Хасинто Рекена, кафе «Кито», ул. Букарели, Мехико, сентябрь 1985 года. Улисес Лима вернулся в Мексику через два года после исчезновения в Манагуа. Начиная с этого времени, мало кто с ним встречался, а если кто и встречался — случайно. Для большинства он умер как человек и как поэт.
Я видел его пару раз. Первый раз мы столкнулись нос к носу на Мадеро, второй раз я был у него. Он жил недалеко от района Герреро, домой заходил только спать, жил с торговли марихуаной. Денег зарабатывал мало и всё отдавал девчонке, которая с ним жила, по имени Лола. У Лолы был сын. Лола была та ещё оторва, с юга, из Чиапаса, а может, из Гватемалы, всё, что ей нравилось в жизни, было трястись на дискотеках, одевалась она под панк и всегда пребывала в плохом настроении. Но сын у неё был чудесный. Улисес, похоже, оставался скорее из-за него, чем из-за неё.
В один из этих разов я спросил, где он был. Он сказал, что путешествовал по реке, текущей из Мексики в Центральную Америку. Насколько я знаю, такой реки не существует. Но он заявил, что прошёл её по всей длине, изучив все излучины и притоки. Реки деревьев, реки песка, впадающие в реки деревьев. Нескончаемый поток нищих, умирающих с голоду и безработных, поток наркоты, поток человеческой боли. Река облаков, по которой сплавлялся весь год, с островами и населёнными пунктами, хоть и не все острова обитаемы, но кое-где он собирался остаться навечно, пока не умрёт.
Изо всех островов самыми примечательными оказались два. Остров прошлого, сказал он, где существует только прошедшее время, жителям скучно и, в принципе, хорошо, беда только в том, что на остров давит такой груз иллюзий, что с каждым днём он всё больше погружается в воду. И остров будущего, где существует только будущее время, и одни обитатели там мечтатели, а другие воители, сказал Улисес, так что, в конце концов, очень возможно, они друг друга съедят.
Прошло много времени, мы не встречались. Я пытался сменить круг общения, круг интересов, работу искал, надо было давать денег Хочитл, появлялись другие друзья.
Хоаким Фонт, психиатрическая больница «Фортеция», Тлалнепантла, Мехико, сентябрь 1983 года. В день землетрясения я снова видел Лауру Дамиан. Таких видений у меня не бывало давно. Бывали другие: вещи, идеи, видения боли, — но только не Лаура Дамиан, не её едва обрисованные, тем не менее вещие глаза и губы, приоткрывшиеся, чтобы сказать, что, несмотря на все доказательства обратного, всё будет в порядке. То есть, насколько я мог заключить, речь шла о Мексике, о мексиканцах, всё будет в порядке — в быту, в голове. Виноваты здесь транквилизаторы, хотя в «Фортеции» из экономии выдают не больше одной-двух таблеток в день, и то самым страждущим. А, может, и не транквилизаторы. Факт только то, что до этого Лаура очень долго не появлялась в моих видениях, а когда задрожала земля, то пришла. И я понял, всё будет в итоге нормально. Возможно, при этом земном потрясении окружающая среда вынуждена была взять себя в руки, чтобы совсем не сгинуть. Через несколько дней после этого пришла дочь. Ты знаешь о землетрясении? — спросила она. Естественно, — ответил я. — И что, много человек погибло? Не очень, но всё же достаточно, — сказала дочь. Кто-нибудь из знакомых погиб? Насколько я знаю, никто, — ответила дочь. Знакомых осталось так мало, — заметил я, — что не нужно никакого землетрясения, чтобы их всех истребить. Иногда мне кажется, что ты не болен, — ответила дочь. А я и не болен, — ответил ей я, — только запутался. Что-то надолго, — ответила дочь. Время — только иллюзия, — напомнил я и подумал о многих знакомых, которых не видел тысячу лет, и о людях, которых не видел вообще никогда. Если б только была такая возможность, я бы тебя забрала, — сказала мне дочь. Я не тороплюсь, — ответил я ей и подумал о землетрясениях Мексики, тихой сапой наступающих на нас из тьмы веков и оттесняющих в вечность, которая по-мексикански называется nada. Если б мне дали, я бы тебя забрала хоть сегодня, — сказала она. Не волнуйся об этом, — сказал я, — у тебя сейчас множество других проблем. Она только смотрела, не отвечая. Во время землетрясения здешние страдальцы попадали с кроватей, — сказал я, — те, кого не привязывают на ночь, вообще была страшная неразбериха, медсёстры побросали посты и выбежали на шоссе, а некоторые ушли в город проверить, живы ли свои. Так что в течение какого-то времени сумасшедшие были предоставлены самим себе. И как всё это выглядело? — спросила дочь. Да ничего особенного, одни молились, другие вышли в прогулочный дворик, большинство даже не проснулось, ни те, кто остался в кровати, ни те, кто попадал на пол. А ты как? — из вежливости спросил я. Мы с подругой сидели в квартире, втроём. С кем втроём? Я, она, её сын. И никто из друзей не погиб? Никто. Ты уверена? Да, абсолютно. Какие мы разные люди, — заметил я дочери. Почему? — спросила она. Потому, что я, не выходя из «Фортеции», чувствую, что раздавило немало знакомых. Никто не погиб, — повторила мне дочь. Ну и славно. И мы замолчали надолго, созерцая больных, что, как птички, порхали по нашей фортеции — прям херувимы и ангелы в перьях, измазанных всяким дерьмом. Какая тоска, — вздохнула дочь, или только послышалось. Кажется, дочь начала тихонько плакать, но я успешно делал вид, что не замечаю. Помнишь Лауру Дамиан? — спросил я. Я её едва знала, — сказала она, — и ты её едва знал. Я очень дружил с её отцом, — сказал я. Один сумасшедший присел на корточки, его вырвало под железную дверь. Ты подружился с отцом уже после смерти Лауры, — заметила дочь. Нет, — возразил я, — я был его другом ещё до того, как случилось несчастье. Хорошо, — сказала дочь, — не будем спорить. Потом она заговорила о спасательных работах, ведущихся в городе, в некоторых она сама участвовала, или ещё поучаствует, или хотела бы, или видела издалека. Ещё она рассказала, что её мать окончательно решила уехать из Мехико. Это меня заинтересовало. А куда? — спросил я. В Пуэбло, — ответила дочь. Потом она ушла, я остался один с Лаурой Дамиан, только с Лаурой и сумасшедшими, и её голос, тень невидимых губ мне ещё раз сказали, чтобы я не переживал, пусть жена моя едет в Пуэбло, зато Лаура остаётся со мной, пока меня не выгонят из сумасшедшего дома, а если и выгонят, она и тут меня не оставит. Ах, Лаура, Лаура, вздохнул я. Потом Лаура спросила (будто сама не знает!), как поживает молодая мексиканская поэзия, приносит ли дочь вести с полей, как они там управляются на этом марше, в кровавом поту. Я сказал ей, нормально. Я солгал, я сказал: публикуются, вон сколько нового материала, одно землетрясение чего стоит. Не надо про землетрясение, сказала Лаура, расскажи лучше про литературу.
Что тебе дочь, сообщает? Внезапно я понял, что ужасно устал, и ответил лишь, Лаура, там всё в порядке, у всех всё в порядке. А мои стихи кто-нибудь читает? — спросила она. Конечно, читают. Квим, не надо мне лгать. Я не вру, сказал я и закрыл глаза.
Когда снова открыл, оказалось, что все сумасшедшие со всех прогулочных двориков сгрудились вокруг меня. Другой бы кто закричал, рухнул на пол молиться, стенать или разделся бы донага и стал бегать, как оголтелый в американском футболе, без руля без ветрил. Кто-то другой, но не я. Вокруг копошились мои сумасшедшие, а я оставался спокоен, как мыслитель Родена, смотрел то на них, то в пол, где шла битва между чёрными и красными муравьями, молчал и ничего не делал. Небо было пронзительно синего цвета. Земля — светлая глина, с камешками и комками чуть-чуть потемней. Облака, белые, вяло тянулись к востоку. Перевёл взгляд на сумасшедших — как пешки в игре ещё более умалишённого случая. Снова закрыл глаза.
Хочитл Гарсиа, ул. Монтес, рядом с памятником Революции, Мехико, январь 1986 года. Самое интересное началось, когда я захотела опубликоваться. Сначала всё писала и правила, снова писала и уничтожала написанное, но наступил день, когда я захотела что-нибудь опубликовать и начала рассылать стихи по журналам и культурным приложениям. Мария предупредила, что это бессмысленно. Оттуда тебе никогда не ответят, там даже никто не будет читать, надо ходить самой и беседовать лично. Так я и поступила. Кое-где меня просто не впустили внутрь, но в остальных местах удавалось переговорить с редактором или заведующим литературным отделом. Они расспрашивали о моих жизненных обстоятельствах, что я читаю, какие ещё есть публикации, в чьих семинарах я занималась, какое у меня образование. Я наивно рассказывала, что имела дело с висцеральными реалистами. Большинство тех, с кем я говорила, понятия не имели, кто такие висцеральные реалисты, но упоминание этого объединения пробуждало у них интерес. Висцеральные реалисты? А это ещё кто? Тогда я более-менее разъясняла короткую историю висцерального реализма, они улыбались, некоторые что-то себе помечали, ту-другую фамилию, и просили рассказать поподробней, а потом благодарили и говорили, что позвонят, или чтоб я зашла через пару недель, и они сообщат мне о своём решении. Другие, меньшинство, вспоминали Улисеса Лиму и Артуро Белано, хотя очень смутно (они, например, не знали, что Улисес жив, и что Белано уехал из Мехико), но по крайней мере они их знали, помнили о публичных нападках, которым те подвергали других поэтов, помнили, как те против всего высказывались, помнили их дружбу с Эфраином Уэртой, смотрели на меня расширенными от ужаса глазами (значит, ты была висцеральная реалистка, да?), а потом говорили, что сожалеют, но публиковать моё творчество у них возможности нет. Мария, к которой, всё больше падая духом, я ходила жаловаться, говорила, что ничего другого и ожидать не следует, так устроена литературная жизнь в Мексике или, может, во всех латиноамериканских странах, это секта, в которой наказывают за грехи. Но какие грехи?! — возмущалась я. Это неважно, важно поменьше болтать о висцеральных реалистах, если хочешь опубликоваться.
Но я не сдалась. Работа в «Гигантэ» достала меня до печёнок… Ещё мне казалось, что то, что я пишу, заслуживает хотя бы внимания, если не уважения. С каждым днём обнаруживались всё новые журналы, пусть и не те, где мне по-настоящему хотелось опубликоваться, а другие, неизбежно появляющиеся в городе с населением в шестнадцать миллионов жителей. Их издатели и редакторы были ужасные люди, на них невозможно было смотреть без того, чтобы не задаваться вопросом: в какой сточной яме тебя откопали, откуда ты вылез? Какая-то смесь невезучих чиновников, выгнанных отовсюду, и убивцев на покаянии. Уж эти-то точно не слыхивали ни о каком висцеральном реализме и не рвались о нём что бы то ни было знать. Их представления о литературе заканчивались (может, там же и начинались) на Васконселосе{78}, ещё там просматривался некий трепет в адрес Мариано Асуэлы, Яньеса{79} и Мартина Луиса Гусмана{80} (видимо, от кого-то наслушались). Один такой журнал назывался «Тамаль»[38], с неким Фернандо Лопесом Тапиа в должности главного редактора. Там, в разделе культуры (две страницы), напечатали моё первое стихотворение, и Лопес Тапиа лично вручил мне чек с гонораром. Едва обналичив чек, в тот же вечер я взяла Франса с Марией в кино, потом мы сходили поужинать в центре. Так захотелось гульнуть после экономного домашнего питания. С этого момента я перестала писать стихи (по крайней мере, в таких количествах) и стала писать хроники о событиях в Мехико, об истории города, о парках, про которые мало кто знает, что они сохранились, заметки о колониальных домах и отдельных ветках метро и сдавать в журнал всё, что пишу. Фернандо Лопес Тапиа печатал мои материалы при каждой возможности, а по субботам, вместо того чтоб вести Франса в Чапультепек гулять в парк, я ехала в редакцию, сажала его играть с пишущей машинкой и помогала немногочисленным штатным сотрудникам «Тамаля» — когда наступала пора выпускать следующий номер, там всегда был аврал.
Я научилась верстать, выполняла работу корректора, и иногда даже выбор фотографий был на моей ответственности. К тому же там все хорошо относились к Франсу. Конечно, скудные журнальные заработки не позволяли мне бросить работу в «Гигантэ», но всё равно жить стало получше. Посреди дня в супермаркете, особенно в тяжёлые моменты, скажем в пятницу во второй половине дня или в понедельник с утра, когда время тянется невыносимо, я отключалась и начинала обдумывать следующую статью, — например, материал про людей, торгующих разным товаром на улицах в Койоакане, переходя с места на место, или про пожирателей огня из Ла Виллы, или про что угодно, — и время пролетало незаметно. Однажды Фернандо Лопес Тапиа предложил мне написать про нескольких незначительных политических деятелей третьего ряда, каких-то его, наверно, знакомых или знакомых знакомых, но я отказалась. Я не могу писать о том, к чему не чувствую личной причастности, сказала я, и он удивился: а к домам в районе проспекта Десятого Мая ты чувствуешь личную причастность? Я не нашлась, что ответить, но писать про политиков не согласилась. Как-то Фернандо Лопес Тапиа пригласил меня поужинать. Я попросила Марию присмотреть за Франсом, и мы пошли в ресторан в Рома Сур. Сказать по правде, я ждала большего, уж во всяком случае чего-нибудь пошикарней, но удовольствие получила, хотя ничего почти там и не съела. В тот вечер мы стали близки с редактором «Тамаля». У меня так долго не было мужчин, я настолько отвыкла, что с первого раза мне не понравилось. Через неделю мы снова встречались. А потом ещё через неделю. Меня иногда раздражало, что мы неизвестно на что тратим ночи, вместо того чтобы выспаться, завтра идти на работу, в ужасную рань, и весь день клевать носом, наклеивая этикетки. Но так хотелось пожить… В глубине души я понимала, что от этого никуда не денешься.
Однажды Фернандо Лопес Тапиа появился на улице Монтес. Сказал, что хочет посмотреть, где я живу.
Я познакомила его с Марией, которая сначала держалась довольно холодно, будто она принцесса, а бедный Фернандо — неграмотная деревенщина. К счастью, по-моему, он даже и не заметил её скрытых выпадов. Он вообще вёл себя просто прекрасно. Мне это понравилось. Потом Мария поднялась к себе, оставив меня одну с Фернандо и Франсом. Тогда он сказал, что пришёл, потому что хотел повидаться — не то, чтобы мы так давно с ним не виделись, но он соскучился. Глупость, наверное, но слышать было приятно. Потом мы зашли за Марией и все вчетвером отправились ужинать. Вечер прошёл очень весело, много смеялись. Через неделю я отнесла в «Тамаль» несколько стихотворений Марии, и там их напечатали. Если твоя подруга готова для нас писать, передай ей, сказал Фернандо, что я найду место для её материалов. Проблема, как я скоро поняла, оказалась в другом. Мария, при всём своём университетском образовании и так далее, не умела писать прозу — кондовую прозу без поэтических заявок, со знаками препинания, с законченными предложениями, всё такое. Несколько дней она билась над заметкой о танце, но сколько бы с моей помощью ни переписывала, закончить так и не смогла. В результате вышла поэма о танце, которую после того, как я прочитала, Мария сунула в папку с другими стихами и навсегда позабыла. Как поэт Мария всегда была много сильнее, чем я, например. Но вот в прозе писать не умела. Жаль, не сложилось работать в «Тамале», но в то же время она не старалась, не ставила в грош возможность напечататься, да и смотрела на нас свысока. Мария есть Мария, я такой её и люблю.
А отношения с Фернандо Тапией продолжались ещё некоторое время. Он был женат, о чём я подозревала с самого начала, двое детей, старшему двадцать, уходить от жены не хотел (да и я бы ему не позволила). Он часто брал меня на деловые обеды и ужины и представлял как «нашу самую активную сотрудницу». Я и вправду пыталась ею стать, и бывали недели, когда, разрываясь между «Гигантэ» и журналом, спала в среднем по три часа в сутки. Но это мне было неважно, мне нравилось всё, что со мной происходит, и хотя я не печатала больше в «Тамале» стихи, я буквально экспроприировала там страницы культуры — пристроила, в частности, стихи Хасинто и других друзей, которые не знали, куда податься со своими творениями. Многому научилась. Всему, чему можно вообще научиться в редакции журнала, который выпускается в Мехико. Самостоятельно выложить номер, разговаривать с рекламодателями, с типографией, с так называемыми большими людьми. Никто даже не подозревал, что я служу в «Гигантэ», все думали, что я живу с жалованья, которое мне платит Фернандо Лопес Тапиа, что я студентка (а я никогда даже не подступалась к высшему образованию, я и школу-то не закончила!), и в этом было что-то притягательное, вроде сказки про Золушку, и хотя потом надо было возвращаться в «Гигантэ» и снова превращаться в кассиршу или продавщицу, я не возражала, и, главное, откуда-то брались силы на две работы, и обе я выполняла неплохо — одну, в «Тамале», для собственного удовольствия и чтобы учиться новому, а другую, в «Гигантэ», потому что надо было думать о Франсе — одевать, покупать всё для школы, платить за жильё на улице Монтес (папа, бедняга, был совсем плох, и квартплата была для него не по силам, а Хасинто не мог содержать сам себя, не говоря уж о нас, Одним словом, работать и тянуть Франса приходилось мне одной. И я не жаловалась, умудряясь впридачу писать и учиться.
Однажды Фернандо Лопес Тапиа сказал, что нам надо поговорить. Оказалось, он хочет, чтобы мы жили вместе.
Сначала я не прислушалась, Фернандо впадал иногда в подобные настроения, когда ему хотелось жить сразу со всеми, и, я думала, это кончится тем, что мы с вечера снимем номер в гостинице и будем там заниматься любовью, пока у него не пройдёт желание «жить вместе». Но на этот раз он говорил всерьёз. Конечно, совсем уходить от жены он намерения не имел, по крайней мере не сразу, а постепенно приучать её к этой мысли (как он сам выразился, «поэтапно»). Всё это мы обсуждали многие дни. Или, лучше сказать: Фернандо твердил мне об этом многие дни, взвешивая «за» и и «против», я слушала и размышляла. Когда я окончательно сказала нет, он был разочарован, и долго на меня дулся. К этому времени я начала предлагать тексты в другие журналы. В большинстве мест их не брали, но кое-где брали. Между мной и Фернандо всё почему-то ухудшилось. Он придирался к тому, что я делаю, а в постели стал злым, агрессивным. Потом старался загладить, дарил подарки и норовил прослезиться при каждом удобном случае. К утру нередко бывал мертвецки пьян.
Видеть свою фамилию в других публикациях было ужасно приятно. Это давало мне чувство безопасности, и с этого момента я начала отдаляться от Фернандо Лопеса Тапии и от журнала «Тамаль». Сначала это было нелегко, но к трудностям я уже привыкла и так просто не сдавалась. Потом нашла работу корректора в одном журнале и ушла из «Гигантэ», Это событие мы отпраздновали с Хасинто, Марией и Франсом. Посреди ужина явился Фернандо Лопес Тапиа, но я не хотела открыть ему дверь. Он покричал немного с улицы и ушёл восвояси. Франс с Хасинто подглядывали из окна и хихикали. Как они похожи. Мы с Марией, напротив, не подходили к окну, но разыгрывали сцену, будто всё это очень забавно, прямо со смеху можно помереть. Мы переглядывались и без слов сообщали друг другу, какие у нас появляются мысли и давние ассоциации.
Помню, у нас свет был выключен, снизу неслись приглушённые крики Фернандо, уже утомлённые, и, наконец, прекратились. Ушёл, сказал Франс, увели. Мы с Марией опять переглянулись, уже ничего не разыгрывая, а серьёзно, мы обе устали, но знали, что нужно держаться, я встала и включила свет.
Амадео Сальватьерра, улица Венесуэльской Республики, рядом с Дворцом Инквизиции, Мехико, январь 1976 года. Тогда один парень спросил, а где здесь стихи Сесарии Тинахеро, и я, отряхнувшись, покинул болото воспоминаний о смерти генерала Диего Карвахаля, вскипевшее непотребным отравленным супом, так что его ядовитые испарения поднимались над нашими судьбами и зависали, как дамоклов меч, растяжка с рекламой текилы, и я сказал: на последней странице, ребята. Я смотрел, как они пробегают глазами пожелтевший журнал, уткнувшись внимательными, молодыми… какие у них были лица!.. и я всё смотрел и смотрел, пока вдруг кто-то из них не сказал: Амадео, тебе стало плохо? Ты как вообще? Может, сварить тебе кофе? Я подумал, наверное, я перебрал, поднялся неверным рывком и придвинулся к зеркалу. Там я увидел себя. Не таким, как давно уж привык, что поделать, — а просто себя. И тогда я сказал им, ребята, мне нужен не кофе, я лучше продолжу с текилой, они принесли мой бокал и налили, и, только сделав глоток, я сумел отлепиться от зеркала, оттолкнуться практически силой, на старом стекле отпечатались пальцы (десять волнистых крошечных рожиц, и каждая что-то пищала, и я бы их понял, когда бы они не вращались с такой быстротой). И когда я снова сел в кресло, я спросил, ну теперь вы что думаете, имея перед глазами подлинное стихотворение самой Сесарии Тинахеро, а не чьи-то россказни, одно только стихотворение и больше ничего, и они быстро взглянули и снова уткнулись в журнал, голова к голове, как нырнули опять в этот омут 20-х годов, поднимавший не брызги, а пыль, и, вынырнув, спросили: и что, Амадео, это всё, что у тебя осталось от Сесарии Тинахеро? Это её единственное опубликованное стихотворение? Я негромко ответил, а, может, вообще прошептал, дескать, да, больше ничего нет. И добавил, как будто зондируя: разочарованы, а? Но они, по-моему, даже не слышали, так и стояли, голова к голове, и смотрели на стихотворение, один (чилиец) глубоко задумавшись, а товарищ его — улыбаясь, этих парней трудно чем-нибудь обескуражить, размышлял я, так что перестал смотреть на них и приставать с вопросами, а растянулся в кресле, треснув костями, крак-крак, и от этого звука один поднял голову — не развалился ли я на куски? — и тут же снова вернулся к Сесарии. Я издал вздох, переходящий в зевок, и на мгновение перед глазами возникла Сесария с толпой друзей, они шли по проспекту в одном из северных районов Мехико, и среди прочей компании я увидел себя, вот такие дела, и снова зевнул, и тогда один из ребят прервал молчание, сказав, интересное стихотворение, — он говорил молодым звонким голосом. Другой поддержал, мало что интересное, но и знакомое с детства, он где-то уже это видел. Где? — спросил я. Видел, во сне — мне лет семь, я болею, с температурой… Стихотворение Сесарии Тинахеро? Ты его видел во сне, когда тебе было семь лет? И ты его понял? Ты вычислил, что оно значит? Должно же оно что-то значить. Ребята опять посмотрели и заявили, что нет, Амадео, стихотворение не обязательно должно что-нибудь значить, достаточно и того, что налицо само стихотворение, хотя изначально у Сесарии нет и этого. Дайте-ка мне посмотреть, не выдержал я и протянул руку, как нищий за милостыней, и они вложили в мои скрюченные пальцы единственный номер «Каборки», оставшийся в мире. И я посмотрел на стихотворение, которое видел множество раз:
И я попросил у ребят, расскажите, что лично вы вынесли для себя из этого стихотворения? Потому что я смотрю на него сорок лет, даже больше, и ни шиша не понимаю. Говорю как на духу. Зачем я вас буду обманывать. И они сказали: это же шутка, Амадео, всего лишь шутка, за которой скрывается нечто нешуточное. Что? — спросил я. Дайте подумать, сказали они. Думайте-думайте, я не мешаю, ответил им я. Надо подумать, опять повторили они, это как-то решается, можно найти неизвестное. Вот и ищите, сказал я, а сам задремал и сквозь сон слышал: поднялся один и пошёл в туалет, встал другой и отправился в кухню, ходили, бродили немного размяться, как Пётр в чистилище, то есть в чистилище воспоминаний, в которое давно превратился мой дом, я не вмешивался и дремал, час был поздний, достаточно выпили, но я всё время слышал шаги, слышал их разговоры о чём-то, наверно, серьёзном (тогда возникали огромные паузы, каждый из них размышлял) и о чём-то не очень серьёзном (смеялись), какие ребята, какой получился насыщенный день, я давненько так не выпивал, не общался с людьми, не было повода повспоминать о прошедшем, — давно, одним словом, мне не было так хорошо. Когда я снова открыл глаза, то увидел, что ребята зажгли свет и передо мной стоит чашка свежесваренного кофе. Попей, Амадео, сказали они. Как прикажете, ответил я. Помню, пока я пил кофе, ребята уселись передо мной, продолжая обсуждать другие тексты из «Каборки». Ну так что же, спросил я, раскрыли тайну? Они отвлеклись и сказали: да нет, Амадео, там никакой тайны.