Наши со Шмидтом ученики и последователи находились в состоянии войны. Иногда я читал статьи, где подробно описывались военные действия, проводимые этими лагерями, которые были бесконечно далеки от меня и, я чувствовал это, были далеки и от Шмидта, точнее, он был неимоверно далек от них, поскольку уже давно перестал появляться на публике, стал фактически затворником в своем доме в Вене, лишь продолжал писать книги о «Бездне святого Себастьяна», но уже не давал интервью, не посещал конференции, не участвовал в дискуссиях. Он просто жил затворником в Австрии и писал книги о «Бездне святого Себастьяна», которые воспринимались как нападки на мои книги о «Бездне святого Себастьяна». Иногда я, гуляя по улицам моего дорогого города, замечал, что меня преследуют какие-то начинающие бандиты, в которых по пышным усам я узнавал учеников и последователей Шмидта: они проклинали мои работы, называли меня предателем и самозванцем, а дама, что сопровождала меня тогда, стояла в стороне, удивленно оглядываясь, пока эти бандиты оскорбительно отзывались о моей теории и уличали в том, что меня не было в классе в колледже Раскина в Оксфорде в тот момент, Когда Шмидт открыл «Бездну святого Себастьяна», хотя это точно было самой большой нелепостью и ложью, подлым наветом, от которого я внутренне заплакал, потому что был раздражен и измучен учениками и последователями Шмидта, готовыми пойти на все, очернить меня, дабы возвысить своего учителя, я слишком устал и больше не хотел сопротивляться их словам и доказательствам, я был слишком занят концом света и моими нынешними отношениями, следствием моего второго брака. Мне крайне не хотелось обращать внимание ни на учеников и последователей Шмидта, ни на то, что они говорили, я был слишком занят концом света и моими нынешними отношениями, очевидным результатом моего второго брака, однако ученики Шмидта, а вместе с ними другие критики и искусствоведы бесконечно донимали меня своими расспросами о Шмидте, о графе Хуго Беккенбауэре и о «Бездне святого Себастьяна». Они даже интересовались, кто же из нас побеждает. Это было слишком для меня, и мои ученики и почитатели, толпами следовавшие за мной с моими книгами в руках, умолявшие поделиться планами относительно будущих книг или статей, чтобы предвидеть следующее нападение, раздражали меня так, что хотелось стереть их всех, потому что больше всего на свете я желал стоять рядом со Шмидтом возле «Бездны святого Себастьяна», прикрыв глаза ладонями, как лошади прикрывают глаза шорами, разглядывая картину и обсуждая искусство, трансцендентность и апокалипсис.
«Вильгельм Франц Гюнтер», — предположил я, сообщив первое пришедшее в голову имя. «Вольфганг Фридрих Гросс», — ответил Шмидт. Мы безуспешно пытались найти смысл в загадочных инициалах WFG, начертанных на скале в левом нижнем углу «Бездны святого Себастьяна». Но ни мы, ни другие, более молодые искусствоведы не могли найти его. Вскоре молодежь разделилась: одна половина встала на сторону Шмидта, другая — на мою, однако ни одна из сторон так и не отыщет смысл посвящения, не разгадает даже логику этих инициалов, ускользающую от самых дотошных исследователей. Ни зачитанные сотни страниц дневников Хельги Хайдель, ни тщательное изучение архивов Дюссельдорфа и Берлина, ни замена имени названием, ни замена названия именем — все это не привело ни к чему. Шмидт и я, каждый из нас побывал в сотнях разных музеев, исторических обществ и архивов Берлина и Дюссельдорфа, мы наведались даже в Лиссабон, где открылась частная художественная школа только для того, чтобы изучать три оставшиеся работы Беккенбауэра, поскольку никто в мире не ценит Беккенбауэра так же сильно, как португальцы, жители Лиссабона, именно там он знаменит так, как желает быть знаменитым любой художник. Мы просмотрели все его бумаги, и бумаги вообще, относящиеся к эпохе, в которой жил художник. Мы даже съездили в Стокгольм, однако и там не смогли ничего найти. Что это было? Посвящение? Имя друга или наставника? Имя проститутки, в которую граф Беккенбауэр ненадолго влюбился? Поскольку мы со Шмидтом были самыми известными и уважаемыми учеными, занимающимися творчеством Беккенбауэра, именно у нас чаще всего и спрашивали об этих инициалах, а после того, как мы поссорились из-за той ужасной вещи, которую я вначале сказал, а потом написал, на конференциях, панельных дискуссиях и даже в интервью я выдвигал различные приукрашенные версии того, что могли обозначать эти инициалы, шутливо уверяя при этом публику, что это всего лишь мои предположения, недоисследованные теории, потому что на самом деле никто так и не мог понять, что же в действительности означают буквы WFG, а идиотские догадки ничем не хуже других.
Мы ехали по ночному Берлину. Такси везло меня по Мюллерштрассе, пересекая Люксембург- и Трифтштрассе. Я дрожал, чувствуя приближение к Шмидту, к смертному одру Шмидта, хотя и появлюсь там, у его смертного одра, только завтра. Страх пульсировал во мне. Я нервно теребил, сворачивая и разворачивая, электронное письмо Шмидта. Я снова прочитал девять страниц довольно короткого обращения ко мне, которое на самом деле не было жестом примирения и не несло никаких извинений, совсем наоборот. Шмидт перечислял в нем все свои прошлые обиды. Решительно и непоколебимо он оскорблял мои книги и теории о «Бездне святого Себастьяна», моего святого осла и даже критическую биографию Пауля Клее, которую написала моя вторая жена. Он опять настаивал на том, что это именно он перевернул страницу в учебнике и что он наткнулся на картину графа Хуго Беккенбауэра раньше меня. Не такая уж большая разница, писал он (поскольку он, конечно же, верил в меня и верил в то, что если бы первым был действительно я, то я бы точно увидел ее такой, какая она есть на самом деле, и признал это), но все же его глубоко тревожит то, что я всегда жаждал признания, хотя есть еще кое-что: как насчет той ужасной вещи, которую я сказал на панельной дискуссии в Нью-Йорке? «Что это, черт возьми, было? Это же поставило под сомнение все, — писал он, — что я когда-либо говорил, делал и писал, причем не только о графе Хуго Беккенбауэре и его „Бездне святого Себастьяна“, но и об искусстве вообще, о дружбе, о живописи и ее изменчивой светотени, о гибели и разложении, которые она показывает, — одним словом, обо всем, что так волновало нас с тобой». Так как же он мог после этого, спрашивал он меня в своем электронном письме, доверять своему лучшему другу, если его лучший друг вначале сказал, а потом и написал то, что мог бы сказать и написать любой незнакомец или чужак, слабоумный дебил, дурак, невежда или просто ушибленный на голову идиот, да-да, он так и написал: «ушибленный на голову идиот». Как я, известный на весь мир критик, мог нести такую безмерную чушь о демократии в критике искусства? «Или это было только фарсом, — спрашивал меня Шмидт в своем электронном послании, — ложью, выдумкой, что, если вообще последние тридцать лет были для тебя всего лишь гребаной выдумкой?»
И Шмидта, и меня часто спрашивали почему. Почему именно «Бездна святого Себастьяна»? И вся наша работа — наши выступления, книги, объемные эссе — отвечала на этот вопрос. Кто стал бы отрицать слияние высшего и низменного в этой картине? А то, как в ней смешиваются мотивы подлинного экстатического величия — апостолы, грехопадение и восстание из праха — и обыденность? Как красноречие смешивается с банальностью, а роскошь с простотой? «Бездна святого Себастьяна» заставляет размышлять о душе, которая находится в состоянии войны с самой собой. О душе, которая отчаянно пытается поверить в дела Божии, но живет в мире, где ничто не говорит о существовании Бога. Давайте посмотрим на пылкий конфликт мазков кисти, предлагали мы. На драматичность линий, повергающую зрителя в ужас перед замкнутостью пространства. Виноградные лозы вдоль утеса очень натуралистичны, но, обвивая пылающий меч, они уходят из поля реальности. А кто, позвольте спросить, не любит «Бездну святого Себастьяна» и не преклоняется пред ней? Шмидт отмечает ее живописную технику. Я отмечаю телесность. Шмидт видит перспективу. Я вижу светотени. Шмидт говорит о ее тревожности. Я — об отчаянии. Причин любить и почитать эту работу — бесконечное множество, невозможно представить жизнь без «Бездны святого Себастьяна», как еще более невозможно представить свою жизнь до появления в ней «Бездны святого Себастьяна», до Оксфорда, до колледжа Раскина, до встречи со Шмидтом. Оглядываясь назад, я вижу свою жизнь как череду скучных, ничем не вдохновленных часов, как пустое пространство без света и надежды, в котором можно было существовать только ради того, чтобы вскоре появилась возможность узнать о графе Хуго Беккенбауэре и о его «Бездне святого Себастьяна».
Нам мало что известно о годах, когда граф Хуго Беккенбауэр учился живописи в Берлине. Он где-то жил. Он что-то ел. Он выжил. Но на двадцатом году жизни у него произошло нечто разрушительное, какая-то катастрофа, из-за которой развязалась внутренняя война между верой и неверием, между физическим миром и духовным, и хотя мы уже никогда не сможем узнать о внутренней жизни Беккенбауэра, в «Бездне святого Себастьяна» достаточно намеков на нее, и моя десятая книга «Ассамбляж» как раз препарирует их с хирургической точностью. Во время ее написания я прятался от мира вместе со своей девушкой, которая, естественно, появилась у меня после расставания со второй женой и не возражала против моей одержимости концом света и даже считала эту одержимость милой, безвредной слабостью, необходимой для работы. Я оставил в стороне шум, который разводили ученики и последователи Шмидта, число которых росло (равно как и их озлобленность), но точно так же я избегал открытого обожания своих учеников и последователей — только для того, чтобы всецело посвятить себя графу Хуго Беккенбауэру и написанию десятой книги. Время от времени до меня доносились слухи о Шмидте: что он продал родительский дом в Вене и переехал в Берлин, что он написал свою последнюю книгу о Беккенбауэре, которая станет заключительным словом о «Бездне святого Себастьяна», что недуги одолевают его, а потому он закрылся ото всех в Берлине и пишет последнюю книгу, которая станет последним словом о «Бездне святого Себастьяна», после чего он уйдет в отставку, ибо, как говорил Шмидт, этой последней книгой все уже будет сказано. И я ждал. Ученики и последователи Шмидта ждали. Весь мир искусства, я уверен, тоже ждал этого последнего слова о графе Хуго Беккенбауэре и «Бездне святого Себастьяна», потому что никто не мог знать, какие будут последствия.
Вечером 1 сентября 1625 года в Стокгольме вспыхнул пожар. Точнее, в районе Стадсхольмен. Еще точнее, на улице Кокбринкен. Шведского коллекционера, который все последнее десятилетие колесил по Европе, собирая живопись и изменяя супруге, не было дома. Пожар, длившийся три дня, уничтожил и его семью, и всю его коллекцию мастеров голландского и европейского Ренессанса. За три дня великий Стокгольмский пожар навсегда стер с лица земли большую часть города, до этого счастливо избегавшего войн, эпидемий и голода, и полностью изменил планировку района Стадсхольмен. Для горожан ввели более строгие правила пожарной безопасности. Шведский коллекционер, получивший страшную весть, помчался домой из Базеля, где он покупал очередную партию картин и снова изменял супруге. В единственной частично уцелевшей комнате его дома хранилась коллекция европейских художников преимущественно XVI века, никому не известных и довольно эксцентричных, к которым коллекционер испытывал странную слабость. В основном это были портреты проституток, больных оспой, которые, к сожалению, погибли при пожаре. И хотя эта сцена никогда никем не описывалась, я всегда представлял себе, как к руинам дома подъезжает карета, из которой выпрыгивает коллекционер и падает посреди пепелища, оплакивая свою уничтоженную жизнь, свою погибшую семью, свой дом, свою коллекцию, от которой на останках стен висели три уцелевшие картины графа Хуго Беккенбауэра — «Бездна святого Себастьяна» и две меньшие работы. Я представлял, как этот шведский коллекционер смотрит на картины, озаренные солнечным лучом, пробившимся из-за туч, подобно божественному жезлу, и думает, как и мы со Шмидтом столетия спустя, что само небо или какое-то высшее существо удостоило их своим вниманием и сочло, что они заслуживают пощады. Хотя мы со Шмидтом были гордыми неверующими, единственной религией для нас было это неверие, неверие и искусство, да, искусство было нашей религией, и все равно я находил утешение в этой истории, раскрывшейся исключительно в моем воображении. Небесное облако или звезда, это высшее существо, по сути, сказало нам: я спасло величайшую картину в истории человечества вместе с двумя гротескными картинами, чтобы показать вам, что такое антитеза, контраст, чтобы показать всему человечеству, что есть искусство, а что — нет. О шведском коллекционере больше ничего не известно — только то, что вскоре после пожара он передал работы Беккенбауэра в дар Ливрусткаммарену, а затем исчез в водовороте истории.
Я уединился в своей дорогой квартире и, расхаживая по ней взад и вперед, обдумывал, когда лучше выпустить мою книгу «Ассамбляж» — до или после выхода книги Шмидта, потому что если она была, как утверждал сам Шмидт, его заключительным словом о графе Хуго Беккенбауэре и «Бездне святого Себастьяна», тогда чем же станет моя книга? Я посмотрел из окна своей дорогой квартиры вниз, на дорогой город, на непомерно дорогой город, заполненный миллионами душ, у каждой из которых была своя жизнь, в которой не было искусства, не было размышлений о гибели и разложении, эти миллионы душ оставались совершенно безразличны к апокалипсису, они просто шли по улице, садились в машины, выходили из них, несли свои радости и горести, недовольство и отчаяние и другие эмоции, которые, несомненно, испытывает каждый из нас, но этим душам не было никакого дела до искусства, никто из них не знал ничего о графе Хуго Беккенбауэре и «Бездне святого Себастьяна». Я подумал, не позвонить ли мне моему редактору и не спросить ли у него, когда же все-таки имеет смысл опубликовать «Ассамбляж» — до или после выхода последней книги Шмидта, которую он называл своим заключительным словом о «Бездне святого Себастьяна», — потому что я не знал точно, когда выйдет его книга и действительно ли станет его последним словом, или эта фигура речи была просто способом вывести меня из себя, так как каждая из наших книг была атакой, ответом на предыдущую книгу оппонента, с каждым разом все более злобным и личным, и я уже не помнил, чья сейчас была очередь нападать. Но в отличие от меня наши ученики и последователи прекрасно знали, каков счет. Все симпозиумы и конференции были заполнены нашими, моими и Шмидта, учениками и последователями, и те без зазрения совести спорили, скандалили и даже дрались во имя каждого из нас до полной победы той или другой стороны. Тем временем моя девушка, появившаяся после ухода моей второй жены, разыскивала в арт-журналах сплетни и слухи о моих учениках и последователях и об учениках и последователях Шмидта, их статьи, где они обличали друг друга, спорили о технике, а не об эмоциях, или о неправдоподобно отрешенном взгляде святого осла, о том, трагично ли это или все-таки комично. Я слушал ее хихиканье, доносившееся из другой комнаты, и, потея, кроил и перекраивал главы в своей книге «Ассамбляж», чтобы они, аргументируя и доказывая все, что я хотел сказать, составляли единственно верный порядок и конфигурацию, которая позволила бы обороняться от критических стрел, выпущенных Шмидтом и его учениками и последователями в мою сторону. И все это время моя девушка, наследница моей второй жены, кричала мне из другой комнаты, чтобы я вышел к ней. «Ты должен это прочитать, — верещала она, — господи, какие же они все-таки засранцы, эти ученики Шмидта», но чем больше она верещала и настаивала на том, чтобы я обратил внимание на то, что творят наши со Шмидтом ученики и последователи, тем больше я уходил в себя, тем глубже погружался в кокон. Иногда я так хотел избавиться от своей тревожности, что мечтал шагнуть из окна своей дорогой квартиры и вдребезги разбиться о тротуар моего очень дорогого города, размозжить об него все кости и погрузиться во тьму. Где больше нет никаких книг. Никаких картин. Никаких книг о картинах. И где точно не будет моей подруги, которая появилась у меня после ухода второй жены и которая совсем не любила искусство, даже чуть-чуть, которая восхищалась идеей искусства, наслаждалась скандалами и слухами, что, точно мухи, падали, роились вокруг искусства, ели его плоть и обгладывали его кости, пока от него ничего не оставалось. И вот тогда, думал я, больше не будет ничего, вокруг меня останется лишь пустота, подобная темно-сливовым мазкам, как на одной из меньших картин, которые висели по бокам «Бездны святого Себастьяна», настолько темной и глубокой была эта тьма, что казалась космически бесконечной.