К книге
АтоллыАтоллы (Из путевых заметок об островах Микронезии). § 7 Полдень
47%
Атоллы (Из путевых заметок об островах Микронезии). § 7 Полдень
9

Я открыл глаза. Освеженный сном, сладко потянулся: под руками, ногами, под спиной моей с тихим шуршаньем посыпался песок – белейший прах коралловых цветов [45]. Я прилег вздремнуть всего в двух кэнах от кромки воды, под пышной зеленью высокого таману, в густо-лиловой тени его кроны. Сквозь плотное сплетение ветвей и листьев над моей головой почти не пробивалось солнечных лучей.

Когда я поднялся на ноги и глянул в сторону моря, яркость красок согнала с меня всякую сонливость: над зеленовато-синей, точно спинка скумбрии, водой скользил треугольный парус цвета киновари. Двигавшееся под ним каноэ как раз подходило со стороны открытого моря к разрыву в барьерном рифе. Судя по солнцу, время, вероятно, только перевалило за полдень.

Закурив, я снова опустился на коралловое крошево. Тишина. Помимо шелеста листьев над головой и плеска воды, словно облизывающей берег, до меня изредка доносился лишь смутный шум гуляющих за рифами волн.

Здесь, на острове, где нет подгоняющих срочных дел и не чувствуется смены сезонов, где время течет лениво и размеренно, приходит отчетливое понимание того, что история Урасимы Таро [46] – вовсе не волшебная небылица. Просто нам сложнее усмотреть в темнокожих крепких островитянках то очарование, которое герой сказки усмотрел в героине, – но и только. Интересно, в словаре местных жителей имеется вообще такое слово, как «время»?

Неожиданно спрашиваю себя: что же занимало мои мысли год назад, когда я еще был погружен в стылый туман северного моего края? Прежние заботы вспоминаются как нечто далекое, будто события прошлой жизни. И ощущение проникающего под кожу зимнего холода живо воскресить в памяти уже не удается. Впрочем, и бессчетные беды, когда-то жестоко меня донимавшие там, на севере, свелись нынче к столь же обрывочным воспоминаниям, остались зыбкими тенями за пеленой блаженного забытья.

Так что же, неужели в том и заключается счастье южных земель, о котором я грезил, отправляясь в путь? В радости полуденного пробуждения, в тихом забвении, бездеятельности и отдохновении на коралловом прахе?

«Нет», – внутри ощущается решительное несогласие. «Нет, это не так. Вовсе не праздности, не ленивой истомы искал ты на юге. Забросить самое себя в совершенно новую, незнакомую обстановку и в полной мере испытать пока еще неосознаваемую силу, что скрывается внутри, – разве не в том заключалась цель? А еще – вспомни! – полагая, что регион этот неизбежно станет ареной боевых действий в подступающей войне, ты ждал опасного приключения».

Да. Верно. Вот только горячее стремление окунуться в новые суровые условия как-то незаметно растворилось в ласкающем бризе, и теперь меня окутывают, словно сон, только умиротворение и леность – приятно, расслабляюще, не оставляя никаких сожалений.

«Никаких сожалений? Неужели и правда никаких?» – снова вопрошает тот же недовольный внутренний голос. «Ни в лености, ни в праздности беды особой нет. Если только в самом деле ни о чем не жалеешь. Если полностью освободился от призраков искусственного, европейского, современного. Но в действительности ты всегда и всюду остаешься самим собой. И когда идешь, охваченный холодком, по Внешнему саду Мэйдзи-дзингу [47], под опадающей листвой гинкго; и когда вместе с островитянами жадно набрасываешься на испеченные на камнях плоды хлебного дерева, ты – это всегда ты. Вечно неизменный. Разве что солнце и знойный ветер на какое-то время накидывают на твое сознание плотный покров. Ты думаешь, что смотришь теперь на сияющее море и небо. Возможно, даже самодовольно мнишь, будто смотришь на них теми же глазами, какими смотрят островитяне. Но это бред. На самом деле ни моря, ни неба ты не видишь. Просто без конца повторяешь про себя как заклинание, устремив взгляд куда-то вдаль: „Elle est retrouvée! ― Quoi? ― L’Éternité. C’est la mer mêlée au soleil“ [48] («Нашел!» ― «Что?» ― «Вечность. Это слившиеся воедино море и солнце»). И никаких островитян ты тоже не видишь. Одни только репродукции Гогена [49]. Не видишь и Микронезии. Перед тобой лишь выцветшие обрисовки Полинезии, созданные Лоти и Мелвиллом [50]. И с этакой серой плевой на глазах ты надеешься узреть – что? – вечность. Бедолага!»

«Нет-нет, тут требуется осторожность! – вступает другой голос. – Первозданная дикость вовсе не предполагает избытка жизненных сил. Равно как и праздность. Нет ничего опаснее необдуманного бегства от цивилизации».

«О да, – отвечает первый голос. – Дикость, конечно, избытка сил не гарантирует. По крайней мере, в наши дни. И всё же не больше ли в ней жизни, чем в твоей цивилизации? Вообще, деление на обессиленное и полное сил с делением на окультуренное и дикое, как правило, не связано. Тот, кто не боится реальности, кто способен смотреть на мир собственными глазами, не прибегая к заимствованиям, сохранит себя в целости, в каком бы окружении ни оказался. Вот только что же с сидящим внутри тебя притворно добродетельным мужем, задрапированным в старинные китайские одежды; что с плутоватым комедиантом, скрывающимся под вольтеровской маской? Эти господа, судя по всему, уже шатаются, опьяненные знойным ветром Южных морей, правда, стоит вспомнить, до чего плачевно их состояние при ясном сознании, и кажется: опьянение – много лучше…»

К моим ногам подползли несколько малюсеньких, укрытых необычными раковинами раков-отшельников, но, ощутив близость человека, замерли, обождали немного и торопливо побежали прочь.

Деревня, похоже, погрузилась в послеобеденный сон. На пляже – ни души. Море – по крайней мере, внутри пояса рифов – тоже как будто дремлет: тягучее, зеленое, точно жад. Лишь изредка вспыхивает гладь под ослепительно яркими лучами солнца. Да время от времени выскакивают из воды похожие на кефаль рыбы: видимо, только рыбье племя в этот час и бодрствует. Море и небо светлы, спокойны и прекрасны. Где-то в этом море прямо сейчас, приподнявши тело над теплой водою, звучно трубит в раковину Тритон. Где-то под этим безоблачным небом зарождается из розовой пены Афродита. Где-то меж темно-синих волн сладкозвучная песнь сирен искушает волю мудрого царя Итаки… Нет, так не пойдет! Снова призраки. Бледные тени, явившиеся, очевидно, из мира литературы, да к тому же литературы европейской.

Прищелкивая от досады языком, поднимаюсь на ноги. На дне души еще какое-то время ощущается горьковатый осадок.

Ступаю на влажный берег: во все стороны от меня разбегаются бессчетные отшельники и маленькие, словно игрушечные, крабы – синие и красные. Пинком отправляю в воздух лежащий под пальмой кокос, который уже выпустил побег сунов в пять высотой, и плод с плеском падает в воду.

К слову сказать, вчера ночью со мной приключилась одна странность. Когда я, подстелив лишь тонкую циновку из листьев пандана, уже лежал на бамбуковом полу в доме местных жителей, мне ни с того ни с сего вспомнился вдруг театр «Кабукидза» [51] в Токио, а точнее – (даже не сцена!) театральная сувенирная лавка (где торгуют крупитчатым арарэ, сладкой ватой, рисованными и фотографическими портретами звезд): ее яркая нарядная витрина и дефилирующие мимо туда и обратно толпы разодетых людей. Щегольски оформленные футляры, жестяные коробки и полотенца, расцвеченные гербами театральных династий, гримировка кумадори на глазах изображенных на портретах актеров и заливающий всё это яркий белый свет электрических ламп; мне необычайно зримо представились даже барышни и молоденькие ученицы гейш, разглядывающие товары, и я, будто вживе, ощутил запах нанесенной на их волосы помады. Я не большой поклонник представлений кабуки. Да и сувенирные лавки интереса у меня не вызывают. Тогда почему же в тот момент, когда я, лежа в маленькой, крытой пальмовыми листьями туземной хижине где-то на тихоокеанском островке, слушал, как со стуком падают на землю плоды обступающих хижину кокосовых пальм, мне представился этот тончайший срез токийской жизни, не отягощенный ни смыслом, ни содержанием? Для меня это загадка. В любом случае: во мне, похоже, уживается беспорядочное, разномастное сборище довольно странных личностей. В том числе весьма неприятных и не заслуживающих ни капли уважения.

Когда я дошел до края тени, которую отбрасывал ряд растущих на взморье таману, то увидел, что навстречу мне по нагретому солнцем песку бежит маленький голый мальчик. Подбежав ко мне, он остановился, подобрался ровненько, затем отвесил глубокий поклон, опустив голову чуть не до коленей, и сообщил, что к обеду всё готово. Это ребенок островитян, в доме которых я остановился; в этом году ему исполняется восемь. Худой – выпирает у него только живот, – большеглазый, весь покрытый язвами фрамбезии. Я поинтересовался, уж не планируется ли сегодня какое-нибудь особенное кушанье, и мальчик ответил, что его старший брат загарпунил рыбу кемедукль, поэтому они приготовили ее на японский манер – сделали сасими.

В тот момент, когда я, следуя за мальчиком, вышел из тени на яркое солнце, с вершины таману вспорхнула белая птица сехосех (такое название – в подражание ее собственным крикам – дали ей островитяне; уроженцы внутренних территорий называют ее за характерную форму тела птицей-самолетом): захлопала крыльями, поднялась в небо и почти сразу растаяла в ослепительно голубой вышине.

Предыдущая главаГлава 9 из 19Следующая глава