвиняемые далее описываются как демонстрирующие «чувство рабской неполноценности», которое западные шпионы успешно использовали.
Таким образом, Запад представлял собой угрозу, которую требовалось изгонять неоднократно. Были, конечно, и западные шпионы: настоящие. В начале 1950-х годов, после развязывания войны в Корее, Вашингтон действительно рассматривал возможность дестабилизации Восточной Европы, а американская разведка предприняла ряд безуспешных попыток проникнуть в советский блок, придав поверхностное правдоподобие признаниям коммунистов, которые якобы работали с ЦРУ или шпионили на британскую секретную службу. И Сталин в последние годы своей жизни, кажется, искренне ожидал войны. Как он объяснил в «интервью» газете «Правда» в феврале 1951 года, конфронтация между капитализмом и коммунизмом была неизбежна, а теперь становится все более вероятной. С 1947 по 1952 год советский блок находился на постоянном военном положении: производство оружия в Чехословакии увеличилось в семь раз в период с 1948 по 1953 год, а в ГДР перебросили больше советских войск и разработали планы создания стратегических бомбардировочных сил.
Аресты, чистки и судебные процессы стали публичным напоминанием о предстоящей конфронтации, оправданием советских военных опасений и стратегией (знакомой по предыдущим десятилетиям) придания ленинистской партии необходимой стройности и подготовки ее к борьбе. Обвинение Райка в 1949 году в том, что он вступил в сговор с США и Великобританией с целью свержения коммунистов, казалось правдоподобным многим коммунистам и их сторонникам на Западе. Даже самые резкие обвинения в адрес Сланского и других опирались на широко признанную истину о том, что Чехословакия имела гораздо больше связей с Западом, чем другие государства блока. Но почему Райк? Почему Сланский? Как выбирались «козлы отпущения»?
В глазах Сталина к любому коммунисту, который провел время на Западе, вне досягаемости Советского Союза, следовало относиться с подозрением, что бы он или она там ни делали. Коммунисты, действовавшие в Испании во время Гражданской войны 30-х годов (многие из них были из Восточной Европы и Германии), первыми попали под подозрение. Так, Ласло Райк служил в Испании (политическим комиссаром «батальона Ракоши»); то же касается Отто Шлинга, обвиненного совместно со Сланским. После победы Франко многие испанские ветераны бежали во Францию, где оказались во французских лагерях для интернированных. После значительная их часть присоединилась к французскому Сопротивлению, где они объединились с немецкими и другими иностранными коммунистами, нашедшими убежище во Франции. Таких мужчин и женщин было достаточно, чтобы Коммунистическая партия Франции организовала из них подразделение коммунистического подполья – Main d’Oeuvre Immigré (MOI)[215]. Выдающиеся послевоенные коммунисты, такие как Артур Лондон (еще один обвиняемый по делу Сланского), установили множество контактов с Западом благодаря своей работе в MOI во время войны, и это тоже вызвало подозрения Сталина и позже обернулось против них.
Еврейскому антифашистскому комитету СССР во время войны было поручено установить контакты с Западом и документировать зверства нацистов – те самые действия, которые позже легли в основу предъявленных им уголовных обвинений. Немецкие коммунисты, такие как Пауль Меркер, который провел годы войны в Мексике; словацкие коммунисты, такие как будущий министр иностранных дел Клементис, работавший в Лондоне; любой, кто остался в оккупированной нацистами Европе, – все были уязвимы для обвинений в том, что они контактировали с западными агентами или слишком тесно сотрудничали с некоммунистическими участниками Сопротивления. Йозефу Франку, чешскому коммунисту, пережившему заключение в Бухенвальде, на процессе Сланского было предъявлено обвинение в использовании времени, проведенного в лагере, для подозрительных знакомств с «классовыми врагами».
Единственными коммунистами, которые не попадали в сферу обычных опасений Сталина, оказались те, кто провел долгое время в Москве под пристальным вниманием Кремля. На них можно было рассчитывать вдвойне: проведя много лет на виду у советских властей, они имели мало контактов за рубежом или не имели их вовсе. И если они пережили чистки 1930-х годов (в ходе которых ликвидировали большую часть изгнанного руководства польских, югославских и других коммунистических партий), можно было рассчитывать, что они безоговорочно подчинятся советскому диктатору. С другой стороны, «национальные» коммунисты, мужчины и женщины, оставшиеся на родной земле, считались ненадежными. Обычно они имели «более героический» послужной список во внутреннем Сопротивлении, чем их московские собратья, вернувшиеся после войны благодаря Красной армии, и, следовательно, бо́льшую популярность на местах. И они были склонны формировать собственные взгляды на местный или национальный «путь к социализму».
Поэтому «национальные» коммунисты почти всегда становились главными жертвами послевоенных показательных процессов. Так, Райк был «национальным» коммунистом, а Ракоши и Герё – лидеры Венгерской партии, которые руководили процессом над ним, – «москвичами» (хотя Герё также побывал в Испании). В остальном они мало чем отличались. В Чехословакии люди, организовавшие словацкое национальное восстание против нацистов (включая Сланского), были готовыми жертвами советских подозрений. Сталину не нравилось делить славу освобождения Чехословакии. Кремль предпочитал надежных, негероических и лишенных воображения «москвичей», которых он знал, таких, как Клемент Готвальд.
Трайчо Костов возглавлял болгарских коммунистических партизан во время войны до своего ареста. После войны он стал правой рукой Георгия Димитрова, только что вернувшегося из Москвы, но в 1949 году его послужной список обернулся против него. В Польше Гомулка вместе с Марианом Спыхальским организовали вооруженное сопротивление нацистам. После войны Сталин отдавал предпочтение Беруту и другим полякам, проживавшим в Москве. Спыхальского и Гомулку позже арестовали, и, как мы видели, они чудом избежали участия в показательном процессе.
Были исключения. В Румынии один «национальный» коммунист Деж спровоцировал падение другого «национального» коммуниста Пэтрэшкану, а также закат карьеры безупречной «москвички» и сталинистки Анны Паукер. И даже Костов провел начало 1930-х годов в Москве, в балканском бюро Коминтерна. Он также был закоренелым критиком Тито (хотя и по собственным причинам: Костов видел в Тито наследника сербских территориальных амбиций в ущерб Болгарии). Однако это не спасло его, а лишь усугубило его преступление: Сталину требовалось не согласие или компромисс, а только неукоснительное повиновение.
Наконец, при выборе жертв суда и предъявлении им обвинений присутствовал значительный элемент личного сведения счетов и циничного практицизма. Как объяснил Карол Бацилек на Национальной конференции Чешской коммунистической партии 17 декабря 1952 года: «Вопрос о том, кто виновен, а кто невиновен, в конечном итоге будет решаться партией с помощью органов национальной безопасности». В некоторых случаях эти органы фабриковали дела против людей по стечению обстоятельств или поддаваясь фантазии; в других делах они намеренно утверждали противоположное тому, что, как им было известно, произошло на самом деле. Так, двое обвиняемых по делу Сланского были обвинены в завышении для Москвы счетов за чешские товары. Как правило, цены на товары, производимые в государствах-сателлитах, намеренно занижались в интересах Советского Союза; только Москва могла разрешить исключения. Однако «завышение счетов» в чешском деле стало устоявшейся советской практикой, о чем хорошо знали прокуроры: это был способ переправить деньги через Прагу на Запад для использования в разведывательных операциях.
Столь же циничным – и частью кампании личного очернения – оказалось дело против Анны Паукер, которую обвиняли в правом и левом «уклонизме» одновременно: сначала она «критически» относилась к сельской коллективизации, затем заставила крестьян коллективизироваться против их воли. Райка обвинили в роспуске сети Коммунистической партии внутри венгерской полиции в 1947 году; на самом деле он сделал это (накануне выборов 1947 года и с официального одобрения) как прикрытие роспуска гораздо более сильной социал-демократической полицейской организации. Позже он тайно восстановил коммунистическую сеть, сохранив при этом запрет на деятельность других партий. Но его действия, безупречно правоверные в то время, послужили водой для советской мельницы, когда пришло время его отстранить.
Все обвиняемые на крупных показательных процессах были коммунистами. С другими расправлялись без публичного суда или вообще без какого-либо судебного процесса. Но подавляющее большинство жертв Сталина в Советском Союзе и странах-сателлитах, конечно, вовсе не были коммунистами. В Чехословакии в 1948–1954 годах коммунисты составляли лишь одну десятую процента приговоренных к тюремному заключению или трудовым лагерям, 5 % приговоренных к смертной казни. В ГДР 8 февраля 1950 года было создано Штази[216], задачей которого стало наблюдение и контроль не только за коммунистами, но и за всем обществом. Сталин обычно с подозрением относился не только к коммунистам, имеющим контакты или опыт работы на Западе, но и ко всем, кто жил за пределами советского блока.
Поэтому само собой разумеется, что практически все население Восточной Европы попало в те годы под подозрение Кремля. Не то чтобы послевоенные репрессии в Советском Союзе проходили менее масштабно: как некоторые считали, что подверженность русских западному влиянию в 1813–1815 годах проложила путь к восстанию декабристов 1825 года, так и Сталин в свою эпоху опасался распространения вольнодумства и протестов в результате контактов времен войны. Таким образом, объектом недоверия становился любой советский гражданин или солдат, переживший нацистскую оккупацию или тюремное заключение. Когда в 1949 году Президиум Верховного Совета принял закон, наказывающий солдат, совершивших изнасилование, тюремным заключением на срок от 10 до 15 лет, *********** ******* ******* ***** *********** ******** ********* **** ********** ****** *****[217]. Настоящим мотивом было создание механизма, с помощью которого можно было бы произвольно наказывать вернувшихся советских солдат.
Масштаб расправ над гражданами СССР и Восточной Европы в десятилетие после Второй мировой войны был огромным, а за пределами самого Советского Союза – совершенно невиданным. Суды представали лишь видимой вершиной архипелага репрессий: тюрьмы, ссылки, принудительные трудовые батальоны. В 1952 году, в разгар второго сталинского террора, 1,7 миллиона заключенных содержались в советских трудовых лагерях, еще 800 000 – в трудовых колониях и 2 753 000 – в «спецпоселениях». «Обычный» приговор в ГУЛАГе составлял 25 лет, за которыми часто следовали (для выживших) ссылка в Сибирь или Среднюю Азию. В Болгарии среди чуть менее чем полумиллиона промышленных рабочих двое из каждых девяти работали принудительно.
По оценкам, в Чехословакии в начале 1950-х годов при 13-миллионном населении насчитывалось 100 000 политических заключенных, и эта цифра не включает в себя многие десятки тысяч подневольных рабочих на шахтах страны. Другой формой наказания стали «административные ликвидации», когда мужчин и женщин, исчезнувших в тюрьме, тихо расстреливали без огласки и суда. Семья жертвы могла узнать через год или больше, что он или она «исчезли». Три месяца спустя человека официально признавали мертвым, хотя и без дальнейшего официального признания или подтверждения. В разгар террора в Чехословакии ежедневно в местной прессе появлялось от тридцати до сорока таких объявлений. Так исчезли десятки тысяч человек; еще многие сотни тысяч лишились льгот, квартир, работы[218].
В Венгрии в 1948–1953 годах около одного миллиона человек (при общей численности населения менее десяти миллионов) подверглись аресту, судебному преследованию, тюремному заключению или депортации. Непосредственно пострадала каждая третья венгерская семья. Родственники поплатились соразмерно. Фрици Лебл, жену одного из «сообщников Сланского», год держали в тюрьме в Рузине, недалеко от Праги, где ее допрашивали русские, которые называли ее «вонючей жидовской проституткой». После освобождения ее сослали на фабрику в Северной Богемии. Жены заключенных и депортированных лишались работы, квартир и личных вещей. В лучшем случае, если им везло, о них потом забывали, как о Жозефине Лангер, чей муж Оскар Лангер, свидетель на суде над Сланским, был позже приговорен на тайном процессе к 22 годам тюремного заключения. Она и ее дочери прожили шесть лет в подвале.
Румыния стала ареной, пожалуй, самых жестоких преследований, и уж точно самых продолжительных. Здесь насчитывалось более миллиона заключенных в тюрьмах, трудовых лагерях и на Дунайско-Черноморском канале, из которых десятки тысяч умерли; в это число не входят депортированные в Советский Союз. Румыния отличалась суровостью тюремных условий и различных «экспериментальных» тюрем. В частности, в Питешти три года, с декабря 1949 года по конец 1952 года, заключенных поощряли «перевоспитывать» друг друга посредством физических и психологических пыток. Большинство жертв были студентами, «сионистами» и политическими заключенными-некоммунистами.
Коммунистическое государство постоянно находилось в состоянии необъявленной войны против собственных граждан. Как и Ленин, Сталин понимал необходимость врагов, и в логике сталинского государства оно постоянно мобилизовалось против своих недругов – внешних, но прежде всего внутренних. По словам Стефана Раиса, министра юстиции Чехословакии, выступавшего на конференции чехословацких адвокатов 11 июня 1952 года:
«[адвокат] должен… опираться на самую зрелую, единственно правильную и правдивую науку в мире, на советскую юридическую науку, и всесторонне использовать опыт советской юридической практики… Неизбежной необходимостью нашего времени является все усиливающаяся классовая борьба».
Военный словарь, столь любимый в коммунистической риторике, поддерживал это конфликтное состояние. Военных метафор в нем содержалось предостаточно: классовый конфликт требовал союзов, связи с массами, маневров, лобовых атак. Утверждение Сталина о том, что классовая борьба обострилась по мере приближения к социализму, было призвано объяснить тот любопытный факт, что, хотя выборы повсюду показали 99-процентную поддержку партии, ее враги тем не менее множились, битву приходилось вести со все более твердой решимостью, а история СССР должна была быть тщательно воспроизводена во всем советском блоке.
Главными врагами объявлялись крестьяне и буржуазия. Но на практике самой легкой мишенью зачастую оказывались интеллектуалы, *** ***** ********[219]. Ядовитые атаки Андрея Жданова на Анну Ахматову – «Не то монахиня, не то блудница, а вернее, блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой, Ахматовская поэзия совершенно далека от народа»[220] – перекликаются с большинством традиционных сталинистских антиинтеллектуальных обвинений: религия, проституция, отчуждение от масс. Если бы Ахматова была еврейкой, как и большая часть центральноевропейской интеллигенции, карикатура была бы полной.
Политические репрессии, цензура и даже диктатура, конечно же, были известны в восточной половине Европы и до прихода сталинизма. Однако среди тех, кто имел возможность сравнивать, существовало всеобщее согласие: следователи и тюрьмы межвоенной Венгрии, Польши или Румынии нравились им гораздо больше, чем в «народных демократиях». Инструменты контроля и террора, с помощью которых действовало коммунистическое государство после 1947 года, были усовершенствованы людьми Сталина, но по большей части их и не требовалось было импортировать с Востока; они уже существовали. Не случайно тюрьма Питешти создавалась и управлялась для коммунистической Секуритате[221] неким Евгением Цуркану, который в раннем возрасте был студенческим активистом Железной гвардии, румынского межвоенного фашистского движения, в Университете Ясс[222].
Однако отличие партийного государства коммунистов от авторитарных предшественников заключалось не столько в большей эффективности его репрессивного аппарата; скорее, власть и ресурсы теперь были монополизированы и ими злоупотребляли почти исключительно в интересах иностранной державы. ********* ********* ****** ******** ********** ********* ************** *********** *********** ******* ************ ********* ********* ******** ****** *********** ****** **** ******* ********* ********* ******** ************* *** ********** ********** ******* *** *** ***** ********[223]. Этот процесс и его последствия – «советизация» и «русификация» всего в Восточной Европе, от производственных процессов до ученых званий, – рано или поздно подавляли лояльность у всех, кроме самых заядлых сталинистов.
Вдобавок это затуманивало воспоминания многих людей об их первоначальной двойственности перед лицом коммунистической трансформации. В последующие годы легко забылось, что антисемитский и зачастую ксенофобский тон сталинской общественной речи нашел сочувствующую аудиторию в большей части Восточной Европы, как и в самом Советском Союзе. Экономический национализм также имел крепкие местные корни, поэтому экспроприация, национализация, контроль и государственное регулирование труда не были чем-то новым. В Чехословакии, например, в соответствии с двухлетним планом, введенным в 1946 году, непокорных рабочих могли ссылать в трудовые лагеря (хотя верно также и то, что большинство чешских судей в 1946–1948 годах отказывались назначать эти наказания).
Таким образом, на начальных этапах переход Восточной Европы под советский контроль не был таким односторонним и жестоким периодом, как может показаться впоследствии, даже если мы не будем принимать во внимание большие надежды, возлагавшиеся на коммунистическое будущее меньшинством молодых людей в Варшаве или Праге. Но ***** ******* *** ********** ******** ****** ************ ************* ******* ********** *************** ******* *** ************ ******* *****************[224], Сталин вскоре рассеял иллюзии и ожидания в государствах-сателлитах.
Результат навязывания ускоренной версии мрачной экономической истории Советского Союза более развитым странам к западу от него уже упоминался. Единственным ресурсом, на который могли последовательно полагаться коммунистические управленцы, было интенсивное трудоемкое производство на пределе возможностей. Вот почему сталинский террор 1948–1953 годов в Восточной Европе так сильно напоминал советский террор двадцатилетней давности: оба были связаны с политикой принудительной индустриализации. Страны с централизованной плановой экономикой были в реальности весьма эффективными в принудительном извлечении прибавочной стоимости у шахтеров и фабричных рабочих; но это все, что они могли сделать. Сельское хозяйство советского блока все дальше и дальше откатывалось назад. Его сюрреалистическую неэффективность иллюстрируют бюрократы во Фрунзе (ныне Бишкек в Кыргызстане), которые в 1960 году поощряли местных крестьян выполнять свои (произвольные и недостижимые) квоты на поставку масла, скупая запасы в местных магазинах…
Суды и чистки, сопровождаемые потоком клеветы, способствовали деградации остатков публичной сферы в Восточной Европе. Политика и правительство стали синонимами коррупции и произвольных репрессий, практикуемых в собственных интересах продажной кликой, раздираемой подозрениями и страхом. Конечно, в этом регионе такое бывало и прежде. Но в коммунистическом беспределе прослеживалась одна циничная черта: старомодные злоупотребления теперь тщательно встраивались в риторический лозунг о равенстве и социальном прогрессе – лицемерие, в котором олигархи межвоенного периода, ************* *********[225] не чувствовали необходимости. И это дурное правление служило исключительно выгоде иностранной державы, что и вызвало такое негодование по поводу советской власти за пределами собственных границ Советского Союза.
Результатом советизации Восточной Европы стало ее постепенное отдаление от западной половины европейской территории. В то время как Западная Европа собиралась вступить в эпоху драматических преобразований и беспрецедентного процветания, Восточная Европа впала в кому. Зима инерции и упадка, прерываемая циклами протеста и подавления, продлилась почти четыре десятилетия. Симптоматично и в некоторой степени логично, что в те самые годы, когда «план Маршалла» влил около 14 миллиардов долларов в восстанавливающуюся экономику Западной Европы, Сталин – посредством репараций, принудительных поставок и введения крайне невыгодных торговых отношений – извлек примерно такую же сумму из Восточной Европы.
Восточная Европа всегда отличалась от Западной. Но различие между Восточной и Западной Европой было не единственным, по которому делились страны, и даже не самым важным. Средиземноморская Европа заметно отличалась от Северо-Западной; религия имела гораздо большее значение, чем политика в исторических границах внутри государств и между ними. В Европе перед Второй мировой войной различия между Севером и Югом, богатыми и бедными, городскими и сельскими имели большее значение, чем различия между Востоком и Западом.
Таким образом, влияние советской власти на земли к востоку от Вены было в некоторых отношениях даже более заметным, чем на саму Россию. В конце концов, Российская империя когда-то была лишь частично европейской; и европейская идентичность постпетровской России сама по себе сильно оспаривалась в течение столетия, предшествовавшего ленинскому перевороту. Жестоко оторвав Советский Союз от его связей с европейской историей и культурой, большевики совершили великое и долговременное насилие над Россией. Но их подозрительность к Западу и страх перед западным влиянием не были чем-то новым. Эти чувства имели глубокие корни в славянофильских писаниях и практике задолго до 1917 года.
В Центральной и Восточной Европе подобных прецедентов не было. Действительно, частью неуверенного местечкового национализма поляков, румын, хорватов и других было то, что они считали себя не какими-то далекими неудачниками на окраине европейской цивилизации; а скорее недооцененными защитниками основного наследия Европы – точно так же, как чехи и венгры вполне обоснованно считали себя живущими в самом сердце континента. Румынские и польские интеллектуалы искали в Париже модные течения в философии и искусстве так же, как немецкоязычная интеллигенция поздней Габсбургской империи, от Закарпатской Руси до Триеста, всегда обращалась к Вене.
Эта интегрированная, космополитичная Европа, конечно, когда-то существовала только для меньшинства – и она умерла в 1918 году. Но новые государства, зародившиеся в Версале, с самого начала были хрупкими и ненадежными. Десятилетия между двумя мировыми войнами предстали своего рода междуцарствием, «ни миром, ни войной», в котором судьба постимперской Центральной и Восточной Европы оставалась в некоторой степени нерешенной. Самый вероятный исход – возрождающаяся Германия возьмет роль фактической наследницы старых империй на территориях, простирающихся от Щецина до Стамбула, – едва удалось предотвратить только благодаря собственным ошибкам Гитлера.
Вместо этого навязывание российского, а не немецкого решения отрезало уязвимую восточную половину Европы от тела континента. В то время это не вызывало большого беспокойства у самих западных европейцев. За исключением немцев – нации, наиболее прямо пострадавшей от раздела Европы, но при этом не имевшей возможности выразить свое недовольство этим, – западные европейцы были в основном безразличны к исчезновению Восточной Европы. Действительно, вскоре они настолько привыкли к этому и настолько озаботились выдающимися переменами, происходящими в их собственных странах, что казалось вполне естественным, что от Балтийского моря до Адриатики должен быть непроницаемый вооруженный барьер. Но для народов к востоку от этого барьера, отброшенных, как представлялось, в грязный, забытый угол своего же континента, под власть получуждой великой державы, которая жила не лучше их и питалась их сокращающимися ресурсами, сама история медленно останавливалась.