За исключением лет, проведённых в морской пехоте, и двух лет после демобилизации, Хильберто жил над похоронным бюро с тех пор, как мать принесла его из больницы младенцем — в плетёной люльке. Большинство ночей он засыпал, зная, что внизу есть по меньшей мере один покойник — часто двое, иногда трое, — и одни из самых ранних его воспоминаний связаны с тем, как он, когда никого не было, заходил в зал прощания, вставал на цыпочки у гроба и разглядывал умершего, только что доставленного из бальзамировочной комнаты в подвале. К одиннадцати годам он уже наблюдал за отцом за работой и помогал ему, как мог. Он видел людей, умерших от естественных причин в девяносто; тех, кого рак съел в пятьдесят; тех, кого убили в барной драке в тридцать; тех, кто погиб в автокатастрофе в шестнадцать; тех, кого забил до смерти жестокий родитель в шесть, — всех их и многих других. Он видел их — а позже помогал готовить их бедные тела с тем уважением и той нежностью, которым научил его отец.
За все годы своей жизни рядом с мёртвыми Хильберто ни разу не испытывал страха ни от общества трупа, ни от самого трупа. У него оставались о комнатах над моргом исключительно тёплые воспоминания — воспоминания о любви и дружеском общении.
И вот впервые — в эту мартовскую субботу — страх пришёл к нему здесь, да не однажды. Вчера вечером, когда Джейн рассказала ему о наномашинах и аркадийском заговоре, он поверил ей и ощутил экзистенциальный ужас, какого не знал со времён войны. Но теперь, наблюдая, как она допрашивает Бута Хендриксона — и до инъекции, и после, — пока они ждали грядущего обращения этого человека, Хильберто проняло до костей.
Приёмы Джейн, её настойчивость и самообладание сделали допрос для Хильберто захватывающим зрелищем; но при всей её беспощадной — даже безжалостной — погоне за правдой ни одно её действие не выбило его из колеи. Более того, он был благодарен, что она на правильной стороне этой истории: будь она одной из них , она стала бы чертовски грозным врагом.
С Хендриксоном было иначе. Высокомерие человека из Министерства юстиции, его презрение к правам других, к жизням других, его утопия, которая для большей части человечества была бы самой мрачной дистопией… Не раз этот тип пускал по спине Хильберто холодок.
И теперь, когда личность Хендриксона, казалось, разрушалась — то ли под предельным стрессом, вызванным неизбежным обращением в одного из обращённых, то ли потому, что при имплантации механизма контроля что-то пошло не так, — голос Хендриксона, его манера и его откровения о матери заставляли у Хильберто вставать дыбом тонкие волоски на затылке. Поскольку механизм контроля ещё не успел полностью протянуться по мозгу этого человека и в саму его ткань, оставалась вероятность, что его «срыв» — спектакль, что у него на уме какой-то трюк, хотя было трудно представить, чего он надеется добиться таким обманом. К тому же в его эмоциональной деградации ощущалась пугающая подлинность.
Джейн хотела узнать как можно больше об имении в Ла-Хойе, где сейчас проживала Анабель Кларидж, а потом — об имении у озера Тахо, куда эта женщина переедет первого мая и останется там до октября.
— Тахо она любит не за зимний спорт, а за летнюю красоту, — сказал Хендриксон и издал смешок — горький и сдержанный, — который отказался объяснять. Более того: он стал отрицать, что вообще смеялся, и, похоже, искренне верил в своё отрицание.
О владении в Ла-Хойе Хендриксон говорил охотно, но настроение у него менялось, когда он отвечал на вопросы о месте на Тахо, которое называл «кузней». Когда в отсутствие Анабель дом был закрыт, за «кузней» присматривали живущие там управляющий по хозяйству Лойал Гарвин и его жена Лилит, которая была домработницей. В молодости Анабель проводила на «кузне» девять месяцев в году, а мальчики иногда жили там круглый год.
— Почему ты называешь это «кузней»? — спросила Джейн.
— Потому что она так это называла. — Хендриксон уставился в свой стакан с колой, словно очертания тающих кубиков льда были для него тем же, чем для цыганки — чайные листья.
— А там когда-то действительно была кузня?
— Это была её кузня.
— Что ты имеешь в виду под «кузней»?
Он поднял взгляд от напитка, встретился с ней глазами — и быстро отвёл их, сказав:
— А что ты под этим понимаешь?
— Кузнецы. Горн, где нагревают металл и куют его, придавая форму. Подковы куют, мечи и всё такое.
Этот горький, ироничный смешок сорвался с него и улетел:
— В данном случае — «и всё такое».
— То есть?
Помедлив, он сказал:
— В основном — мальчиков. Там она выковывала сыновей.
— Тебя и Саймона?
— Разве я только что не сказал?
— Выковала вас во что?
— В таких мужчин, каких она хотела. — Ноздри у него раздулись, он повертел головой, принюхиваясь. — Чуешь?
— Что? — спросила Джейн.
— Протухшее мясо.
— Ничего не чувствую.
Хендриксону не составляло труда смотреть на Хильберто; его пугал только взгляд Джейн.
— Ты чуешь испорченное мясо, Чарльз?
— Нет, — сказал Хильберто.
— Иногда, — сказал Хендриксон, — дурные запахи, которые никто больше не может уловить… это симптом того, что механизм контроля протягивает свои нити сквозь мозг.
Помолчав, Джейн сказала:
— Как твоя мать «выковывала» тебя? Что ты имеешь в виду?
— У неё были свои способы. Очень действенные способы. Нам не разрешено об этом говорить.
— Я разрешаю.
— Это не тебе разрешать. Мы не можем об этом говорить. Никогда. Никогда-никогда. Мы вообще никогда не можем об этом говорить.