Бранный поток мчался стремительной рекой: течения слов пульсировали, пронизываясь бессловесными вспышками ярости, нужды и ненависти, неутомимым первобытным воплем, столь же тонко нюансированным, как сама Природа, разъедающей, размывающей приливной волной, что неслась сквозь Минетт, — теперь уже такой громкой, что ни один звук в окружающем мире не мог с ней соперничать....
В неё влилась такая масса этого, а наружу не вылилось ничего: мощь этого цунами звука и первобытного чувства словно лишила её дара речи. Она сидела за столом, разинув рот, но издавая лишь тишину. Чтобы освободить место для надвигающегося тёмного потопа, внутренние структуры в ней растворялись.
Страх, вызванный этим натиском, отступил. В ней поднялось робкое возбуждение и вскоре выросло в дрожь восторга, рождённую ощущением дикой возможности, звериной свободы.
Боб, Бобби, её мужчина, отпустил себя, сорвался с цепи , рванулся в это: сорвал со стены картину и снова и снова бил ею об кресло, — стекло разлеталось и звенело, рама трещала щепой. Он уронил изуродованную картину и схватил кресло, большое кресло — такая сила, такая мощь — и швырнул его, просто швырнул кресло в стоящий отдельно стеллаж, и полки опрокинулись, и книги рассыпались по полу. Он выхватил книгу, разодрал её и отшвырнул, выхватил другую, сорвал суперобложку, сорвал переплёт, рвал с звериной радостью хищника, терзающего добычу. Лицо его было перекошено яростью, и всё же ей казалось, что он, возможно, смеётся, наслаждаясь и собственной яростью, и разрушением.
Она понимала — да, понимала, — как весь этот человеческий хлам может бесить: то, как они живут, их притворство, столько вещей вокруг, слишком много вещей . Голос, кричащий в её шепчущей комнате, звал её к чему-то лучшему, к чему-то чистому, звал вырваться из этого унылого существования, сбросить оковы дерьмовой цивилизации, признать свою истинную сущность — звериную, — перестать стремиться ради самого стремления, сбросить груз, который миллионы лет перемен наслоили на подобных ей, пока он не раздавил её звериный дух.
Он, мужчина, сорвал абажур с торшера, ухватил лампу за стойку, размахнулся ею, как молотом, и тяжёлое основание разнесло несколько фарфоровых фигурок — дам в нарядных платьях. Как же это было захватывающе — видеть, как у расфуфыренных сучек кисти отрываются от глянцевых рук, руки — от тел; как упоительно — видеть, как их тела, разбитые и обезглавленные, валяются на полу. Мужчина, весь в поту, с красным лицом, такой могучий . Она не могла вспомнить его имени. Своё собственное имя ускользало от неё, да и не важно: любое имя — обуза, вроде клейма на скоте, ненавистного рабского знака, который общество выжигает на тебе.
Он посмотрел на неё — мужчина, самец, — посмотрел. Она чувствовала его дикое ликование, радость, упоение от того, что он сбрасывает все ограничения. На столе перед ней стояла какая-то штука — слово компьютер мелькнуло в её голове, но ничего для неё не значило, — и она подняла её, высоко подняла, швырнула. Привязанная к стене какими-то проводами, она на миг взлетела, резко остановилась в воздухе и снопом искр вырвалась из стены. Она рухнула на пол, и звук удара дрожью прошёл сквозь неё, развязывая узлы, о существовании которых она и не подозревала. Она начинала распускаться, освобождаться.