К книге
Дикие сыщикиII. ДИКИЕ СЫЩИКИ (1976–1996). 12
47%
II. ДИКИЕ СЫЩИКИ (1976–1996). 12
14

Хаймито Кюнст, на диване, лёжа на чердаке на Стукгассе, Вена, май 1980 года. Меня и дружище Улисеса взяли в тюрьму в Беэр-Шеве. Евреи там изобретают новейшие бомбы. Я всё это знал. И в то же время не знал ничего и высматривал, что можно высмотреть, засев в камнях, обожжённый палящим тамошним солнцем, пока мною не овладели голод и жажда. Тогда дотащился до ближайшей едальни в пустыне, взял кока-колу и гамбургер из говяжьего фарша, хотя и невкусно есть гамбургеры из сплошного говяжьего фарша, и все это знают не хуже, чем я.

Однажды выпил подряд пять кока-кол, и мне стало плохо. Солнце проникло в мои кока-колы, оно просочилось, и я его выпил, не подозревая об этом. Стряслась лихорадка, била-била, но не добила: я спрятался за жёлтым камнем, дождался заката, свернулся и тут же уснул. Сны донимали всю ночь. Мне казалось, они меня трогают пальцами. Впрочем, у снов пальцев нет, у них кулаки, так что трогали, скорее всего, скорпионы. Сожжённая кожа, во всяком случае, так и пекла. Когда я проснулся, солнце ещё не взошло. Поискал скорпионов, пока они не успели попрятаться в камни. И не нашёл ни единого! Значит, тем более самое время быть начеку. Посидел, но не мог оставаться там вечно, надо было поесть и попить. Я поднялся с колен и побрёл в ту же едальню в пустыне, но там отказались обслуживать.

Я спросил у официанта, чего же вы мне не даёте пожрать? У меня что, деньги не такие, как у всех? Вам не нравятся мои деньги? Он сделал вид, что не слышит, а может, и вправду не слышал. Наверное, у меня пропал голос после бденья в пустыне, среди скорпионов и среди камней, и теперь я только думал, что говорю вслух, а на самом деле лишь разевал рот. Но чей же тогда голос слышал я сам? Разве бывает, чтобы человек онемел, но продолжал себя слышать? Сказали, чтоб я убирался. Кто-то из них даже плюнул мне под ноги. Провоцировали. Только я не поддаюсь с такой лёгкостью на провокации. У меня опыт. Я не стал слушать, что мне говорили. Не хочешь продать мне мясного, куплю у араба, сказал я и вышел. Неторопливо, спокойно.

Множество долгих часов я потратил на поиски. Только араба не обнаружилось. Все они как растворились в пустыне. Наконец, непонятно как, я оказался на том самом месте, с которого начал блуждания, то есть у жёлтого камня. Была уже ночь, слава богу, холодно, только вот спать я не смог всё равно, меня мучил голод, во фляжке почти уже не оставалось воды. Что же делать? — спросил я себя. — Научи, Богородица, что же мне делать! А между тем до меня доносился слегка приглушённый шум многих станков, на которых евреи штампуют тысячи атомных бомб. Когда я проснулся, голод был невыносим. На тайных сооружениях Беэр-Шевы евреи оттачивают свои атомные разработки, а я не могу их выслеживать без куска хлеба в пересохшую глотку. Болело всё тело. Шея и руки сгорели. Я не ходил по-большому не знаю уже сколько дней. Но ногами ходил!

Я мог даже прыгать и махать руками, как мельница. Так что я снова привстал, приподняв за собой свою тень (она тоже привстала с колен, помолившись со мной) и отправился в уже знакомую едальню в пустыне. В дороге я пел. Несгибаемый. С песней на марше. Проснувшись, я обнаружил, что лежу в камере. Кто-то подобрал мой рюкзак, он валялся в ногах. Болел глаз, свело нижнюю челюсть, свербили ожоги, я подозреваю, что били в живот, но живот не болел.

Воды, сказал я. Вокруг были потёмки. Я притаился, пытаясь расслышать гуденье еврейских станков, но ничего не услышал. Воды, сказал я, хочу пить. В темноте что-то пошевелилось. Скорпион? — вскинулся я. — Самый крупный из всех скорпионов? Титан-скорпион? Чья-то рука легла мне на шею, пригнула мне голову, и на губах я почувствовал край ковша, а затем воду. Потом я заснул, и мне снилась набережная Франца-Иосифа и Аспернский мост. Открыв глаза, я увидел дружище Улисеса на соседнем матрасе. Он не спал, он смотрел в потолок и обдумывал мысль. «Добрый день», — сказал я по-английски. Добрый, отреагировал он. Я спросил, кормят ли в каталажке. Кормят, отреагировал он. Я встал, поискал ботинки. Они уже были надеты. Решил прогуляться по камере. Всё рассмотреть. Потолок грязноват, то ли копоть, то ли подтёки. А может, и то и другое. Стены белые и все исписаны. Рисунки на левой стене, надписи на правой. Коран? Воззвание? Кодовая информация о подземных военных заводах? В задней стене имелось окно. Оно выходило во двор. А двор — в пустыню. В четвёртой стене была дверь, забранная решёткой, и там — коридор.

Ни единой души в коридоре. Я развернулся и подошёл к дружище Улисесу. Я Хаймито, сказал ему я, я из Вены. Он сказал, его имя Улисес Лима и что он из Мексики.

Чуть позже нам принесли завтрак. Где мы? — спросил я тюремщика. — Это подземная фабрика? Но он оставил еду и ушёл. Поел я с аппетитом. Дружище Улисес отдал половину из своего, и это я тоже всё съел. Я бы мог ещё есть и есть. Но пора перейти к изучению обстановки, рассмотреть камеру, стены, рисунки. Впустую. Расшифровать обращение не удалось. Я достал ручку из рюкзака и присел на колени у правой стены. Там изобразил карлу с огромным, стоящим хером. Чуть подождал, приступил ко второму, с таким же огромным. Подумал. Изобразил сиськи. Потом подписался: Хаймито К. Быстро устал и прилёг на матрас. Дружище Улисес уснул, и я вёл себя тихо, чтобы ему не мешать. На матрасе я начал обдумывать разные вещи. Обдумал подземные фабрики — там, где евреи фигачат огромное множество атомных бомб. Дальше футбол. Дальше горы (шёл снег, было холодно). Думал я про скорпионов. Представил большую тарелку сарделек. Припомнил церковь в Альпен-Гартене, рядом с Йакингассе. Заснул. Снова проснулся. Снова заснул. Пока не услышал дружище Улисеса и окончательно не проснулся. Надзиратель подтолкнул нас по коридору. Мы вышли на двор. Кости ломило, но ожоги уже не болели, поэтому я начал делать зарядку. Дружище Улисес присел, привалившись к стене, и так и остался, не двигаясь, пока я крутил руками и поднимал колени. Услышал, что кто-то хихикает. Это смеялись арабы, сидящие на земле в самом дальнем углу. Я сделал вид, что не слышу. Раз-два, раз-два, раз-два. Разработать суставы. Когда снова взглянул в их угол, погруженный в тень, арабов там уже не было. Я опустился на землю. Сел на колени. На миг захотелось так и остаться. Но взял себя в руки, сначала наклоны, потом сделал пять отжиманий. Десять. Пятнадцать. Болело всё тело. Когда я поднялся, увидел: арабы сидят на земле, окружив дружище Улисеса. Я пошёл к ним. Неторопливо. Спокойно. Ведь может же быть, что они не обижают Улисеса. Может же быть, что они не арабы. Возможно, они мексиканцы, и их занесло в Беэр-Шеву. Заметив моё приближение, дружище Улисес сказал, дескать, мир этому дому. И я его понял. Нормально.

Сел рядом на землю и прислонился к стене. Мои голубые глаза встретились с чёрными. Стал переводить дух: закрыл глаза и сопел. Прислушался, что дружище Улисес рокочет им по-английски, ни слова не понял. Арабы тоже лопотали по-английски, и опять я ни слова не понял. Дружище Улисес смеялся. Смеялись арабы. Послушал их смех и решил, хватит сопеть, насопелся. Заснул. Когда я проснулся, там никого не было, кроме меня и дружище Улисеса. Нас отвели назад в камеру. Дали поесть. Вместе с едой принесли две таблетки. Сбить якобы температуру, но я не дурак пить их таблетки. Дружище Улисес советовал бросить в гальюн, но ещё неизвестно, куда он ведёт. Как куда, в канализацию, сказал дружище Улисес. Но как я могу быть уверен? Что, если там, чуть поглубже, стоят специальные сооружения? Что, если там мокрый фильтр огромных размеров, чтобы просматривать наши отходы? Раскрошил пальцами и развеял прах за окошко. Потом снова спали. Когда я проснулся, дружище Улисес читал. Я спросил, что. «Избранные стихотворения» Эзры Паунда. Прочитай что-нибудь, сказал я. Не понял ни слова. И перестал слушать. Меня повели на допрос. Проверили паспорт. Задали много вопросов. Смеялись. Вернувшись, я стал отжиматься. Три отжимания, девять, двенадцать. Потом сел на полу правой стены и нарисовал карлу с огромным, стоящим. Закончил и начал другого. Пририсовал ему к херу фонтанчик. Потом рисовать надоело, и я стал рассматривать, что ещё пишут. Слева направо и справа налево. Но я не умею читать по-арабски. Дружище Улисес не мог мне помочь, тоже швах. Но я упирался. Разбил на слова. Ломал голову. Снова болели ожоги на шее. Всё пишут, всё пишут… Дружище Улисес дал мне воды. Взял под мышки, приподнял, перетащил. Потом я уснул.

Когда я проснулся, надзиратель отвёл нас в душ. Каждому выдали по куску мыла и велели мыться. Этот надзиратель держался с дружище Улисесом по-приятельски. С ним он говорил по-испански, а не по-английски. Я был начеку. Евреи всегда же хотят обмануть. Жалко быть всегда начеку, но, что делать, приходится. Это наш долг. Когда я мыл голову, я притворился, что закрываю глаза. Что как будто бы падаю. Что как будто бы делаю упражнения на координацию движений. На самом деле, мне надо было как следует рассмотреть мужской орган Улисеса. Нет, не обрезан. Я пожалел, что я сделал ошибку, что недоверял. Но разве я мог поступить по-другому? Вечером давали суп. На второе — прекрасное овощное пюре. Дружище Улисес отдал половину пайка. Почему сам не ешь? — спросил я. — Очень вкусно. Надо вводить витамины. Калории. И упражняться физически. Я не так проголодался, как ты, сказал он. Когда погасили свет, из камеры стало видно луну. Я высунулся в окно. В пустыне по ту сторону тюремного дворика пели гиены. Маленькая, чёрная, беспокойная стая. Чернее, чем ночь. Плакали и смеялись. В ногах что-то защекотало. Лучше даже не зли меня, подумал я.

На следующий день после завтрака нас выпустили. Надзиратель, умевший говорить по-испански, проводил дружище Улисеса до автобусной остановки на Иерусалим. Они всё болтали между собой. Надзиратель рассказывал, дружище Улисес слушал, потом сам рассказывал. Надзиратель купил дружище Улисесу лимонное мороженое, а себе апельсиновое. Посмотрел на меня и спросил, не хочу ли я тоже мороженое. Хочешь мороженое, горе-мученик? — спросил он. Шоколадное, сказал я. Взяв в руку мороженое, я пошарил в карманах в поисках мелочи. Левой рукой поискал во всех левых карманах, правой обшарил все правые. Протянул ему мелочь. Еврей недоумённо смотрел на монеты. Верхушка его апельсинового мороженого растекалась на солнце. Я пошёл прочь от автобусной остановки, от улицы и от едальни в пустыне. Там, где-то дальше, мой камень. Марш-марш. Вот и он. Я сел, прислонился, вдохнул полной грудью. Поискал свои карты, наброски, но ничего не нашёл. Жара, скорпионы и шебуршение в норах. Бззз. Я припал к земле на коленях. В небе ни облачка. Птица не пропорхнёт. Можно только сидеть и смотреть. Наблюдать. Я спрятался в камнях и прислушался к гулу Беэр-Шевы, но слышал одно лишь движение воздуха и шорох горячей пыли, дышащей жаром в лицо. Раздался голос дружище Улисеса, который звал: Хаймито, Хаймито, ты где, Хайми-то? Я понял, что мне не скрыться. Да и не хочется больше. Я выбрался из-за камней с рюкзаком, болтающимся на руке, и побрёл за дружище Улисесом в судьбой уготованный путь. Пески, посёлки, Иерусалим. В Иерусалиме отправил телеграмму в Вену, чтобы прислали денег. Моих же, собственных, денег, законную долю наследства. Мы побирались. У входов в отели. У туристических мест. Спали на улице. Или на храмовой паперти. Питались супом у армянских братьев. Хлебом у палестинских.

Я рассказывал дружище Улисесу, что удалось разведать. Про сатанинские планы евреев. Он говорил: спи, Хаймито. Пока не прибыли деньги. Два билета на самолёт — и деньги вышли. Всё, что мне причиталось? Дудки. Написал открытку из Тель-Авива: пришлите и все остальные. Мы полетели. Сверху я видел море. Поверхность его переливалась иллюзией. Единственный в мире настоящий мираж. Фата-моргана, — заметил дружище Улисес. В Вене шёл дождь. Ничего, мы не сахарные. Взяли такси до пересечения Ландеегерихтштрассе и Лихтенфельсгассе. Там я дал по шее таксисту, и мы убежали. Сначала в хорошем темпе по Иосифштедтерштрассе, потом по Штроццигассе, потом по Цельтгассе, потом по Пиаристенгассе, потом по Лерхенфельдерштрассе, потом по Нойбаугассе, потом по Зибенштернгассе до Штукгассе, где стоит мой дом. Взбежали на пятый этаж. В хорошем темпе. Но не оказалось ключа. Я потерял ключ от своего чердака в пустыне Негев. Не волнуйся, Хаймито, сказал дружище Улисес, сейчас проверим карманы. Проверили. Вывернули все карманы один за другим. Ключа нет. В рюкзаке. Ключа нет. Перетрясли содержимое рюкзака. Нет ключа. Остался в пустыне Негев. Тогда я подумал про запасной. Должен быть запасной, сказал я. Молодец, вспоминай-вспоминай, — сказал дружище Улисес. Он запыхался. Сидел на полу, прислонившись к двери, и дышал. Рядом я на коленях. Вспомнив про ключ, я поднялся и двинулся по коридору к окну. За окном залитый цементом внутренний дворик и крыши на Кирхенгассе. Я открыл раму. Дождь намочил мне лицо. Снаружи, в выемке, лежал ключ. Когда я втянул руку, на пальцах повисла паутина.

Мы жили в Вене. С каждым днём дождь усиливался. Два первых дня мы не выходили из дома. Только я выходил ненадолго, за хлебом и кофе. Дружище Улисес лежал в своём спальнике и то читал, то смотрел за окошко. Питались мы хлебом и больше ничем, меня мучил голод. На третий вечер дружище Улисес поднялся, умылся, причесал волосы, и мы пошли прогуляться. Перед Фигарохаусом я подошёл к прохожему и ударил его по лицу. Дружище Улисес проверил карманы, пока я держал. Дальше мы побежали по Грабену и затерялись на улочках, полных народу. В баре на Гонцагагассе дружище Улисес взял себе пива. Я взял фанту и позвонил из автомата пивной, чтоб отдали деньги, мои законные деньги. Потом пошли под Аспернский мост искать моих друзей, но никого не нашли и вернулись пешком.

На следующий день купили колбас, ветчины и паштета и запаслись хлебом. Каждый день ходили гулять. Ездили на метро. На станции Россауер Ленде столкнулись с Удо Мёллером. Он шёл с банкой пива и посмотрел на меня, как на скорпиона. Кто это, спросил он, указав на дружище Улисеса. Это друг, сказал я. Где ты его взял? — спросил Удо Мёллер. В Беэр-Шеве, — сказал я. Мы сели в вагон до Хайлигенштадта, а оттуда на шнельбан до Хернальса. Он еврей? — спросил Удо Мёллер. Нет, он не еврей — не обрезан, — объяснил я. Мы шли под дождём, держа путь к гаражу некоего Руди. Удо Мёллер разговаривал со мной по-немецки, но не спускал глаз с дружище Улисеса. Мы своим ходом идём в мышеловку, топ-топ, подумалось мне. Я остановился. Лишь в этот момент меня озарило: дружище Улисеса просто убьют. Я сказал: кстати, я только что вспомнил! У нас есть дела! Какие дела? — спросил Удо Мёллер. Дела, — сказал я. Зайти в магазин. Мы уже почти на месте, сказал Удо Мёллер. Нет, сказали, нам пора. На минутку, сказал Удо Мёллер. Нет! — сказали. Дождь катился у меня по носу и затекал в глаза. Кончиком языка я слизнул с носа каплю и сказал нет. Потом повернулся к дружище Улисесу и велел идти за мной, но Удо Мёллер не отставал. Уж почти что пришли, твердил он, на минутку, Хаймито, буквально. Нет!

На той же неделе мы отнесли заложить телевизор и стенные часы, оставшиеся от матери. Сели на метро на Нойбаугассе, пересели на Стефансплатце, вышли то ли на Форгартенштрассе, то ли на Донауинселе. Часами смотрели, как течёт река. Следили поверхность воды. Иногда по воде выплывали картонки. Картонки будили во мне неприятные воспоминания. Иногда мы выходили на Пратерштерне и ходили по станции. Шли за кем-нибудь по пятам. Но не доводили. Слишком опасное дело, говорил дружище Улисес, а рисковать нам нет смысла. Мы оба лезли на стену от голода. Были дни, когда мы не выходили из дома. Я отжимался: десять раз, двадцать, тридцать, дружище Улисес смотрел, не вылезая из спальника, с книжкой в руках. Чаще, правда, он смотрел в окно. Серое небо. Порой я обращал внутренний взор на Израиль. Как-то вечером я рисовал, он спросил: что ты делал, Хаймито, в Израиле? Я рассказал. Я выискивал. Слово в тетрадке, «в-ы-и-с-к-и-в-а-л», рядом с моим изображением домика и слона. А что там делал ты, дружище Улисес? Я ничего, сказал он.

Когда перестал дождь, мы снова стали выходить. На Штадтпарке увидели одного мужика и пошли за ним. На Йоханнесгассе дружище Улисес схватил его за руку, и пока он смотрел, кто там за него зацепился, я стукнул его по шее. Иногда мы ходили на почту на Нойбаугассе рядом с домом, где дружище Улисес наклеивал марки на письма и отсылал. Обратно мы шли мимо театра Рембрандт и дружище Улисес стоял минут пять, глазея на здание. Время от времени я оставлял его перед театром, а сам снова шёл звонить в бар. Тот же ответ! Не хотят отдать деньги! Я возвращался, дружище Улисес всё так же стоял, созерцая театр Рембрандт. Я сразу вздыхал с облегчением, и мы шли домой есть. Однажды мы встретили троих моих друзей. Мы шли по набережной Франца-Иосифа в направлении площади Юлиуса Рааба, и они очутились прямо перед нами. Как из-под земли встали. Следопыты. Загонщики. Окликнули меня по имени. Сказали «здравствуй». Один, как вкопанный, передо мной, Гюнтер, он самый сильный. Другой зашёл слева. Третий встал справа от дружище Улисеса. Пришлось остановиться. Хотя можно ещё развернуться и убежать, но вперёд путь закрыт. Сколько лет, сколько зим, сказал Гюнтер. Хаймито, ты что-то пропал, откликнулись остальные. Времени нет! Но деваться уже было некуда.

Зашагали куда-то. К Юлиусу, полицейскому. Они спросили, а по-немецки твой друг говорит? Знает он тайну? Ни на чём он не говорит, сказал я, и тайн никаких он не знает. Он же умный, сказали они. Он не умный, он просто клёвый, ответил им я, он только спит и читает, даже не качается. Мы хотели уйти. Конец разговору! Мы очень спешим, сказал я. Но дружище Улисес зачем-то кивнул. Я один упирался. В комнате Юлиуса дружище Улисес всё обошёл, всё рассматривал. Ему не сиделось на месте. Рисуночки. Гюнтер делался всё беспокойней. Нам пора, мы спешим! — сказал я. Гюнтер схватил дружище Улисеса, взял за плечо: что ты ёрзаешь тут, мандавошка? Сидеть смирно! Чует крыса, чьё мясо съела, сказал ему Юлиус. Дружище Улисес отодвинулся, Гюнтер достал свой кастет. Не трогай его, сказал я, мне на этой неделе отдадут всю сумму. Гюнтер убрал кастет в карман и толкнул дружище Улисеса в угол. Потом говорили про пропаганду. Они показали воззвания и фотографии. На одной я. Со спины. Это я, сказал я, старые фотографии. Достали новые — и фотографии, и писанину. На фотографии лес, полуразрушенный домик и небольшой склон. Я знаю, где это, сказал я. Ещё б ты, Хаймито, не знал, сказал Юлиус. Говорили, показывали, говорили… Всё старое! Будь начеку и молчи. Затаиться. Молчать. Наконец встали. Гюнтер с Петером вышли за нами. Мы с дружище Улисесом шагали молча. Держась начеку. Марш-марш. Гюнтер с Петером сели в метро, мы с дружище Улисесом так и шагали. Без слов. На полпути зашли в церковь. Ульрихкирхе на Бурггассе. Я вошёл в церковь, дружище Улисес за мной. Как мой телохранитель!

Я хотел помолиться. Хотел перестать думать о фотографиях. Вечером мы ели хлеб и дружище Улисес расспрашивал: кто мой отец, кто друзья, где я ездил и что повидал. На следующий день мы не выходили на улицу. Но на следующий день пришлось выйти, дружище Улисесу надо было на почту. Уже на улице решили сразу не возвращаться, а чуть-чуть прогуляться. Что ты такой нервный, Хаймито? — спросил дружище Улисес. Нет, я не нервный, отвечал я.

Тогда зачем оборачиваешься на каждом шагу? Зачем смотришь по сторонам? Быть начеку не мешает, сказал ему я. Денег у нас не осталось. В парке Эстерхази старик кормил голубей, но они не хотели клевать его крошки. Я зашёл сзади и дал ему по голове. Дружище Улисес обшарил карманы, но денег мы там не нашли, только мелочь и хлебные крошки. Ещё был бумажник. Забрали бумажник. В бумажнике только одна фотография. Старикан похож на моего отца, сказал я. Бросили бумажник в почтовый ящик. Потом не выходили из дома два дня, съели всё, остались одни хлебные крошки. В результате наведались к Юлиусу-полицейскому. Зашли за ним и отправились в пивную на улице Фаворитен. Сидели и слушали, что он вещает. Я смотрел в стол, изучал поверхность стола и разбрызганные капли кока-колы. Улисес говорил по-английски, втолковывал Юлиусу-полицейскому: в Мексике пирамид даже больше, чем в Египте, причём они выше. Когда я поднял взгляд от стола, то заметил в дверях Гюнтера с Петером. Моргнул: пропали. Но через полчасика или, может, минут через пять оба опять появились, уже у стола, сели с нами.

После этого, ночью, я рассказал дружище Улисесу, что знаю один дом в лесу, деревянный коттеджик на склоне холма, среди сосен. Я сказал, не хочу больше встречаться с моими друзьями. Потом вспоминали Израиль, беэршевскую каталажку, пустыню, жёлтые камни и скорпионов, которые высовываются только по ночам, когда человеческий глаз их не видит. Может, поедем обратно? — сказал дружище Улисес. Евреи убьют, сказал ему я. Ничего они тебе не сделают, сказал дружище Улисес. Точно убьют, сказал я. Дружище Улисес замотал голову грязным полотенцем и продолжал вроде бы смотреть в окно. Я сидел, рассматривал, думал, откуда он знает, что ничего не сделают. Потом встал на колени, сложил на груди руки крест-накрест. Десять, пятнадцать, двадцать наклонов. Пока не соскучился. Снова взялся за рисунки.

На следующий день снова пошли в пивную на Фаворитенштрассе. Застали там Юлиуса с друзьями. Их было шестеро. Сели на метро на Таубштуменгассе и вышли на Пратерштерне. Я услышал какие-то вопли. Мы побежали. Взмокли с ног до головы. На следующий день под окнами шлялся один из компании, не сводя глаз с подъезда. Сказал дружище Улисесу. Тот никого не заметил. К вечеру мы причесались, умылись, пошли. В пивной на Фаворитенштрассе Юлиус-полицейский толкал речь про гордость, про эволюцию, великого Дарвина и великого Ницше.

Я переводил, чтоб дружище Улисес следил, хоть сам толком ни слова не понял. Бренное тело. Здоровый дух. Вкус опасности. Память, стучащая в сердце. Браво, сказал дружище Улисес. Браво, сказали и все остальные. Провалы в истории. Мудрость растительной жизни. Глаз насекомого. Приспособляемость всего живого. Доблесть солдата. Уловки титана. Пробоины воли. Отлично, сказал по-немецки дружище Улисес. Великолепно. Так выпьем же. Я отказался от пива, но передо мной поставили кружку — выпей, Хаймито, хуже не будет. Выпили, спели. Дружище Улисес им спел по-испански, все слушали с волчьей ухмылкой и громко смеялись. Никто из них не понимал, что поётся. И я тоже не понимал. Пили и пели. Время от времени Юлиус-полицейский толкал: честь, достоинство, память. Передо мной ставили кружку за кружкой. Я одним глазом следил, как колышется пиво внутри этих кружек, другим — за друзьями. Они, между прочим, не пили. На мои четыре они выпивали одну. Пей, Хаймито, хуже не будет, твердили они. Поили они и дружище Улисеса. Пей, мексиканчик, хуже не будет. Всё пели, и пели, и пели… Про домик в деревне, на склоне холма. Юлиус-полицейский вставлял: мирный кров, родной край, родина, семейный очаг. Хозяин пивной подошёл выпить с нами. Я видел, как он подмигнул Гюнтеру. Видел, как Гюнтер подмигнул в ответ. Видел, как он избегает смотреть в угол, где сидит дружище Улисес. Пей, Хаймито, твердили они, что тебе станется. Юлиус-полицейский светился, польщённый, и говорил всем, спасибо, спасибо на добрых словах, что уж такого, одни очевидные вещи. Великолепно. Сказал как отрезал. А он: не свернём, чувство долга, измена, расплата. И все его снова хвалили и улыбались при этом всё меньше и меньше.

Потом мы все вместе вышли. Сплочённо, как пальцы в стальном кулаке. Ежовая рукавица. Однако на улице образовались промоины — все поползли в разные стороны, малыми группами, с каждой минутой дробясь. Пока наконец большинство не потерялось из виду, и мы не остались в компании Удо ещё с четверыми. Шли к Бельведеру. По Каролиненгассе, потом по Бельведергассе. Одни говорили, другие молчали, сосредоточенно глядя под ноги на тротуар. Руки в карманах. Поднятые воротники. Я сказал дружище Улисесу: ты знаешь, куда и зачем мы идём? Дружище Улисес ответил, что более-менее догадывается. Мы перешли штрассе Принц-Ойгена, и я спросил, о чём же таком он догадывается. Он ответил: более-менее о том же, о чём и ты, Хаймито, более-менее о том же. Остальные не понимали английского, а если кто и понимал, делал вид, что не понимает. Мы вошли в парк, и я начал молиться. Что ты бормочешь, Хаймито? — спросил меня Удо, который вышагивал рядом. Не надо, не надо, твердил себе я, пока ветки деревьев (мы шли напролом) драли лицо и цеплялись за волосы. Я взглянул вверх: ни единой звезды. Вышли в просвет, всё тёмно-зелёного цвета, включая и тени — от Удо, от моих друзей. Встали не шевелясь, чуть согнув ноги в коленях, за деревьями, листьями, там, вдалеке, и уже не дойти, огоньки. Из карманов друзей появились кастеты. Не сказано было ни слова. А если и сказано, я не услышал, не понял. Скорее всего, ничего и не сказано. Мы же одни, мы на месте, к чему толкать речи! По-моему, мы вообще не смотрели друг другу в глаза. Я хотел закричать, но увидел; дружище Улисес тоже что-то достал из кармана и прыгнул на Удо. Тогда я тоже зашевелился. Схватил одного за загривок и дал ему в лоб. Тут ударили сзади. Раз, два, раз, два. Теперь спереди. Металлический вкус на губах — кастет. Я схватился за друга, который бил спереди, резким движением стряхнул со спины того, что был сзади. По-моему, сломал кому-то ребро. Меня охватила волна страшного жара Услышал, что Удо кричит. Зовёт на помощь. Я сломал кому-то нос. Уходим, Хаймито, сказал дружище Улисес. Пошарил глазами, но не нашёл его. Где ты? — спросил я. Успокойся, Хаймито, я здесь. Я перестал молотить кулаками. Двое лежали передо мной на траве, остальные сбежали. С меня лился пот, я ничего не соображал. Отдохни немножко, сказал дружище Улисес. Я встал на колени и сложил руки крест-накрест. Увидел; дружище Улисес подходит к лежащим. На минуту мелькнуло: прирежет, вон у него в руке нож, ну и пусть, — значит, на то Божья воля. Но дружище Улисес не стал бить лежачих, а только обшарил карманы, приник к ним поближе, пощупал за шею, послушал, как дышат; мы никого не убили, Хаймито, пошли. Я вытер разбитую рожу рубашкой кого-то из них. Пригладил волосы. Встал. Я был мокрый как мышь! А тяжесть в ногах слоновья. Но я всё равно побежал, и бежал, и бежал, и шёл шагом, и даже свистел на ходу, пока мы не вышли из парка. Йакингассе, потом Ренивег, потом Марокканергасе до Концертхауса. И опять по Листштрассе до Лотрингерштрассе. Несколько дней мы провели одни. Но не то чтобы взаперти. Как-то раз издалека видели Гюнтера. Он взглянул и пошёл прочь. Мы отвернулись. В другой раз видели тех двоих друзей. Они стояли на углу и, едва нас завидев, свалили. В третий раз, на Кернтнерштрассе, дружище Улисес погнался за какой-то женщиной, глядя ей в спину, а я отстал метров на десять, потом на одиннадцать, и на пятнадцать, и на восемнадцать, а он шёл и шёл вслед за ней.

Я увидел, как он положил руку ей на плечо и окликнул, она обернулась, дружище Улисес сказал «извините», и женщина пошла дальше.

Каждый день мы ходили на почту. Гуляли, всегда под конец оказываясь на площади Эстерхази или на Штифтсказерне. Иногда по пятам шли друзья. Но всегда сохраняли дистанцию! Однажды, уже было поздно, увязались за мужиком в парке. Пожилой, прилично одет, дружище Улисес встал сбоку, я дал по шее. Обшарили карманы. Поужинали в пивной недалеко от дома. Я встал из-за стола и пошёл звонить. Мне причитается доля наследства, упорствовал я, а на том конце провода только твердили: нет, нет и нет. Опять целый вечер проговорили с дружище Улисесом, только не помню, о чём. Потом явилась полиция, и нас забрали в участок на Бандгассе. Сняли наручники, стали допрашивать. Всё чего-то спрашивали, спрашивали. Я сказал, ничего не знаю. Когда отвели в камеру, дружище Улисеса в камере не оказалось. Утром пришёл адвокат. Я сказал, господин адвокат, вы как памятник, только в заросшем лесу. Он засмеялся. А отсмеявшись, сказал: шутки, Хаймито, закончены. Где мой дружище Улисес? — попробовал узнать я. Твой сообщник задержан, Хаймито, сказал адвокат. Он в одиночке? Естественно, заявил адвокат, и меня перестала бить дрожь. Если он сам по себе, то ему ничего не грозит.

Ночью мне снился жёлтый камень и чёрный. На следующий день во дворе видел дружище Улисеса. Поговорили. Он спросил, как я. Я хорошо, сказал я, занимаюсь зарядкой, отжимаюсь, качаю живот, боксирую с собственной тенью. Не избивай свою тень, сказал он. Ты-то как, спросил я. Нормально, со мной хорошо обращаются, хорошо кормят. Кормят прекрасно! — подтвердил я. Снова допрашивали. Говорят, говорят… Я сказал, ничего не знаю. Расскажи всё, что тебе известно. Я рассказал про евреев, как там, в Беэр-Шеве, готовится бомба, и про скорпионов — они выползают ночами, когда их не видишь. Они мне сказали, взгляни на фотографии, я посмотрел, а там мёртвые. Мёртвые! Я не хочу этих мёртвых! Я не хочу о них говорить! Вечером видел в коридоре дружище Улисеса. Адвокат обещал, ничего страшного они тебе не сделают, Хаймито, ничего страшного, всё по закону, поедешь в места не столь отдалённые, будешь там жить. А дружище Улисес? — спросил его я. Он пока побудет здесь. До выяснения его личности и обстоятельств. Ночью мне снился белый камень и небо над Беэр-Шевой, блистающее, как хрустальный бокал. На следующий день видел дружище Улисеса во дворе. Двор был затянут зелёной искусственной плёнкой, но что нам с того. Оба мы переоделись в другую одежду и стали как братья. Ну вот у тебя всё и решилось, Хаймито, сказал он, — я слышал, тебя забирает отец. А как же ты? — спросил я. Возвращаюсь во Францию, сказал дружище Улисес. Австрийская полиция платит проезд до границы. Когда ты вернёшься? — спросил я. До 1984-го года мне возвращаться нельзя, сказал он. Год большого брата. У нас же нет с тобой братьев, сказал я. Похоже, что нет, сказал он. Как ты думаешь, чёрт плюётся зелёным? — ни с того ни с сего спросил я. Может, конечно, зелёным, Хаймито, ответил он мне, но, скорее всего, его слюни, они не имеют никакого особого цвета. Потом он сел на землю, а я начал разогреваться. Побегал, отжался, поприседал. Когда я закончил, дружище Улисес стоял и болтал с другим заключённым.

Мне почудилось, мы в Беэр-Шеве, и облачность в небе — один инженерный обман хитрожопых евреев. Но потом я себя хлопнул по лбу: ведь это же Вена, и завтра дружище Улисес уедет, и очень долго не сможет вернуться, а я, наверное, скоро увижу отца. Когда я вернулся к дружище Улисесу, другой заключённый уже отошёл. Мы ещё поговорили. Давай, не падай духом, сказал он, когда его уводили, поддерживай форму, Хаймито. До скорого, сказал я, и больше его не видел.

Мария Фонт, ул. Монтес рядом с памятником Революции, Мехико, февраль 1981. Когда Улисес вернулся в Мексику, я уже жила по этому адресу. Я была тогда влюблена в школьного математика, учителя старших классов. Поначалу отношения шли очень мучительно, потому что он был женат, и я думала, он никогда не уйдёт от жены, но однажды он позвонил мне к родителям и попросил найти квартиру, чтобы вселиться вдвоём. Заявил, что жена стала невыносима, они всё равно разойдутся. У него было двое детей, и он утверждал, что жена его только этим и держит. Разговор получился не очень весёлый, скорее наоборот, но тем не менее уже на следующий день я прямо с утра начала поиски квартиры, где мы могли бы пожить, пусть хоть временно.

Всё, разумеется, упиралось в деньги. Из своей зарплаты он должен был платить за дом, где осталась семья, выдавать какие-то деньги на содержание детей, им на школу и так далее. А я не работала и могла рассчитывать только на то, что давала тётя, мамина сестра, чтобы поддержать меня на время учёбы, пока я занимаюсь танцем и живописью, Поэтому пришлось залезть в сбережения да ещё попросить в долг у матери и искать что-нибудь подешевле. Дня через три Хочитл упомянула, что у них в пансионе, вроде гостиницы, где они тогда жили с Рекеной, освободилась комната. Я сразу же въехала.

Комната была большая, с ванной и кухней, и находилась прямо под ними, Хочитл и Рекеной.

В тот же вечер ко мне пришёл мой математик, и мы до утра занимались любовью. Зато буквально на следующий день он уже не пришёл, и я не смогла добраться до него даже по телефону, хотя пару раз дозвонилась до школы. В следующий раз он явился ещё дня через два, и я поверила всем его оправданиям. Собственно, так и пробежала первая пара недель на улице Монтес: примерно раз в четыре дня приходил математик, сидел до зари, а потом исчезал к началу рабочего дня и опять появлялся спустя несколько дней.

Конечно, наши отношения не сводились к сексу, мы разговаривали, общались. Он рассказывал разные вещи про своих детей. Один раз говорил про маленькую и заплакал, а потом заявил, что ничего-то я не понимаю. А что тут понимать? — спросила я. Он посмотрел на меня как на дуру, молодую дурочку, которая ни в чём ещё не разбирается, и не ответил. В остальном жизнь текла как прежде. Я продолжала ходить на занятия, нашла работу корректором в издательстве (платили за неё отвратительно), встречалась с друзьями, шлялась по городу. Наша дружба с Хочитл крепла, отчасти благодаря близкому соседству. В отсутствие математика я часто спускалась к ним в квартиру посидеть, поболтать, поиграть с ребёнком. Рекены почти никогда не бывало дома (но он-то хоть каждую ночь приходил ночевать), и, избавившись от мужика, мы с Хочитл ворковали о своём о девичьем. Естественно, первое время мы всё обсуждали учителя математики: что у него за странный способ строить отношения с женщиной. Хочитл считала, что он просто тряпка, боится расстаться с женой.

Я придерживалась мнения, что в этом проявляется его чуткость, то есть скорее нежелание без необходимости причинять боль, чем чувство страха само по себе. Откровенно сказать, меня удивляло, что Хочитл в этом деле стоит на моей стороне, а не на стороне законной жены.

Иногда мы ходили гулять в парк с маленьким Франсом. Однажды пришёл математик, и мы пригласили их ужинать. Собственно, математик не рвался проводить время в компании, но Хочитл давно ныла, и я решила, что лучшего случая их познакомить мне не предоставится. Я первый раз принимала гостей в своём доме, первый раз ощутила себя хозяйкой, и хотя само по себе угощение было более чем скромное — большая миска салата, сыры и вино, — зато Хочитл и Рекена пришли минута в минуту, нарядно одетые, Хочитл в лучшем платье. Не могу не признать, математик старался, он лез вон из кожи, чтобы произвести хорошее впечатление, за что я ему благодарна. Но то ли еды было мало (сама я в те дни бесконечно сидела на всяких диетах, считала калории), то ли, напротив, вина слишком много — факт тот, что вечер провалился с треском. Как только за моими друзьями закрылась дверь, математик сказал: паразиты, сидят на шее у общества, парализуют всякое движение вперёд, из-за них в стране такой застой. Я сказала, что ничем не отличаюсь от них, но он возразил, что напрасно я такого низкого о себе мнения, я хоть учусь и работаю, а эти бездельники. Неправда, они поэты, возмутилась я. Математик взглянул и несколько раз, на все лады, повторил «поэты! поэты!». Бездельники и негодяи-родители! Где это видано, бросить ребёнка и уйти в гости? Есть себе, пить, пока он там один! Ночью, когда мы занимались любовью, мне представился маленький Франс, как он спит в комнатке под нами, пока родители хлещут винище и наедаются сыром. Внутри стало пусто и безответственно. Буквально через день-два после этого Рекена сообщил, что Улисес Лима вернулся в Мехико.

Я как-то сидела, читала, вдруг слышу: Хочитл вызывает, как у нас было условлено, стучит в потолок палкой от швабры. Я высунулась в окошко. Здесь Улисес, хочешь спуститься? Я спустилась. Улисес и вправду сидел у них. Никакой радости это у меня не вызвало. Всё, что он и Белано для меня значили, осталось где-то далеко позади. Он рассказывал о своих путешествиях. Мне показалось, сплошная литературщина. Пока он рассказывал, я не выдержала и села на пол играть с маленьким Франсом. Потом Улисес сказал, что идёт повидаться с братьями Родригесами, и позвал нас с собой. Мы с Хочитл переглянулись. Если хочешь, иди, — сказала я, — я посижу с ребёнком. Уходя, Улисес спросил, как поживает Анхелика. Она дома, сказала я, позвони ей. Не знаю почему, но в целом я встретила его как-то враждебно. Уходя вместе с ним, Хочитл мне подмигнула. В тот вечер математик так и не пришёл, маленького Франса я покормила у себя, потом спустились к ним в комнату, надела ему пижамку, уложила в постель, и он быстро заснул.

Я взяла с полки книгу и села читать у окна, где по улице Монтес проезжали машины с включёнными фарами. Я читала и думала, думала.

В двенадцать ночи вернулся Рекена, Спросил меня, что я здесь делаю и где Хочитл. Я объяснила: Хочитл ушла встречаться с реальными висцералистами в доме у братьев Родригесов. Проверив сына, Рекена спросил, ужинала я или нет. Я сказала, нет, как-то забыла, но ребёнок покормлен, пусть он не волнуется.

Рекена открыл холодильник, вытащил маленькую кастрюльку и поставил её на огонь. Это был рисовый суп. Он спросил, хочешь? На самом-то деле я больше всего не хотела опять возвращаться в свою одинокую комнату, поэтому я согласилась: ну, налей немного. Мы говорили вполголоса, чтобы не разбудить маленького Франса. Он спросил, как твои танцы, как твоя живопись. Рекена бывал в моей комнате только однажды, в тот раз, когда я пригласила его и Хочитл на ужин, и ему понравились мои работы. Нормально, — ответила я. А со стихами? Я давно не пишу, призналась я. Я тоже, сказал на это он. Суп был очень острый. Я спросила, всегда ли Хочитл так готовит. Постоянно, сказал он, у них, наверно, в семье так было принято.

Какое-то время мы просто молча смотрели друг на друга, на улицу, на постель Франса, на плохо покрашенные стены. Потом Рекена принялся говорить об Улисесе и его возвращении в Мексику. У меня жгло во рту, в животе, а потом я заметила, что горит и лицо. Я думал, он навсегда осядет в Европе, слышала я голос Рекены. Не знаю почему, в этот момент я подумала про отца Хочитл — я видела его лишь однажды, он выходил из их комнаты. При виде его я буквально отпрянула, таким страшным он мне показался. Это мой отец, — поспешила представить Хочитл, заметив тревогу у меня на лице. Тот едва кивнул головой и ушёл. Висцеральный реализм мёртв, сказал Рекена, о нём давно надо забыть и заняться другими вещами. Мексиканская сюрреалистическая секция, — пробормотала я почти про себя. Я хочу пить, сказала я вслух. Рекена поднялся, открыл холодильник, и далеко, вплоть до подножия Франсовой кроватки, легла полоска жёлтого света из холодильника. Под кроваткой я увидела мячик и маленькие ботиночки, но такого размера, что ребёнку были бы всё-таки велики.

От этого я призадумалась, какой размер ноги у Хочитл.

Во всяком случае, намного меньше, чем у меня. Ты заметила, что в Улисесе появилось что-то новое? — спросил он. Я отпила холодной воды. Я ничего не заметила, — сказала я. Рекена поднялся и открыл окно, чтобы проветрить помещение от сигаретного дыма. Он всё время как будто бы бредит, — сказал Рекена, — как человек с галлюцинациями. Я услышала звуки, несшиеся, как мне показалось, со стороны Франсовой кроватки. Он что, говорит во сне? — спросила я. Нет, это с улицы, ответил Рекена. Я высунулась из окна, выглядывая своё собственное. Убедилась, что свет у меня там, в квартире, погашен. И сразу же вслед за этим почувствовала руки Рекены у себя на поясе и не пошевелилась. Он тоже не шевелился. Потом он приспустил мне штаны, и его пенис упёрся мне в ягодицы. Мы не сказали друг другу ни слова. Кончив, мы снова сели за стол и зажгли по сигарете. Ты расскажешь Хочитл? — спросил Рекена. А ты хочешь, чтобы я ей рассказала? — в свою очередь спросила я. По-моему, не стоит, — ответил он.

Я ушла в два часа ночи, а Хочитл ещё не явилась домой.

На следующий день я вернулась с занятий по живописи, и Хочитл зашла за мной — вместе идти в супермаркет. Пока мы набирали продукты, она рассказала, что Улисес Лима поссорился с Панчо Родригесом. Висцеральный реализм мёртв, сказала Хочитл, видишь, даже и ты не пошла… Я сказала, что я давно не пишу, что стихи и поэты давно перестали меня волновать. По возвращении Хочитл попросила, чтоб я зашла к ней. Постель стояла неубранная, грязная посуда, из которой мы с Рекеной ели накануне, так и осталась в раковине, только поверх неё громоздилась новая, сегодняшняя, на которой ели Хочитл с Франсом. И в этот вечер опять не пришёл математик. Из автомата я позвонила сестре. Что ей сказать, я не знала, но так хотелось с кем-нибудь поговорить, и так не хотелось снова идти к Хочитл. Я поймала её в дверях. Она шла в театр. Тебе чего? — спросила она. — Денег нужно?

Я наговорила всякой ерунды и под конец разговора спросила, знает ли она, что Улисес вернулся в Мексику.

Нет, не знает, и ей наплевать. Мы попрощались, и я повесила трубку. Потом я позвонила домой учителю математики. Его жена подошла к телефону. Алло? Я молчала. Говори, сука, раз уж звонишь, — сказала она. Я тихонько повесила трубку и пошла домой. Ещё через два дня Хочитл сказала, что Каталина О'Хара собирает у себя всех или почти всех висцеральных реалистов — погуляем, посмотрим, можно ли восстановить движение, издать журнал, придумать что-нибудь новое. Она спросила, пойду ли я. Я ответила, нет, лучше пусть она сходит, а я посижу с Франсом. В тот вечер я снова занималась любовью с Рекеной, на этот раз очень долго, с того момента, как заснул ребёнок, и практически до трёх утра. Временами мне даже казалось, что по-настоящему я влюблена не в учителя математики, а в него.

На следующий день Хочитл рассказала, как прошло собрание. Очень похоже на фильм про зомби. С её точки зрения, висцеральный реализм своё отжил — хотя, как назло, говорила она, все стихи последнего времени, которые я пишу, как раз-таки очень висцералистские. Я выслушала её, не сказав ни слова. Потом спросила, как там Улисес. Он выступает за главного, сказала Хочитл, и всё равно как-то он одинок. С этого дня висцералистских собраний больше не проводилось, и Хочитл уже не просила меня посидеть вечером с ребёнком. Моя любовь к математику сошла на нет, хотя иногда мы и спали, и я продолжала звонить к нему домой, видно, из мазохизма, а то и просто от скуки, что ещё хуже. Однажды мы всё же решили выяснить отношения, которых, по сути, уже и не было, и с этого момента окончательно перестали встречаться. Мне кажется, он расставался со мной с облегчением. Я собиралась отказаться от комнаты на улице Монтес, вернуться домой, к маме, но в конечном итоге решила остаться и жить здесь уже постоянно.

Предыдущая главаГлава 14 из 30Следующая глава