Амадео Сальватьерра, ул. Венесуэльской Республики, рядом с Дворцом Инквизиции, Мехико, январь 1976 года. Я сказал, ребята, мескаль «Лос Суисидас» кончился, это неопровержимый суровый факт, не сходить ли кому-нибудь за бутылочкой «Саусы»? Мексиканец сказал, я пойду, Амадео, и уж сорвался к дверям, когда я его остановил: минуточку, деньги возьми. А он мне, не бери в голову, Амадео, наша очередь угощать — вот какие славные ребята! Я только ему объяснил, как идти: по Венесуэле до Бразилии, а там направо, до улицы Гондурас, потом площадь Санта Катарина, налево на Чили и снова направо, в сторону рынка Ла Лагунилла, но не доходя, там на левой стороне бар «Ла Гереренсе», рядом с хозяйственным «Хороший вкус», не заблудишься, а в «Гереренсе» сказать, от меня, сказать, писец Амадео Сальватьерра прислал, чтоб они поживей там. Сам я принялся перебирать бумаги, а второй парнишка занялся моей библиотекой. Я, конечно, за ним не следил, краем уха только слушал, как он подойдёт, вынет с полки книжку, поставит обратно. Даже когда он проводил пальцем по корешкам, было слышно! Смотреть за ним я не смотрел — я снова присел, убрал деньги назад в кошелёк, стал просматривать старые, пожелтевшие бумаги… Как же руки тряслись! Да, под старость уже и не выпьешь как следует, голову-то наклонил, а глаза ничего и не видят, только слышно, как этот чилиец ходит вдоль шкафа, тишина, аж его указательный палец поскрипывает по обложкам (или мизинцем он их протирал?), дотошный парень такой, всё ему надо, вот поди ж ты, все книжки мои перещупал, всю мою рухлядь, и звук приятный такой, усыпляющий — живое по картону, по кожаным корешкам. Действительно, клонило в сон, глаза сами собой закрывались (или я уже и сидел с закрытыми?), передо мной кружилась площадь Санто Доминго с портиками, улица Венесуэлы, Дворец инквизиции, погребок «Две звезды» на улице Лорето, кабачок «Севильянас» на Хуста Сьерра, ещё один, «Ми Офисина» (мой офис) на Мисьонеро недалеко от Пино Суарес, куда раньше не пускали женщин, собак и мужчин в форме. Одну! Одну туда женщину и пускали, и вот я смотрел, как она ещё раз идёт по этим улицам, по Лорето, по Соледад, по Коррео Майор, по Монеде, быстро переходит дорогу в районе Сокало… Ах, что за зрелище, женщина двадцати с небольшим, в двадцатые — с небольшим — годы, торопливо пересекающая дорогу, словно опаздывает на свидание или бежит на работу, скромно одетая, но в то же время изящная, волосы цвета воронова крыла, прямая спина и не то чтобы длинные ноги, но с той невыразимой грацией, что есть у всех молодых женщин, будь они стройные, толстые или худые, эти милые, решительно топочущие ножки в туфельках без каблука или с каблуком, но очень низеньким, тоже дешёвых, но изящных и, во всяком случае, очень удобных, словно специально сделанных для того, чтобы не опоздать на свидание или на службу, хотя мне точно известно, что она торопится не на свидание и не на службу. Тогда куда же? Или она никуда не торопится, она просто так ходит всегда? Вот она перешла Сокало и идёт по Монте де Пьедад до Такубы, где столпотворение густеет, и так быстро ей идти не дают, пробирается по Такубе, там на минуту толпа скрывает её от моего взора, но потом она снова появляется, вот она уже шагает в сторону Аламеды, а может быть, остановится раньше, может быть, ей на центральный почтамт, потому что теперь я в руках её различаю кипу бумаг, может, она несёт письма, но в здание почтамта она не входит, а всё-таки доходит до Аламеды и там замедляется, — кажется, перевести дух, — и снова идёт в том же темпе, по парку, под деревьями, я как ясновидящий, только прошлого, а не будущего, я вижу прошлое Мехико и спину той женщины, удаляющейся в моём сне, и спрашиваю у неё: ты куда, Сесария? Куда держишь путь, Сесария Тинахеро?
Фелипе Мюллер, бар «Сентрико», ул. Тайере, Барселона, январь 1978 года. Для меня 1977-й остался в памяти как год, когда я стал жить со своей девушкой. Нам было по двадцать лет. Мы нашли квартиру на улице Тайере и в ней поселились. Я работал корректором в издательстве, она получала стипендию на учёбу в том же учебном центре, что мать Артуро Белано. На самом деле она, мать Артуро, нас и познакомила. 1977-й — это ещё и год, когда мы съездили в Париж. Останавливались у Улисеса, в его комнате для прислуги. Дела у Улисеса, прямо скажем, не клеились. В комнатушке своей он развёл помойку. Мы с моей девушкой там убрались, но сколько там ни подметай и ни мой шваброй пол, осталось что-то такое, что никакой шваброй не выскребешь. По ночам (моя девушка спала в кровати Улисеса, я спал на полу) на потолке что-то светилось. Что-то блестящее возникало в окошке — единственном, грязном до невозможности — и распространялось по стенам и потолку, как комок светящихся водорослей. Возвратившись в Барселону, мы оба обнаружили, что запаршивели. Это был удар. Ни от кого, кроме Улисеса, подцепить паршу мы не могли. Как он мог, даже не предупредил! — возмущалась моя девушка. Может, он сам не знает, отвечал я. Но потом восстановил получше в памяти эти деньки в Париже, и перед моими глазами возник Улисес — пьёт вино из бутылки и чешется, чешется. Этот образ меня убедил, что девушка-то права. Не мог он не знать, а нам ничего не сказал. Какое-то время я злился за эту заразу, но потом мы забыли, смеялись даже. Избавиться от неё оказалось непросто. В квартире у нас душа не было, а мыться надо минимум раз в день, с серным мылом, и намазываться специальным кремом, он назывался сарнатин. Так что 77-й был не только хорошим годом, но ещё и годом, когда мы потратили месяц, а то и полтора, бегая по друзьям, у которых был душ. В том числе к Артуро Белано. У него не только был душ, а вообще огромная ванна на ножках, в которую три человека бы влезло. Проблема в том, что он жил не один, там их было человек семь или восемь, коммуналка такая, и там не всем нравилось, что мы у них моемся. Так что в результате мы у них и не мылись почти. В 1977-м Артуро Белано устроился ночным сторожем в кемпинг. Я там у него был один раз. Там его называли шериф, и он очень над этим смеялся. По-моему, как раз тем летом мы оба, одинаково придя к этому решению, бросили висцеральный реализм. Мы издавали журнал в Барселоне на минимальные средства, почти с нулевым распространением, и тогда даже написали открытое письмо, что мы с висцеральным реализмом заканчиваем. Мы там ни от чего не отрекались и своих товарищей в Мексике никакой анафеме не предавали, там только говорится, что мы не являемся больше членами объединения. На самом деле мы много пахали, и оба были заняты просто попытками выжить.
Мэри Ватсон, Сазерленд Плейс, Лондон, май 1978 года. Летом 77-го мы с моим другом Хью Марксом поехали во Францию. В то время я изучала литературу в Оксфорде и жила на стипендию. Хью жил на пособие по безработице. Отношения между нами были исключительно дружеские и никак не любовные. Правда и то, что в то лето мы оба рвались из Лондона в основном по сентиментальным причинам — независимо друг от друга, каждый из нас только что пережил тяжёлый разрыв, Хью бросила одна кошмарная шотландка, меня — персонаж из университета, за которым бегали все девчонки на курсе, и я тоже верила, что у меня большая любовь. Мы уезжали из Лондона в твёрдой уверенности, что между нами двумя подобные отношения немыслимы.
В Париже кончились деньги, но возвращаться мы не собирались, каким-то образом выбрались из города и стали передвигаться на юг автостопом. В районе Орлеана нас подобрал фургончик-фольксваген. Водитель был немец, его звали Ганс. Как и мы, он ехал на юг, с женой-француженкой по имени Моника и маленьким сыном. У Ганса были длиннющие волосы и борода веником, как у Распутина, только рыжая. К этому времени он перебывал везде.
Потом мы подобрали Стива из Лестера, который работал в детском саду, а через несколько километров — Джона из Лондона, который, как Хью, сидел на пособии. Фургон был большой, места много, к тому же, как выяснилось, Ганс был из тех, кому постоянно нужна компания, нужны собеседники, чтобы рассказывать и пересказывать тысячу разных историй. Монике не особенно нравилось ехать в толпе посторонних людей, но она во всём слушалась Ганса, а кроме того на ней был ребёнок, в основном занималась она только им.
На подъездах к Каркассону Ганс сказал, что в Руссильоне у него есть дела и, если мы захотим, он устроит нас там поработать. Мы с Хью не могли поверить удаче и согласились немедленно. Стив с Джоном спросили, что за работа. Ганс сказал, собирать виноград у дяди Моники. Как соберём, так покатим уже при деньгах, ничего не истратив — пока мы на сборе, питание и проживание будет бесплатно. Всех это очень устроило, мы свернули с шоссе и принялись разъезжать по маленьким сеульским дорогам — как в лабиринте, сказала я Хью, промолчав, что, будь я одна, ни за что не дала бы себя завезти в такие места, но, по счастью, я там была не одна, рядом Хью, и ещё Джон и Стив — волноваться, бояться вроде бы нечего. Рядом друзья. Хью мне как брат. Стив мне понравился сразу. Джон — несколько отмороженный, он не настолько мне был симпатичен. Ганс брал напором, во всём, что он делал, сквозила мегаломания, но, как мне тогда казалось, на него можно положиться. Когда мы доехали до дяди Моники, оказалось, что сбор урожая начнётся только через месяц. Ганс собрал всех в фургоне — было часов двенадцать ночи — и объяснил ситуацию. Что же, не повезло, сказал он, но могу предложить экстренный выход. Мы остаёмся вместе и едем в Испанию собирать апельсины. А если вдруг не получится, то всё равно лучше там переждать, жизнь там намного дешевле. Мы сказали, что у нас нет денег, осталось только на еду, месяц мы не продержимся, максимум дня три пути. Тогда Ганс сказал, чтобы об этом мы не волновались, что он нас как-нибудь прокормит, пока не устроимся. А что мы за это должны? — спросил Джон, но Ганс промолчал, иногда он притворялся, что не понимает английского. Всем остальным показалось, что это подарок судьбы, просто с неба упало, мы все согласились, стояли первые дни августа, и никому не хотелось подаваться назад в Англию.
Эту ночь мы спали в пустом доме, принадлежащем дяде Моники (на всю деревню там было не больше трёх десятков домов, по словам Ганса, половина из них — дядины), а утром двинулись на юг. Не доезжая до Перпиньяна, мы подобрали ещё одну девушку, голосовавшую на дороге. Это была упитанная блондинка по имени Эрика, из Парижа. Поговорив с нами буквально несколько минут, она решила к нам присоединиться и тоже ехать в Валенсию, там месячишко поработать на апельсинах и вернуться в заброшенную деревушку в Руссильоне на сбор винограда. Денег у неё было не больше, чем у остальных, таким образом её содержание тоже ложилось на Ганса. С прибавлением Эрики все места в фургоне теперь были заняты, Ганс объявил, что больше никого брать не будем.
Весь день мы ехали к югу. Мы были полны оптимизма, несмотря на то, что после стольких часов пути всем страстно хотелось принять уже душ, съесть чего-то горячего и завалиться поспать часов на девять-десять подряд. Один только Ганс, как и вначале, бурлил неистощимой энергией и рассказывал, не умолкая, о разных вещах, приключившихся с ним или с кем-то из многих знакомых. Сиденье рядом с водительским (Гансовым) было худшее место в фургоне, мы чередовались. Когда наступила моя очередь, мы обсуждали Берлин, где я жила с восемнадцати до девятнадцати лет. Во всей компании я одна умела чуть-чуть разговаривать по-немецки, и Ганс перешёл на немецкий. Беседовали мы не о немецкой литературе, что было бы мне интересно, а о политике — тема, которая только наводит тоску.
На границе меня сменил Стив, я пересела назад, где спал маленький Удо, но и оттуда всё слушала до бесконечности, как Ганс устроил бы мир. За всю жизнь не встречала человека, столь щедрого и бескорыстного по отношению лично ко мне и в то же время так достающего до всех печёнок.
Ганс не только был невыносим, он ужасно водил. Пару раз мы потерялись. Часами мы объезжали какую-то гору, не имея понятия, как вернуться к шоссе на Барселону. Когда, наконец, мы туда добрались, Ганс потребовал идти смотреть Святое Семейство. Было поздно, все умирали от голода, настроения осматривать, пусть красивейшие, памятники архитектуры ни у кого не было, но поскольку всем заправлял Ганс, после нескончаемых кругов по городу мы наконец вырулили к Святому Семейству. Нам всем понравилось (за исключением Джона, равнодушного практически ко всем эстетическим проявлениям), хотя каждый в душе предпочёл бы сидеть в ресторане и что-нибудь есть. Ганс сказал, что в Испании надо есть фрукты, оставил нас всех на лавке на площади любоваться собором, а сам вместе с Моникой и ребёнком отправился на поиски рынка или магазина. По прошествии получаса, в течение которого мы наблюдали наступление розовых сумерек над Барселоной, Хью сказал, что, вероятно, он заблудился. Ещё вероятней, сказала Эрика, что он нас бросил, сироток на паперти перед собором. Джон, раскрывавший рот меньше всех и, как правило, чтобы сказать какую-нибудь глупость, заметил, что самое вероятное, что в этот самый момент Ганс поглощает нормальную, горячую пищу, сидя с Моникой в каком-нибудь ресторане. Стив и я промолчали, хотя в голове перебрали все те же возможности, причём версия Джона представлялась наиболее приближенной к истине.
Часов в девять вечера, когда мы совсем упали духом, появился фургон. Ганс и Моника выдали каждому по апельсину, яблоку и банану, и Ганс сообщил, что спросил совета у местных, и все говорят, что сейчас слишком рано ехать в Валенсию. Если я правильно помню, добавил Ганс, то вокруг Барселоны должно быть множество недорогих кемпингов. За небольшие деньги мы все отдохнём пару дней, покупаемся, позагораем. Что тут ещё говорить, все были согласны и постановили выезжать немедленно. За весь разговор Моника, как я помню, не произнесла ни единого слова.
Сделалось совсем поздно, поскольку мы три часа проискали, как выехать из города. Пока мы разъезжали взад-вперёд, Ганс рассказывал, как, когда он служил в армии недалеко от Люнебурга, он управлял танком и заблудился, и его чуть не отдали под суд. А водить танк, сказал он, это вам не фургон, чуваки, а намного сложнее.
Наконец мы выехали из города и попали на четырёхполосное шоссе. Все кемпинги здесь сосредоточены в одном месте, сказал Ганс, следите, и скажете мне, где съезжать. На шоссе было темно, по обеим его сторонам проносились лишь фабрики и пустыри, ещё были натыканы огромные корпуса с погасшими окнами, начинающие превращаться в развалины до срока. Но скоро действительно начались деревья и завиднелись первые кемпинги.
Гансу, который должен был за них платить, ни один не понравился, поэтому мы пробирались в лесах очень долго, пока не увидели знак с единственной голубой звёздочкой, скрытой за ветками сосен. Не помню, сколько уже было времени, очень поздно, хотя в тот момент, когда Ганс упёрся в шлагбаум у входа, никто в фургоне не спал, включая маленького Удо. Мы увидели человека, а скорее, тень человека, открывшую нам шлагбаум, въехали, Ганс вошёл в офис в сопровождении этого открывшего шлагбаум. Потом он вернулся и через открытое водительское окошко сообщил нам главную новость: в кемпинге не выдавали палаток. Мы быстро определились. Палаток не было у Эрики, Стива и Джона. Мы с Хью были с палатками. Решили, что мы с Эрикой заночуем в одной, а Стив, Джон и Хью — в другой. Ганс с Моникой и ребёнком будут спать в фургоне. Ганс пошёл назад в офис, всё подписал и вновь сел за руль. Тип, который открыл нам, уселся на маленький велосипедик и по радиальным аллеям, уставленным старыми автодомами, довёз нас до самого края кемпинга. Мы так устали, что немедленно завалились спать, даже не сходив в душ.
Весь следующий день мы провели на пляже, а к вечеру после ужина пошли на террасу, где был бар. Когда я пришла, Хью и Стив разговаривали со сторожем, который впустил нас ночью. Я села с Моникой и Эрикой и осмотрелась по сторонам. Бар был точной копией кемпинга и почти пуст. Три огромных сосны росли из цемента террасы, и в некоторых местах корни приподняли цементный пол, как одеяло. На минуту я задумалась, что я здесь делаю. Всё потеряло смысл. В какой-то момент в этот вечер Стив с ночным сторожем стали читать друг другу стихи. Откуда Стив вытащил эти стихи? В другой момент к нам подсели немцы (они угостили нас выпивкой), один отлично изображал утку-Дональда из мультфильмов. Я помню, ближе к концу к сторожу подсел Ганс. Ганс говорил по-испански и возбуждался всё больше и больше. Я наблюдала за ними. В какой-то момент, мне показалось, у Ганса в глазах стоят слёзы. Сторож, напротив, был невозмутим. По крайней мере, не размахивал руками и сидел спокойно.
На следующий день, ещё не оправившись от вечернего пьянства, я плавала и вдруг увидела ночного сторожа. На пляже никого не было, кроме него. Он сидел на песке, не раздевшись, читая газету. Вылезши из воды, я поздоровалась. Он поднял голову и поздоровался в ответ. Он был бледный, с взъерошенными волосами, как будто только проснулся. Вечером снова отправились в бар, больше там было нечего делать. Джон стал выбирать песни в музыкальном автомате. Эрика и Стив сели за отдельный столик. Немцы уже уехали, на террасе не было никого, кроме нас. Чуть позже пришёл и сторож. В четыре утра оставались только он, я и Хью. Потом Хью ушёл, мы же двое отправились вместе в постель.
В его будке оказалось так мало места, что вытянуться во всю длину там мог только ребёнок или карлик. Мы попытались полюбить друг друга, встав на коленки, но это не вышло. Тогда мы пересели на стул. Мы смеялись и кончили тем, что обошлись без секса. Уже светало, когда он довёл меня до палатки и пошёл обратно. Я спросила, где он живёт. Он сказал, в Барселоне. Надо бы нам съездить вместе в Барселону, сказала я.
На следующий день сторож приехал в кемпинг с утра, задолго до смены, мы побыли на пляже, а потом пошли гулять в Кастельдефельс. Вечером снова все встретились в баре, хотя в тот вечер он закрывался рано, — наверное, в десять. Мы выглядели как беженцы. Ганс уехал покупать на всех хлеб, после чего Моника раздала бутерброды с колбасой. Пиво мы успели купить до закрытия в баре. Ганс собрал всех вокруг своего стола и объявил, что дня через два — через три мы отправимся прямиком в Валенсию. Я для вас делаю всё, что могу, сказал Ганс. Этот кемпинг загибается, — сказал он, глядя в глаза сторожу. В тот вечер музыкальный автомат не работал, Ганс с Моникой принесли кассетник и какое-то время мы слушали их любимые вещи. После этого Ганс и сторож опять затеяли спор. Говорили они по-испански, но время от времени Ганс пересказывал мне по-немецки, добавляя свои комментарии к мнению сторожа. Я заскучала и оставила их одних. Но, танцуя с Хью, иногда оборачивалась, и опять мне показалось, что у Ганса слёзы в глазах.
Интересно, о чём они говорят? — спросил Хью. Да всякую чушь, ответила я. Гляди-ка, как эти двое ненавидят друг друга, сказал Хью. Они едва знакомы, ответила я, но потом призадумалась о словах Хью и поняла, что он прав.
Следующим утром, ещё не было девяти, сторож пришёл за мной в палатку, мы сели на поезд от Кастельдефельса до Сиджеса и весь день провели в этом городе. Мы сидели на пляже и ели бутерброды с сыром, я рассказала, что в прошлом году написала письмо Грэму Грину. Он удивился. Почему именно Грэму Грину? Я люблю Грэма Грина, ответила я. Вот никогда б не подумал, сказал он, век живи, век учись. А что, тебе не нравится Грэм Грин? — спросила я. Я его особенно не читал, — сказал он. — Что же ты написала в письме? Про себя и про Оксфорд, — сказала я. Я вообще не так много читаю романов, хотя прочитал уйму стихов. Потом он спросил, ответил ли мне Грэм Грин. Да, — ответила я, — коротенькое письмецо, но очень дружелюбное. Здесь, в Сиджесе, — сказал он, — живёт один мой соотечественник, прозаик. Однажды я даже его навещал. Кто? — спросила я, бесполезный вопрос, я вряд ли когда и читала латиноамериканцев. Сторож назвал имя, которое я забыла, а потом сказал, что прозаик, как и Грэм Грин, вёл себя исключительно дружелюбно. А зачем ты к нему ходил? — спросила я. Не знаю, — сказал сторож, — мне всё равно там нечего было сказать. На самом деле за всё это время я не открыл рта. Ты пришёл и молчал? Я был не один, — сказал сторож. — С ним говорил мой знакомый. Значит, ты так ни слова и не сказал своему романисту, ничего у него не спросил? Нет, — сказал сторож, — он был подавлен, наверно, болел, и я не хотел его мучить. Странно, что ты ни о чём не спросил, — сказала я. Он сам мне задал вопрос, — сказал сторож, взглянув на меня с любопытством. Какой вопрос? Он спросил, видел ли я мексиканский фильм по его роману. Ну, и ты видел? Видел, — сказал сторож. — Хотя не специально, но видел, и он мне понравился. Вся штука в том, что я не читал самого романа, поэтому не могу оценить, насколько фильм близок к тексту. Что же ты ему ответил? Я не признался, что я не читал. Но что смотрел фильм, ты сказал, — уточнила я. А ты как думаешь? Я представила, как он сидит у прозаика с лицом Грэма Грина и вообразила, что он промолчал. Ты не сказал. Нет, зачем же, сказал, — ответил сторож.
Ещё через два дня мы уехали из кемпинга и отправились в Валенсию. Прощаясь со сторожем, я думала, что вижу его в последний раз. В дороге, когда пришла моя очередь сидеть рядом с Гансом и развлекать водителя, я спросила, о чём он так спорил со сторожем. Чем он тебя так задел? Ганс замолчал, формулируя ответ, что для него совершенно несвойственно. А потом просто сказал, что не знает.
Неделю мы пробыли в Валенсии, разъезжая туда и сюда, спали в фургоне, искали работу на апельсиновых плантациях и ничего не нашли. Заболел маленький Уго, повезли его в больницу. Оказалось, только простуда с температурой, осложнённая от таких условий. Из-за этого Моника скисла и в первый раз у нас на глазах накричала на Ганса. Как-то вечером мы предложили уйти из фургона, дать Гансу возможность ехать спокойно с семьёй, он сказал, что не может нас бросить одних на произвол судьбы после того, как он нас завёз чёрт знает куда, и мы все понимали, что он прав. Всё, как всегда, упиралось в отсутствие денег.
Когда мы вернулись в Кастельдефельс, дождь лил как из ведра, и кемпинг затопило. Было двенадцать ночи. Сторож узнал фургон и вышел навстречу. Я сидела на заднем сиденье и видела, как он ищет меня глазами и спрашивает у Ганса, где Мэри. Потом он сказал, что если он даст нам поставить палатки, их всё равно смоет, и привёл нас к коттеджу из досок и кирпича на другом конце кемпинга, странной конструкции, там было минимум восемь отсеков, там мы провели ночь. Из экономии Ганс и Моника спали в фургоне на пляже. В коттедже не было электричества, и сторож пошёл искать свечи в комнату, которая использовалась как подсобка. Он ничего не нашёл, нам пришлось обойтись собственными зажигалками. На следующее утро сторож появился в коттедже в сопровождении человека лет пятидесяти, с седыми курчавыми волосами. Переговорив со сторожем, человек сказал, что он хозяин кемпинга и разрешает нам побыть в коттедже неделю бесплатно.
Ближе к полудню приехал фургон. За рулём была Моника, Удо сидел на заднем сиденье. Мы сказали, что всё хорошо, пусть они переезжают сюда, нам разрешили остаться бесплатно, а места хватит на всех, но Моника сказала, что Ганс позвонил её дяде на юге Франции и что будет лучше отправиться прямо туда. Мы спросили, где Ганс, она ответила, что у него дела в Барселоне.
Ещё одну ночь мы пробыли в кемпинге. Утром появился Ганс и сказал, что всё решилось: мы можем поселиться в одном из домиков Моникиного дяди до начала сбора винограда и там подождать, лёжа на солнышке и наслаждаясь жизнью. Потом он отвёл в сторону Хью, Стива и меня и сказал, что Джона брать не нужно. Он просто дегенерат, — сказал он. К моему удивлению, Хью и Стив согласились. Я сказала, что мне безразлично, будет с нами Джон или уедет домой, но кто ему об этом скажет? Мы скажем как полагается, — ответил Ганс, — скажем все вместе. Я так устала от этого, что решила не принимать участия. Когда они уходили, я сообщила, что задержусь в Барселоне на пару дней, останусь у сторожа и подъеду в деревню через неделю.
Ганс не возражал, но, прежде чем уйти, посоветовал мне вести себя крайне осторожно. Скверный тип, сказал он. Кто, сторож? В каком смысле? Во всех, — ответил Ганс. Следующим утром я уехала в Барселону. Сторож жил в огромной квартире на Граи Виа, с матерью и другом матери на двадцать лет моложе её. Дом был обитаем лишь по кроям. Мать и любовник жили в комнате, выходившей во двор, в задней части дома, а в передней была комната с балконом, выходившим на Гран Виа, и там жил сторож. Между ними стояло не меньше шести пустых комнат, где среди пыли и паутины угадывалось былое присутствие прежних жильцов. В одной из этих комнат две ночи проспал Джон. Сторож спросил у меня, почему Джон не уехал с остальными, и, когда я объяснила, задумался и следующим утром привёл Джона с собой.
Потом Джон сел на поезд и уехал в Англию, а сторож взял выходные до конца недели, чтобы побыть со мной. Это были прекрасные дни. Вставали мы поздно, завтракали в кафе неподалёку, я брала чай, сторож — кофе (когда с молоком, а когда с коньяком), и принимались бродить по городу до тех пор, пока, падая от усталости, не возвращались домой. Конечно, не всё было гладко, и, самое главное, мне не хотелось, чтоб сторож тратил на меня деньги. Однажды мы были в книжном, и я спросила, какую книгу он хочет, купила и подарила. Это единственный подарок, который я ему сделала. Он выбрал антологию испанского поэта по имени Де Ори, это имя я запомнила.
Через десять дней я уехала из Барселоны. Огорож провожал меня на станции. Я дала ему свой адрес в Лондоне и адрес деревушки в Руссильоне, где мы будем работать, на случай, если он захочет приехать. И всё же, когда мы прощались, я думала, что уже больше его не увижу.
Особенно приятно было ехать в поезде, впервые одной за долгое время. Быть собой доставляло удовольствие. Образовалось время подумать о жизни, о планах, о том, чего я хочу, чего не хочу. Я сделала, можно сказать, внезапное открытие, что меня больше не пугает одиночество. В Перпиньяне я села на автобус, который выбросил меня на перепутье дорог, оттуда пешком пошла до Планеза, где, как предполагалось, я должна была встретиться с товарищами по путешествию. Я дошла, когда садилось солнце, зрелище холмов, покрытых глубокой коричневой зеленью виноградников, оказало на меня ещё более умиротворяющее воздействие. Впрочем, лица, окружившие меня в Планезе, не предвещали ничего хорошего. Вечером Хью ввёл меня в курс событий, произошедших за время моего отсутствия. Ганс по неизвестным причинам поссорился с Эрикой, и теперь они не разговаривают. Несколько дней Эрика со Стивом обсуждали вопрос отъезда, но теперь тоже поссорились, и планы бегства остались нереализованными. Маленький Уго опять заболел, отчего у Ганса с Моникой едва не дошло до драки. По словам Хью, Моника хотела отвезти Удо в больницу в Перпиньяне, а Ганс отказался, мотивируя тем, что в больницах не лечат, а только калечат. С утра Моника вышла опухшая — то ли плакала, то ли Ганс её поколотил. Маленький Удо, однако, выздоровел сам по себе, — может, помог отвар из трав, который ему приготовил и дал выпить отец. Что касается собственно Хью, то большую часть пребывания в этой деревне он провёл пьяный, винища навалом и всё забесплатно.
За ужином я не заметила среди товарищей по путешествию особо тревожных признаков напряжения, а на следующий день, будто ждали там только меня, начался сбор винограда. Большинство из нас резали грозди. Ганс и Хью работали носильщиками. Моника на грузовике отвозила виноград на кооперативную винодельню в деревне. Вместе с нами работали три испанца и две французские девушки, с которыми я сразу же подружилась.
Работа была изматывающая, и её единственное достоинство, вероятно, состояло в том, что к концу дня ни у кого не оставалось сил ругаться. А поводов для столкновения было достаточно. Как-то Хью, Стив и я сказали Гансу, что для роботы нужны ещё по крайней мере двое. Ганс был согласен, но нанимать людей ему было нельзя. Когда мы спросили, почему нельзя, он ответил, что договорился с дядей Моники собрать урожай силами нашей команды, одиннадцать человек и ни единым больше.
Вечером после работы мы шли на реку купаться. Вода холодная, зато достаточно глубоко, мы плавали и согревались. Потом отмывались с мылом, мыли голову и возвращались ужинать. Трое испанцев жили в другом домике и всё делали отдельно от нас, но иногда мы приглашали их ужинать. Две француженки жили в соседней деревне (там, где был кооператив) и каждый день возвращались домой на мотоцикле. Одну звали Мари-Жозетт, другую Мари-Франс.
Однажды мы выпили лишнего, Ганс рассказывал, как он жил в огромной коммуне с датчанами и как там всё прекрасно было организовано. Лучшая в мире коммуна. Не помню, как долго рассказывал. Иногда он в восторге хлопал руками по столу, иногда вскакивал, возвышаясь во весь, как казалось немереный, рост. Возвышался над нами он как людоед, щедростью и великодушием привязавший к себе безденежных малюток. В другую ночь, когда все спали, я нечаянно подслушала разговор между Гансом и Моникой. Они спали в комнате рядом с моей и в ту ночь явно оставили открытое окно. Так или иначе я их услышала, говорили они по-французски, и Ганс повторял, что же он может поделать, — и всё, только это: ну что же он может поделать, — Моника же твердила: что-нибудь, что-нибудь, надо стараться. Остальное я не поняла.
Когда работа уже заканчивалась, в Планезе объявился сторож. Завидев его, я так обрадовалась, что призналась ему в любви и добавила: берегись! Почему я так сказала, не знаю, но когда увидела, как он идёт по центральной деревенской улице, сердце наполнилось предчувствием неминуемой беды.
Удивительно, он сказал мне, что тоже любит меня, что готов со мной жить. Он казался счастливым — усталым (ему пришлось объездить полрайона автостопом, прежде чем попасть сюда), но очень счастливым. Я помню, в тот вечер мы все купались в реке, все, кроме Ганса и Моники, и когда мы сняли с себя одежду и вошли в воду, сторож остался на берегу, не раздеваясь, он был даже слишком укутан, как будто мёрзнет в такую жару. А потом случилось нечто совершенно второстепенное, но я усматриваю в этом руку судьбы — то ли Бог, то ли случай. Пока мы купались, на мосту появились трое сезонных рабочих и принялись на нас смотреть, на меня и на Эрику, и делали это довольно долго, два мужика и один подросток, это могли быть дед, сын и внук, в очень скверной рабочей одежде, и в конце концов один из них что-то сказал по-испански, и сторож ответил, я видела лица этих рабочих там, на мосту, и лицо сторожа здесь, на берегу (небо было пронзительно синего цвета), и после первого обмена репликами последовали другие, все заговорили, и трое рабочих и сторож, и поначалу казалось, что одни что-то спрашивают, а другой отвечает, потом показалось, что это они так между собой разговаривают, трое на мосту и бродяга под мостом. Мы — Стив, Эрика, я и Хью — продолжали нырять и плескаться, как утки, не вслушиваясь в разговор, который, к тому же, шёл по-испански, но одновременно как бы являясь отчасти предметом этого разговора, особенно мы с Эрикой, составлявшие, так сказать, визуальный фон для завязавшейся там беседы. Но, не дождавшись, пока мы выйдем из воды, эти трое рабочих резко снялись и ушли с моста, на прощание сказав «адьос» (это слово даже я могу разобрать по-испански), сторож тоже сказал «адьос», и на этом всё кончилось.
Вечером за ужином все напились. Я тоже напилась, хотя не так сильно, как остальные. Помню, Хью кричал: о, Дионисий! о, Дионисий! — а Эрика, сидевшая рядом со мной за большим столом, взяла меня за подбородок и поцеловала взасос.
Я не знала, куда деваться от дурных предчувствий.
Я сказала сторожу, пошли в постель. Он меня проигнорировал. На своём чудовищном английском с примесью французских слов рассказывал про приятеля, пропавшего в Руссильоне. Хорошо же ты его ищешь, заметил Хью, надираешься тут с чужими людьми. Вы мне не чужие, сказал сторож. Потом все запели — Хью, Эрика, Стив и сторож, — по-моему, из «Роллинг Стоунз». Чуть попозже подошли два испанца, которые с нами работали, не знаю, кто их позвал. И всё это время я думала: добром это не кончится, ничем хорошим это не кончится, — хотя представления не имела, что именно произойдёт, и что делать, чтобы пресечь своё в этом участие, разве что забрать сторожа и уйти заниматься любовью или хотя бы уложить его спать.
Потом из своей комнаты вышел Ганс (они с Моникой удалились намного раньше, сразу же после ужина) и попросил нас не шуметь. Помню, это повторялось несколько раз. Ганс открывал дверь, смотрел на всех нас по очереди и говорил, что уже поздно, что шум не даёт ему спать, что завтра работать. Ещё помню, никто не обращал на него никакого внимания — когда он появлялся, все говорили, да, да, Ганс, сейчас будет тихо, но как только дверь закрывалась, все начинали опять хохотать и кричать. И тогда Ганс открыл дверь — он был гол за исключением белых подштанников, рыжие волосы всклочены, — и заявил, что последний раз предупреждает, довольно, немедленно всем разойтись по комнатам. Огорож поднялся и сказал: слушай, Ганс, не валяй дурака, или что-то в этом роде. Помню, что Хью и Стив засмеялись, не знаю, над выражением Ганса или над тем, как сторож это сказал по-английски. Ганс на минуту замер, словно решая задачу, а потом как заорёт: да кто ты такой? — и после одной этой фразы бросился на сторожа. Поскольку между ними было несколько метров, все успели насладиться подробностями этой сцены — полуголый великан, прыжками пересекающий комнату в направлении моего бедного, жалкого друга.
Дальше произошло нечто для всех неожиданное. Сторож не двинулся с места, не повёл и бровью, пока эта туша неслась на него через всё помещение, и когда тот уже был в нескольких сантиметрах, у сторожа в правой руке блеснул нож (в его нежной правой руке, не истерзанной сбором винограда). Нож остановился у Ганса на уровне бороды, на границе лохматого веника, тут он притормозил и сказал: это что ещё? что это за шутки? — по-немецки, Эрика вскрикнула, дверь открылась — та самая дверь, за которой находились Моника и маленький Удо, — нет, слегка приоткрылась, и скромненько выглянула голова (сама Моника там была, видимо, голая). Тогда сторож пошёл на Ганса, прямо в ту сторону, откуда тот прибежал, и (я хорошо разглядела, я близко стояла), приставив нож там, внутри бороды, он заставил его отступить. Мне показалось, что так они пересекали всю комнату вплоть до двери, хотя на самом деле прошли они только три шага, а может, и два, потом остановились, сторож опустил нож, посмотрел Гансу в глаза и затем повернулся спиной.
По мнению Хью в этот момент Гансу и следовало наброситься и скрутить сторожа, однако Ганс стоял как вкопанный и не услышал, как подошёл Стив и подал ему бокал вина, хотя бокал взял и вино проглотил — как воздух.
Вот тогда сторож обернулся и обозвал Ганса. Он обозвал его фашистом, сказав: чего ты от меня хочешь, фашист? Ганс посмотрел ему в глаза, что-то пробормотал, сжал кулаки, и мы думали, тут-то он точно бросится на сторожа, на этот раз ничто его не остановит, но он сдержался. Моника что-то с казаха, Ганс повернулся и ответил. Хью подошёл к сторожу и оттащил его к стулу, наверно, налил ему ещё вина.
Дальше, я помню, мы вышли из дома и разбрелись на улицам Плане за. Искали луну, задрав головы в небо, но её скрыли чёрные тучи. Ветер согнал тучи к востоку, луна снова вышла (мы все закричали), а потом снова спряталась. В какой-то момент я подумала: мы здесь разгуливаем, как привидения. Я сказала сторожу: пошли домой, я хочу спать, я устала, но он не отреагировал.
Сторож опять рассказывал, что у него здесь друг потерялся, он смеялся, острил, его шутки у всех вызывали недоумение. Дойдя по последних домов, я решила — пора возвращаться, иначе завтра не встану. Я подошла к сторожу сказать спокойной ночи и поцеловаться на прощание.
Когда я вернулась, свет нигде не горел, полная тишина. Я подошла к окну и открыла его. Внутри ни звука. Тогда я отправилась в свою комнату, разделась и легла в постель.
Когда я проснулась, сторож спал рядом со мной. Я сказала: «Пока!» — и ушла на работу. Он не ответил — лежал, как мёртвый. В комнате стоял запах блевоты. Мы вернулись к полудню, его уже не было. У меня на постели лежала записка, в которой он извинялся за своё поведение накануне вечером. Ещё там говорилось, в любой момент приезжай в Барселону, я буду ждать.
Тем же утром Хью рассказал мне, что происходило прошлой ночью. По словам Хью, после моего ухода сторож окончательно свернулся с катушек. Они подошли к реке, и сторож сказал, что он слышит зов, слышит голос, зовут с того берега. И сколько бы Хью ему ни говорил, что никого нет, что единственный звук, причём очень слабый, это журчание воды, сторож упорно твердил, что внизу человек, ждёт на том берегу. Сначала я всё принимал за розыгрыш, рассказывал Хью, но стоило мне на минуту отвернуться, он бросился вниз по холму сквозь кромешную тьму в направлении, как ему казалось, реки, как слепой, напролом сквозь колючий кустарник. По словам Хью, к этому моменту ото всей компании остался только он и два испанца, которых мы пригласили, и, когда сторож припустил по холму, все трое рванули за ним, но потише — было темно, холм крутой, если нога подвернётся, потом там костей не собрать, — так что сторож скрылся из вида.
По словам Хью, он думал, что сторож собирается с размаху плюхнуться в реку. И если бы он это сделал, сказал Хью, то всего вероятней налетел бы на камень или на поваленный ствол, там всего этого было достаточно, или как минимум изодрался бы в кустах. Добежав донизу, они увидели сторожа, который сидел на траве и ждал. Здесь начинается самое странное, сказал Хью, я подошёл сзади, он молниеносно обернулся и прыгнул, через секунду я лежал на земле, он сидел на мне и держал меня за горло. Всё произошло так быстро, сказал Хью, что я даже не успел испугаться. Сторож явно пытался его придушить, а двое испанцев были ещё далеко, не могли ни увидеть, ни услышать, да он и не мог подать голос, с руками на горле (столь непохожими на наши — мои и Хью — изрезанными, исцарапанными), Хью был не в состоянии издать ни звука.
Он мог бы меня убить, сказал Хью, но сторож внезапно пришёл в себя, отпустил меня и извинился, Хью было видно выражение его лица (снова вышла луна), и лицо это, я цитирую Хью, было мокрым от слёз. Самое удивительное в рассказе Хью было то, что, когда сторож его отпустил и сказал «прости», Хью тоже заплакал — вспомнил, сказал он мне, свою шотландку, свой неудачный роман, и что в Англии его никто не ждёт, кроме родителей, — в общем, он сам так и не понял, в чем дело, и толком не смог объяснить.
Тут появились испанцы, они курили косяк и спросили, чего они плачут, сторож и Хью, тогда те начали смеяться, и испанцы, вот молодцы ребята, сказал Хью, поняли все без слов, передали косяк, и все четверо двинулись назад.
А сейчас ты что чувствуешь? — спросила я у Хью. Чувствую я себя просто прекрасно, сказал Хью, лишь бы уже кончился урожай и вернуться домой. А что ты думаешь про сторожа? — спросила я. Не знаю, сказал Хью, это твоё дело, думай об этом сама.
Когда, через неделю, закончилась работа, я вернулась в Англию вместе с Хью. Изначально я снова хотела податься на юг, в Барселону, но когда закончился сбор винограда, поняла, что очень устала и совершенно больна, и что надо не ехать куда-то, а прямиком возвращаться к родителям в Лондон и, может быть, даже идти к врачу.
У родителей я пробыла две недели, пустое, ничем не заполненное время, даже с друзьями не встречалась. Врач сказал «физическое истощение», прописал витамины и дал направление к окулисту. Выяснилось, что мне нужны очки. Вскорости после этого я вселилась по адресу 25 Коули Роуд, Оксфорд, и отправила сторожу множество писем. Там я всё объяснила: как себя чувствую, что сказал врач, что теперь я в очках, что как только накоплю денег, так сразу же в Барселону, мы снова увидимся, что я его люблю. За относительно короткое время я отправила этих писем штук шесть или семь. Ответа не получила. Потом начались занятия, я встретила другого человека и перестала о нём думать.
Алан Лебёр, бар «Ше Рауль», порт Вендрес, Франция, декабрь 1978 года. В те дни я жил, как разбойник, в пещере и выбирался единственно почитать «Либерасьон» в кабачке «У Рауля». Я был такой не один, находились другие, и мы не скучали: по вечерам спорили о политике и играли в бильярд, припоминали только что схлынувший наплыв туристов, кто какие глупости делал, кто в какой жопе оказывался, — умирали от смеха на террасе у Рауля, а вдали звёзды и паруса. Ясные звёзды — признак того, что грядёт непогода, готовься теперь многие месяцы мёрзнуть и вкалывать. Пьяные, мы расходились по двое, по одному. Я за город, к скалам, звались они Эль Боррадо, почему так — не знаю, не спрашивал, я вообще за собой наблюдаю тенденцию воспринимать всё как есть, и она беспокоит. Так вот, каждый день возвращался один, пробирался во тьме, будто давно уже сплю, залезал, зажигал себе свечку… В Эль Боррадо пещер этих штук десять, и половина из них была занята, но я всегда безошибочно находил свою. Залезал в свой канадский всепогодный непромокаемый и погружался в размышления — то вдруг разберёшься в том, что творится вокруг, чаще — не разберёшься, одно за другое, за третье, и так незаметно я засыпал посреди этих мыслей, паря, пресмыкаясь, это уж как посмотреть.
По утрам Эль Боррадо напоминало студенческое общежитие, особенно летом. Тогда были заняты все пещеры, в некоторых по четверо и больше, часам к десяти все выползали, и начиналось: «Привет, Жюльетта!», «Привет, Пьерро!». А если остаться в пещере, лежать закутавшись в спальник, слышны их возгласы: «Какое море!», «Какой свет над морем!», слышно клацанье посуды — кто-то ставит кипятить воду на походный примус, слышно всё вплоть до чирканья зажигалки, и как пошла по рукам мятая пачка «Галуаз», как они ахают, охают, как говорят «о-ля-ля!», и один какой-нибудь идиот по приметам вещает, какая будет погода. Но все жги звуки тонули в шуме моря и воли, бьющихся о скалу. Позже, когда лето стало кончаться, пещеры начали освобождаться, нас осталось сначала пятеро, потом четверо, а потом только трое — Пират, Махмуд и я. К этому времени мы с Пиратом уже нанялись на «Изобель», и шкипер сказал, что мы со своим барахлом можем перебираться жить в кубрик. Мы были довольны, но переселяться особенно не торопились — всё-таки в пещерах ты сам по себе, и жизненного пространства побольше, а спать в этой шаланде — как лежать в гробу, мы с Пиратом привыкли на свежем воздухе.
В сентябре мы уже выходили в Лионский залив. В отдельные дни получалось неплохо, другие же были совсем окаянные — переводя в заработок, в неплохие хватало на выпить и на поесть, а в плохие Рауль всё записывал за нами в долг, ведя учёт до последней зубочистки. Окаянная полоса так затянулась, что шкипер однажды сказал не любит Пирата море, из-за него всё. Пустая, незначащая фраза, как «дождь пошёл» или «хочется есть», но другие, кто с нами рыбачил, как только услышали, заговорили — дескать, раз так, то швырнуть его в море, а потом скажем, напился и сам упал за борт. Долго так пересмеивались и судачили, в шутке была как бы доля нешутки, а сам Пират был в стельку пьян, так что не замечал, что вокруг говорится. Как раз в это время в пещеру за мной приходили сволочи из жандармерии. У меня назначен суд в одной деревеньке недалеко от Альби за кражу в супермаркете. С тех пор уж два года прошло, и украл-то я батон хлеба, кусок сыра и банку тунца, но у правосудия длинные руки. И каждый вечер я квасил с друзьями в баре Рауля и хаял полицию (даже когда я отчётливо видел, что рядом, за соседним столиком, пьёт полицейский), хаял систему и общество — вот привязались, теперь не отвяжутся, — а также громко читал вслух статьи из журнала «Трудные времена». За моим столиком сидели настоящие рыбаки — профессионалы и любители, и ещё городские ребята, как я, — летняя фауна, которую ближе к зиме смывает из Порта-Вендреса до наступления лучших времён. Одна девушка по имени Маргеритте, с которой мы все рвались переспать, начала нам читать стихотворение Робера Десноса. Я понятия не имел, что это за птица, но другие за моим столом знали, да и стишок оказался хороший, брал за душу. Сидели тогда на террасе, на улице тихо — кошка не прошмыгнёт, хотя ярко горят все окошки посёлка, мы слышали только свои голоса, отдалённый шум автомобилей, изредка проезжавших на станцию. Мы были, как нам казалось, одни, поскольку мы не замечали (не знаю, как остальные, а я не заметил), что за самым дальним столиком на террасе кто-то сидит. И только когда Маргеритте прочла стихотворение Десноса, в эту образовавшуюся паузу после соприкосновения с прекрасным (у кого она тянется лишь две секунды, а у кого и всю жизнь, потому что на вкус и на цвет нет товарища в этом жестоком мире несправедливости), только тогда этот тип в другом конце веранды поднялся, подошёл к нам и попросил Маргеритте ещё почитать. Потом спросил, можно ли сесть за наш столик, и мы сказали: присаживайся, нет проблем. Он пошёл за своим кофе и, только вернувшись, выступил из темноты (Рауль считает, что жечь электричество — дикость). Он присел с нами, выпил вина, пару раз заказал, чтобы нам всем хватило. Видно было, что на последние, однако мы дали ему заплатить, выпили и сказали спасибо, а что ещё делать, у всех одинаково — все мы, считай, на последние пили.
Где-то в четыре утра все распрощались. Мы с Пиратом потянулись в сторону Эль Боррадо. Сначала, когда выходили из Порт-Вендреса, шли очень бодро и даже пели, а с того места, где дорогу уже и дорогой-то не назовёшь, там только тропинка среди камней, ведущая к пещерам, мы, естественно, сбавили шагу — пьяные, а тут, в темноте, море внизу, может запросто всё плохо кончиться. Обычно, когда идёшь по этой тропинке, отовсюду льются разные звуки, но в тот момент было пронзительно тихо, мы слышали только собственные шаги и мягкий плеск волн. Но потом я уловил какие-то посторонние звуки и почему-то решил, что кто-то за нами идёт. Я остановился и посмотрел в темноту, но ничего не увидел. В нескольких метрах передо мной Пират тоже остановился, прислушался. Мы не обменялись ни словом, не двинулись с места, стояли и ждали. Откуда-то издалека донёсся шум автомобиля, придавленный смех, будто тот, кто сидел за рулём, говорил сам с собой и смеялся, как спятил. Но это был не тот звук, что мы раньше услышали, первый звук больше не повторился. Послышалось, пробормотал Пират, и мы снова двинулись. Тогда мы в пещерах уже оставались вдвоём, за Махмудом приехал его то ли дядя, то ли двоюродный брат и забрал его помогать где-то на винограднике в районе Монпелье. Перед сном мы с Пиратом выкурили по сигарете, глядя на море. Потом сказали друг другу спокойной ночи и разошлись по пещерам. Я ещё немножко подумал о своих делах: что придётся-таки тащиться в Альби, что с уловом у «Изобеля» не ахти, про Маргеритте подумал, припомнил стихотворение Десноса, задумался о фракции Баадер-Майнхофф[29] (читал днём в «Либерасьон»), Когда у меня начали закрываться глаза, я снова услышал те звуки — шаги приближаются, замедляются, кто-то там в темноте, чья-то тень остановилась и рассматривает отверстия наших пещер. Не Пират, это точно, его походку я знаю. Но вылезать было лень, выбираться из спальника, я задремал и уже в полусне слышал шаги и пришёл к заключению, что ни Пирату, ни мне эти шаги ничем не грозят — кто бы там ни был, если у него руки чешутся, то своё он получит, но пусть сперва сунется к кому-то из нас в пещеру. Я знал, что не сунется, а просто ищет, где бы приткнуться переночевать.
Следующим утром я на него вышел. Он сидел на плоском камне, курил сигарету, глядя на море. Незнакомец с террасы Рауля. Когда я вылез наружу из пещеры, он поднялся навстречу и протянул руку. Я, пока не умоюсь, избегаю контакта с людьми, поэтому только глянул и попытался понять, что он там бормочет. «Удобства», «страшный сон», «девушка» — и ничего больше не разобрать. Потом я направился к фруктовому саду мадам Франсинё, где есть колодец, а он остался со своей сигаретой. Когда я вернулся, он так же курил (курил он как одержимый) и снова поднялся при моём приближении: пойдём, Алан, угощу тебя завтраком. Не помню, чтоб я называл своё имя. Когда мы вышли из Эль Боррадо, я спросил, как он сюда добрался, кто вообще ему рассказал про пещеры, в которых люди живут. Маргеритте (дословно «поклонница Десноса»), сказал он. Когда мы с Пиратом ушли, он стал выяснять у Франсуа и у неё, где бы ему переночевать, и Маргеритте сказала, что недалеко, сразу за городом, есть пещеры, где живём мы с Пиратом, и что наверняка есть свободные. Дальше всё просто: он побежал, нагнал нас в пути, выбрал пещеру, раскатал спальник, и вот он здесь. Когда я спросил, как он не сбился в камнях, ведь тропинка плутает (дорогой, как я сказал, и не пахнет), он ответил, что всё время шёл прямо за нами, поэтому дойти оказалось нетрудно.
Позавтракали у Рауля (выпили кофе с круассанами), и незнакомец сообщил, что зовут его Артуро Белано и он разыскивает друга. Я стал расспрашивать, что за друг, почему именно здесь, в Порт-Вендресе. Он вытащил из кармана последние франки, заказал две рюмки коньяку и принялся рассказывать. Друг этот жил у другого приятеля, ждал, уж не помню, чего — работы, кажется, — и в конце концов этот приятель его выкинул. Когда Артуро об этом узнал, то отправился на поиски. И где он теперь? — спросил я. Нигде. А ты сам? В пещере, сказал он и ухмыльнулся. В конце концов выяснилось, что он живёт у преподавателя Периньянского университета тут неподалёку, в Коллиуре, это сразу за Эль Боррадо. Тогда я спросил, а как он узнал, что его друг оказался на улице. Знакомый сказал, объяснил он. Тот самый знакомый, который выкинул? — уточнил я. Ну да, сказал он. То есть сначала он его выкинул, а потом тебе рассказал? Он сказал: дело в том, что он перепугался. Я сказал: чего же он перепугался, этот замечательный знакомый? Он сказал: что тот с собой что-нибудь сделает. Я спросил: ты хочешь сказать, что этот знакомый, зная, что твой друг может что-нибудь с собой сделать, идёт и выкидывает его на улицу? Он сказал: так и было, как ты говоришь. Мы уже повеселели от выпитого, и, когда он отчалил, с рюкзачком на плече, объезжать автостопом все окрестные деревеньки, мы уже были почти что друзьями — уже поели, Пират подошёл чуть попозже, я рассказал, как меня донимают из Альби, все дела с этим судом, потом где мы работаем, и день уже был в разгаре, он уехал, и я снова увидел его только через неделю. Друга он так и не разыскал, но, по-моему, уже и не надеялся. Мы купили бутылку вина и гуляли в порту, он рассказывал, что год назад разгружал баржи. В тот раз он пробыл здесь всего несколько часов. Одет он был лучше, чем раньше. Спросил, как суд в Альби. Ещё спросил, как Пират, как пещеры. Всё ли ещё мы там живём. Я сказал, нет, мы переселились на рыболовное судно, не столько даже от холода, который уже ощущался, сколько из экономии — денег не стало совсем, а там хоть горячая пища. Вскоре после этого он ушёл. Пират сказал, он в тебя прямо влюбился. Я сказал, ты с ума сошёл. Тогда чего он таскается в Порт-Вендрес? Что он здесь потерял?
В середине октября он появился опять. Я валялся на койке, плевал в потолок, и услышал, что кто-то снаружи произносит моё имя. Вышел на палубу и увидел, что Белано примостился на свае. Привет, говорит, Лебер. Я вылез к нему, мы закурили по сигарете. Было холодное утро, стоял лёгкий туман, вокруг ни души. Все, наверное, были в баре Рауля. Вдалеке слышалось лязганье подъемника — грузили шаланду. Пошли завтракать, сказал он. Хорошо, пошли, сказал я. Но с места не сдвинулись ни тот, ни другой. С конца волнореза к нам шёл человек. Белано расплылся в улыбке: чёрт возьми, это же Улисес Лима! Мы молча ждали, когда он дойдёт. Улисес был ниже Белано, зато покрепче. Как у Белано, с плеча у него свисал маленький рюкзачок. Едва сойдясь друг с другом, они принялись говорить по-испански, но я обратил внимание, что первое приветствие, то, как они встретились, было довольно обыденным, без преувеличенных восторгов. Я сказал, что пошёл к Раулю. Белано ответил, иди, мы потом подойдём, и я оставил их вдвоём.
Весь экипаж «Иэобеля» сидел у Рауля как в воду опущенный и имел на то все основания, хотя, на мой взгляд, чем больше расстраиваешься неудачам, тем больше их на тебя валится. Я вошёл, обвёл глазами весь причт, как-то сострил, чтоб их подбодрить, сел, заказал себе кофе с круассанами, рюмку коньяку и принялся читать вчерашнюю «Либерасьон», купленную Франсуа и оставленную за стойкой бара. Когда в бар вошёл Белано со своим другом и направился к моему столику, я читал про племя йуйу в Заире. Они заказали четыре круассана, и все четыре съел пропащий Улисес Лима. После чего заказали три сэндвича с ветчиной и сыром и один предложили мне. Помню, у Лимы был странный голос. По-французски он говорил получше, чем его товарищ. Не знаю, о чём шла речь, может быть, про заирских йуйу, знаю только, что в определённый момент разговора Белано спросил, не могу ли я пристроить Лиму чуть-чуть подзаработать. Я едва не свалился со стула: оглянись вокруг, все эти люди ищут, где им заработать! Я имею ввиду шаланду, сказал Белано. «Изобель»? Изобельцы-то как раз и ищут, где им заработать! — сказал ему я. Ну да, согласился Белано, я потому и спрашиваю, — значит, должны быть места. Действительно, два рыбака с «Изобеля» как раз перед этим договорились уйти каменщиками в Перпиньян минимум на неделю. То есть можно было поговорить со шкипером. Лебер, сказал Белано, я уверен, ты можешь добыть моему другу эту работу. В ней нет заработка, сказал я. Но койка-то есть, сказал Белано. Проблема в том, что твой друг небось мало что смыслит в море и рыбной ловле, заметил я. Да всё он смыслит, сказал Белано, а, Улисес, ты ведь умеешь? Не то слово, сказал Улисес. Я не верил своим ушам. Неужели они серьёзно? Да на него достаточно один раз взглянуть! А потом плюнул: в конце концов, кто я такой, чтоб судить о чужой пригодности к делу, я и в Латинской Америке ни разу не был, кто их знает, какие там рыбаки.
Тем же утром я поговорил с хозяином: есть человек в команду. Тот сказал, ладно, Лебер, вон после Амиду койка свободная, пусть занимает, но на неделю, не больше. Вернувшись к Раулю, застал Белано и Лиму за бутылкой вина. Рауль принёс три тарелки ухи, довольно посредственной, но это не помешало Лиме с Белано наброситься на неё как на достойное изделие французской кухни — не знаю, может, они над Раулем смеялись или над собой, но, по-моему, хвалили от чистого сердца. Потом был салат с отварной рыбой, повторилась та же история: браво, отличный салат, прямо-таки провансальский, — а он и на руссильонский-то не тянул. Однако Рауль был доволен — эти хоть не в долг едят, чего ещё требовать. Потом появились Франсуа и Маргеритте, мы пригласили их за свой столик, Белано настаивал, чтобы все взяли десерт, а потом попросил бутылку шампанского, но у Рауля шампанского не водится, пришлось удовлетвориться ещё одной бутылкой вина, тут подошли два парня с шаланды, которые до этого сидели в баре, и я познакомил их с Лимой. Будет с нами рыбачить, сказал я, мексиканский моряк (мореход! — подхватил Белано. — Плавучий голландец с озера Пацкуаро!), они пожали руку, что-то им сразу в этой руке не понравилось, не та рука, не рыбацкая, ну да ладно, подумали, наверно, как я, уж настолько издалека приехал, что там и рыбаки должны быть другие, ловцы человеческих душ Чапультепекского приозёрного дома[30], как выразился Белано. Так мы и просидели, если память мне не изменяет, часов до шести. Расплатился Белано, сказал до свидания и отправился в Коллиур.
Лима пошёл спать вместе с нами на «Изобель». На следующий день погода была неважнецкая, с рассвета всё заволокло туманом, всё утро и большую часть дня мы готовили лодку. Улисесу досталось вычищать трюм. Там внизу стоял такой запах тухлой рыбы, что сшибало с ног. Мы все старались уклониться от этой работы, но мексиканец справился. Думаю, шкипер его проверял. Я шепнул ему: покрутись там немного, сделай вид, что убрался, и через пару минут вылезай назад в кубрик. Но Лима спустился и пробыл там больше часа. В обед Пират сделал тушёную рыбу, и Лима не захотел есть. Поел бы ты, заметил Пират, но Лима сказал, что не голоден, и сел отдохнуть в сторонке, как будто боялся сблевать от одного вида рыбы и наших жующих ртов. Потом снова спустился в трюм. В три утра мы вышли в море. Хватило пары часов, чтобы понять, что Лима ни разу в жизни не был на лодке. Ладно, лишь бы за борт не вывалился, сказал шкипер. Остальные смотрели то на Лиму, готового взяться за всё, но ничего не умеющего, то на Пирата, который уже в этот час умудрился запьянеть, и пожимали плечами. А что им ещё было делать? Жаловаться бесполезно, хотя я уверен, что каждый из них тайно завидовал тем двум товарищам, что отвалили на стройку в Перпиньян. Помню, день был очень пасмурный, с юго-востока грозил прийти дождь, потом ветер сменился, и тучи пронесло стороной. В двенадцать вытащили сети, в них была одна ерунда. К обеду у всех настроение было отвратное. Помню, Лима спросил, давно ли у нас такое, и я сказал, что по крайности месяц. Пират выступил, дескать, пора уже сжечь эту лодку, и шкипер сказал, что набьёт ему морду, если ещё раз услышит подобные шуточки. Мы развернули шаланду носом на северо-восток, и во второй половине дня забросили сети ещё раз, в месте, где раньше мы не ловили. Работали мы неохотно, все упали духом, за исключением Пирата, который к этому часу всегда бывал пьян совершенно и нёс чепуху в кабине управления, про какой-то пистолет, который он спрятал, а то ещё подолгу рассматривал кухонный нож, поднимал глаза, искал взглядом хозяина и говорил, что любое терпение имеет пределы, и всё в таком духе.
Начало темнеть, и тут мы заметили, что сети полные. Когда мы их вытянули, рыбы в трюме оказалось больше, чем во все предыдущие дни вместе взятые. Все заработали так, как с цепи сорвались. Мы продолжали держать курс на северо-восток, опять забросив сети и вытащив их, переполненные рыбой. Теперь начал остервенело работать даже Пират. Так мы провели всю ночь и всё утро, без сна, следуя за косяком к восточному краю залива. К шести часам вечера второго дня трюм был набит до отказа, такого никто из нас раньше не видел, один только шкипер твердил, что лет десять назад был один случай, когда выбрали почти столько же. По возвращении в Порт-Вендрес мы сами не верили случившемуся. Мы разгрузились, немного поспали и снова вышли в море. На этот раз большой косяк мы не встретили, но всё равно хорошо наловили. Следующие две недели мы жили, можно сказать, больше в море, чем в порту. Потом всё вернулось на круги своя, но мы уже ощущали себя богачами — по условиям нам должны были платить долю от улова. И вот мексиканец сказал, теперь нормально, теперь я набрал сколько нужно для дела, пора уезжать. Мы с Пиратом спросили, что за дело. Билет на самолёт, сказал он, куплю билет — полечу в Израиль. Бабёнка, небось, ждёт, сказал Пират. В некотором смысле, сказал мексиканец. Потом мы пошли к хозяину-шкиперу разговаривать о деньгах. Денег он ещё не получил, с холодильников пока не платили, тем более речь шла о немалой сумме, и Лиме пришлось остаться ещё какое-то время. Спать на «Изобеле» он уже не хотел. Несколько дней его не было. Когда я его снова увидел, он сказал, что ездил в Париж. Добирался туда и обратно автостопом. Вечером мы с Пиратом пригласили его поужинать в баре Рауля, и потом он остался ночевать в кубрике, хотя знал, что в четыре утра мы выходим в Лионский залив, продолжая охоту за тем неимоверным косяком. Два дня провели в море, но рыба была так себе.
С этого момента Лима предпочёл ждать, когда заплатят, ночуя в одной из пещер Эль Боррадо. В один из дней мы с Пиратом сходили с ним и показали, какие пещеры получше, где есть колодец, где лучше всего ходить по ночам, чтоб не свернуть себе шею, — одним словом, маленькие секреты, которые облегчают жизнь дикарём. Когда не нужно было выходить в море, мы встречались в баре Рауля. Лима подружился с Маргеритте и Франсуа и ещё с одним немцем лет сорока пяти по имени Рудольф, который брался за любую работу в Порт-Вендресе и его окрестностях и утверждал, что в десятилетнем возрасте был солдатом Вермахта и у него есть Железный крест. Когда ему не верили, он доставал и показывал всем желающим — действительно, почерневший, слегка заржавленный железный крест. После чего он плевал на него и грязно ругался по-французски и по-немецки. Он отодвигал этот орден сантиметров на тридцать от лица и разговаривал с ним, как с карликом, страшно гримасничая, а потом опускал и плевался, презрительно, злобно. Однажды я даже сказал, если вы его так ненавидите, бросьте в море, и чёрт с ним! Тогда Рудольф замолчал, ему стало вроде как стыдно, и крест он убрал в карман.
В одно прекрасное утро с нами, наконец, расплатились, и в это же утро ещё раз появился Белано, так что мы все отпраздновали отъезд мексиканца в Израиль. Поздно вечером мы с Пиратом пошли провожать на станцию. В полночь Лима садился на поезд до Парижа, а в Париже — на первый же самолёт в Тель-Авив. На станции не было ни души. Мы сели на лавку снаружи, и Пират довольно скоро уснул. Похоже, мы больше уже не увидимся, сказал Белано. Мы перед этим молчали, и от его голоса я чуть не вздрогнул. Я думал, это он мне, но, когда Лима ответил ему по-испански, я понял, что он говорил не со мной. Они там болтали что-то своё, потом пришёл поезд, он шёл из Сервера, Лима поднялся и попрощался со мной. Спасибо, что ты научил меня мореходному делу, Лебер, — вот что он в точности сказал. Пирата попросил не будить. Белано довёл его до поезда. Я видел, как они подают друг другу руки, потом поезд тронулся. Спать Белано пошёл в Эль Боррадо, а мы с Пиратом на «Изобель». На следующий день Белано в Порт-Вендресе уже не было.