Взяв на руки младенца, Эмма немедленно чувствует, как меняется ее поза. Она не ожидала, что ребенок такой легкий и такой теплый. Он роняет голову ей на плечо. Как странно: он достаточно спокоен, чтобы спать, и одновременно весь подобрался, как сжатый кулачок.
Она оглядывается на оранжерею, убеждаясь, что они одни, а потом осторожно прижимается щекой к его макушке. Волосы у него мягкие, как большие пуховки из маминых банок с пахучим тальком. В детстве они с Фиби пользовались ими тайком: одна стояла на стреме, пока вторая щедро посыпала руки и ноги ароматизированной белой пудрой. Она принюхивается. От ребенка пахнет стиральным порошком, и молоком, и всем мягким, теплым и хорошим, что только есть на свете. И совсем чуть-чуть дрожжами, как от теплого хлеба. Да, он пахнет как свежая, еще горячая буханка хлеба, на которой за секунду тает твердое масло только из холодильника. А еще Фиби – он пахнет Фиби, ее духами в красном флаконе с черным колпачком.
Сердце колотится так, будто она со всех ног бежит вдоль берега.
Вынести это невозможно; его запах атакует все чувства. Остается только…
Эмма крепко зажмуривается и дышит ртом, чтобы прервать поток мыслей.
Она опускается в драное кресло, осторожно укладывает младенца на сгиб локтя, чтобы получше рассмотреть. Крошечная грудная клетка расширяется и сокращается в такт дыханию. Его лицо подергивается, он складывает губы трубочкой и начинает причмокивать. То ли ищет молоко, то ли видит его во сне.
Эмма вглядывается в его лицо и узнает черты, которые видит в зеркале каждый день. Само собой, дети Фиби похожи не только на мать, но и на тетю. По Кларе это еще заметнее, потому что она старше и ее лицо уже сформировалось, но даже в этом свеженьком, только из печи младенце просматриваются черты Фиби и Майкла.
Перед глазами плывет. Эмма задирает голову, стараясь загнать назад подступившие слезы. Лампочки расплываются в пятна, напоминающие звезды.
Все это время она думала, что тоска притупилась. Что все свои слезы она уже выплакала. Четыре года – немалый срок.
– Эми?
Майкл стоит рядом. Их взгляды встречаются, и Эмма чувствует, как по щеке ползет предательская слеза. Она смахивает ее ладонью.
– Он просто чудо, Майкл.
– Спит?
Она кивает, отрывает от груди спящего ребенка, чтобы показать Майклу его безмятежное личико. Потом снова прижимает к себе, откидывается на спинку кресла. Закрывает глаза, прислушивается к собственному дыханию, к дыханию ребенка на груди.
Над головой шуршат листья, словно кто-то комкает газету, чтобы развести огонь, а потом ее ушей достигает скрип: Майкл садится рядом. Даже с закрытыми глазами звук ни с чем не спутаешь: это одно из плетеных кресел, которые обычно стоят в оранжерее. Она представляет, как Майкл опускается в кресло с этим своим раздражающим пустым выражением – ни дать ни взять свидетель страшной аварии. Открывает глаза, смотрит на Майкла – угадала. Столько воды утекло, но она все еще хорошо его знает.
Ей так больно от этого осознания, что она смеется. Смех рождается где-то в животе, сотрясает грудную клетку, вырывается из ноздрей маленькими клубами воздуха, льется из горла тихим шелестом.
Он поднимает на нее глаза с почти обиженным выражением.
– Ты просто уникум.
Она думала, что испытывать к этому мужчине бóльшую неприязнь невозможно, но Майкл себе не изменяет: он никогда не перестает ее удивлять. В одну секунду в ней снова вспыхивает ярость, и все ее долгие пробежки, все те часы, что она просидела в позе лотоса на коврике для йоги, все, что она писала в дневнике, оказывается напрасным, потому что, не будь ее руки заняты младенцем, она бы сейчас вскочила и – что? Задушила бы Майкла? Нет, это перебор. Плеснула бы вина ему в лицо? Возможно.
– Пожалуйста, уйди. Я обещала маме: никаких скандалов.
Эмма старается говорить спокойно. И все равно слова звучат так, словно она цедит их сквозь зубы. Тогда она открывает рот пошире, растягивая мышцы челюсти, как змея, готовая проглотить яйцо. От этого движения напряжение уходит не только из челюсти, и тогда Эмма поворачивается к Майклу и смотрит на него так мягко, как только способна.
Майкл отводит глаза; проследив за направлением его взгляда, она упирается в младенца, которого держит на руках.
– Я думала, что это невозможно – увидеть их с Кларой и полюбить. Думала: что я за человек такой. Что я за тетя, если готова ненавидеть младенца, ненавидеть трехлетнего ребенка.
Майкл шумно выдыхает – медленно, как сдувшаяся шина, из которой выходит воздух. Не поднимая глаз, Эмма продолжает разглядывать спящего младенца, но замечает, что Майкл снова откинулся на спинку кресла.
– Зря я приехала.
Он вдруг касается ее щеки. Ладонь у него холодная. Эмма зажмуривается, закусывает губу.
– Не надо.
Она не открывает глаз. Аромат духов Фиби – тот же, что на младенце, – становится сильнее. Наверное, это от него.
– Эми.
Она открывает глаза, но продолжает сидеть неподвижно, подобравшись, как сжатая пружина.
– Майкл.
– Когда я тебя увидел сегодня, под этим деревом…
– Майкл.
– Весь день. Всё, что я…
– Хватит.
Она берет его за запястье и отводит ладонь от своего лица.
Майкл кладет руку на колено, смотрит на нее так, словно это отдельное существо, которое действует без его ведома. Хмурится, как будто недоволен ее поведением.
– Извини, – говорит он так тихо, что его почти не слышно за шелестом листвы, ровным сопением младенца и звуками праздника, долетающими из дома.
Он поднимает глаза. Сейчас заплачет, думает Эмма. Ей знакомо это сосредоточенное выражение, она годами наблюдала его в действии. Это одна из его фишек, одна из причин, почему столько людей считает его гениальным актером: он из той редкой породы мужчин, которые не боятся проявлять эмоции.
И действительно: одинокая слезинка прочерчивает дорожку вдоль носа.
Он прячет лицо в сгибе локтя. Судорожно вздыхает. Опускает руку.
– Это был и мой ребенок, Эмма.