Бычковский Константин работал во дворе чернорабочим и так понравился начальству, что его назначили бургомистром. Он был подпольщик. Благодаря ему подпольщики и даже партизаны имели соответствующие пропуска, документы, как, например, Кучугура. Ходил свободно в поселке, заходил в волость. Это было в начале весны 1942 г. Узнав, что за ним, Бычковским, налажена слежка, он моментально приготовил побольше бланков всякого рода. Заходит вечером ко мне и говорит: «Я ухожу. Если есть пакеты, дайте». Дала 20 пакетов ваты, йода. И заодно у него был рецепт от врача Костюкевич для жены, которая болела. Рецепт остался у меня. Утром около комендатуры нашли анонимное письмо-донос, что у Бычковского видели перевязочные пакеты. Кто донес, как получилось, кто у него их видел, и по сей день мне неизвестно. Узнать у него не пришлось, так как придя в отряд, он вскоре был убит около Стерхов Глусского района.
Прочтя донос, тут же явились ко мне и взяли на допрос Кто-то видел, что он заходил ко мне, я мотивировала его приход получением лекарств по рецепту для жены. Вызвали врача Костюкевич Полину. Она подтвердила болезнь его жены. Опрос жены также сошелся, он принес все согласно рецепту. Казалось, поверили, но не тут-то было. Через месяц было совещание медработников района. Из Глуши вызвали меня и врача, был такой из военнопленных (Матвеев). На совещании было около 40 человек. Открыл совещание начальник района, некто Сакульский. Был врач Кавелич (в данное время проживает в Минске), был врач полевой комендатуры, еще какой-то представитель и переводчик. Переводчик был знаком по аптечному складу, из военнопленных — фельдшер, как я и указывала, работали они на складе недолго, потом были расформированы по учреждениям. Доклад свой Сакульский начал с бдительности по местам работы, о строгой ответственности и т. д. Факты нарушения, по неточным данным, имеются: вот, напр., зав Глушанской аптекой по каким-то соображениям дружила с Бычковским, бургомистром Глушанской волости. Он ушел в партизаны, взяв у нее много перевязочных пакетов, пакеты эти видел наш осведомитель. И что он заходил перед уходом, тоже видели. Все ахнули, устремив на меня взоры со страхом и недоумением. А со мной чуть не случился обморок. Но я взяла себя в руки и сказала себе: от моего здравого объяснения зависит снятие вины. Сила воли в то время, как и всегда, была велика.
Начальник района, кончив свою долгую и внушительную речь, предложил: «Кто хочет выступить?» Я попросилась первая. По сей день удивляюсь твердости голоса, связанности фактов и даже, как мне сказали, «красноречия». Медсестра Радевич, которая тогда работала в Телуше, врач Брожи Арцимович и другие потом удивлялись моему спокойствию. Начала я с того, сколько было получено мед.товаров и перевязочного материала накануне войны. Все это даже не было распаковано. И что я с семьей назавтра же ушла на поселок, и, прожив там три недели, не была в Глуше, и что мною были оставлены часть вещей в аптеке, в целях сохранности, так как все было закрыто на болты, замки. Вернувшись в поселок, обнаружила, что болты перепилены замки в дверях вырваны и все взято — был полный разгром Так судя по этому, куда и кому попало все, — населению. А я по требованию получала минимальное количество, и на каждый предмет велся строгий учет с указанием, кому и когда отпущено. Исходя из этого, откуда у меня могло появиться столько пакетов, как будто обнаруженных у Бычковского? Говорила о своей неприспособленности к тяжелым условиям жизни, а дети мои вообще неженки и т. д. Было сказано, что муж — врач, беспартийный (ими же был задан вопрос такой), что я мать из тех, которые детей любят больше своей жизни, и что добровольно подвергать таким опасностям детей и себя я ни за что не стану. Ведь я же знаю, что в случае явных улик меня, детей и всю семью будут карать по закону. Я ведь подписала обязательство полевой комендатуре, что буду караться смертью. А потом второе: уйдя в партизаны, себя, детей, стариков я тоже подвергаю холоду, голоду и смерти. А я слишком люблю жизнь и оберегаю детей, так как знаю их неприспособленность к трудностям. Поклялась своей и жизнью детей, что не шла на это и не пойду. В моей речи было столько искренности и обиды на человеческую несправедивость — на доносчиков. И ни единой слезы не проронила. Просила снять с меня это незаслуженное обвинение, учесть мои правдивые доводы и т. д. Отчиталась о ходе работы. Потом после других выступлений, в заключительном слове начальник района смягчил мою вину, посочувствовал, сказав о жестокости такого преследования, и за что же все-таки? Я добавила, что я одинока, к тому же женщина, на которую претендует всякая шваль-мужчины, и за мое пренебрежение мстят самым жестоким образом. После заключительного слова начальника района все встали и собрались уходить, а обер-врач полевой комендатуры сказал: «А вы останьтесь и еще расскажите по порядку все». Я, не отрывая своего взгляда, повторила (меня предупредил Бартель, что в разговоре с немцами нельзя отводить взгляд). Он сказал: «Я верю — эта женщина не виновата». Пожал мне руку. Переводчик провел меня до двора, приоткрыл, попрощался и говорит: «В дальнейшем будьте осторожны». А я ему: «Повторяю, мне не в чем остерегаться». На улице все меня ждали и начали давать свои советы, а другие возмущаться моей неосторожностью, и я их послала к чертовой матери. Это еще было до официальной слежки, но я более осмотрительной стала и еще больше насторожилась в отношении Погоцкого — наверно, это он видел, что заходил Бычковский.
Второго бургомистра Турко партизаны просили, чтобы он держал с ними связь. Он обещал, а потом отказался и переехал из Круглонива жить в Глушу. И вот, чтобы ему отомстить, было написано письмо на его имя и брошено около волости. Полицейский шел и поднял его, прочел и отнес в комердатуру. А там было так: «Антон Семенович, спасибо вам за доставленные такие-то сведения». Поднялась кутерьма, стали готовить висельницу. И как раз в нашем дворе, напротив окон Савицкого. Турко был в Бобруйске по служебным делам, ждали его приезда. Собрался народ, ждут. А он приехал с каким-то начальником. Тут же взялись его допрашивать, а что — неизвестно. Начальник и Бартель взяли под защиту, подозревая, что это провокация. Не карали его, и он назавтра же был переведен в Бобруйское управление. После войны его осудили на 10 лет за измену. Вернулся, жил в Западной, где и умер.
После того как приходил Гузиков арестовать Петю, мы узнали, что Погоцкий и к нам приставлен. Он заходил по-прежнему, невзирая на наше недоброжелательное отношение к нему, и говорит: «Вот какая наглость со стороны Гузикова! Встретил меня и говорит: «А вы, господин Погоцкий, не упустите и остальных». Это он нам рассказывает, возмущаясь, сквернословя и не зная того, что нам известно [про] посещение и донос его матери Гузикову. Как-то спрашивает у Подо М. Д.: «Вы же дружите с ними, что говорят и когда уходят?» А она в ответ: «Неужели, если бы вы знали об этом, вы бы сообщили?» Он замялся, и прямого ответа не последовало. Он не только следил за каждым сказанным словом, но даже вел учет наших вещей. Отдали кровать Лещуну — он сразу же обнаружил. Патефон, швейную машину — и это не ускользнуло от его предательского взгляда: «Интересно, зачем вы сбываете вещи». А я в ответ: «Меняем на продукты». И мне так надоели его посещения, что я попросила совета у Бартеля, как быть. «Я ему укажу порог». — «Нельзя. Терпите».
И вот, наконец, второй визит Погоцкой с донесением в комендатуру, вход которой охранялся полицейскими. Охраняли Коваленко и Кремнев, наши подпольщики. И вот она пытается войти, а Коваленко догадывается, с чем идет она, и говорит: «Госпожа, расскажите мне, и я доведу до сведения». И она изложила, что «семья эта бандитская собирается, продает или сбывает вещи. Сын мой определяет, что скоро уйдут, да еще и его сманивают, скажите же коменданту». — «Будьте спокойны, скажу, и начнем караулить еще строже. Вы же знаете, да и все, что за ними уже караулят». — «Ведаю, ведаю, голубчики, только ж не упустите». Об этом доносе узнал только Бартель, до коменданта не дошло.
III
Пропуска для поездки за медикаментами давались в определенные числа, по графику полевой комендатуры на два раза в месяц. А мне удавалось бывать в Бобруйске четыре раза, так как имелась справка от бывшего военнопленного врача, с которым была знакома по аптечному складу и который тоже держал связь с бригадой Шашуры, о том, что Женя нуждается в консультации и проверке по поводу заболевания туберкулезом. Поездки эти дополнительно утверждались комендантом, тоже с помощью Бартеля, и даже переводчицы Пешко Лидией — она тоже благоволила ко мне. Сестра ее, Зина, тоже имела связь с партизанами и ушла в отряд Шашуровской бригады. И всякий раз, побывав у врача на проверке, где на Женю была заведена карточка, я имела возможность достать нужное, а главное — риваноль, йод, перекись, бинты. Иногда добиралась и пешком. На всякий случай несла несколько бутылочек со спиртом — доставала древесный. При остановке в пути патрулем, первый вопрос был обыкновенно «кто? откуда?» Узнав, что я — жена врача Адамовича, вежливо почти сочувствовали, высказав свое уважение. А другим — незнакомым — поговорив, а главное, обратившись — «господин», вручала с особым подходом «соточку». Ходила благополучно. Неприятных казусов ни разу не было, как-то удавалось влиять на психику каждого — по-сво ему, своей учтивостью. А завод ведь работал, шофера были местные, и они, конечно, безоговорочно подвозили меня и мед, товары. Тут я смело ехала и даже несколько раз провезла мины ручные, тол.
Облава. Утром напротив аптеки стоит Кричевцов и жестом просит подойти. Я взяла ключи от аптеки. Подхожу. Он взволнован и говорит: «Будет облава. Уходите. Главное — хлопцы». Вернулась. Завтракали. «Дети, уходите. Облава будет». Петя, Женя, Саша ушли, умоляя идти нам всем. Я их уговорила, что мы вслед за ними. Пока собрали Галочку маленькую, старики оделись, пошли, дошли до леса, а там стоит цепь из немцев, полицаев. И нас повели в больничный сарай — длинный, вместительный. Согнали весь поселок, даже больных притащили, помню, Лойко Алеся — воспаление легких у него было. Мы всей семьей уместились около стены, рядом с дверью. С нами же и Мария Даниловна (Подо]. Не было семей полицейских и некоторых других, видимо, осведомителей, не было семьи Погоцкого, Витковского. Втолкнули всех и закрыли. Трудно описать тот плач, крики отчаяния, то состояние, которое мы пережили. Это было с утра. Вопли, стоны, крики стояли много часов. К вечеру так все изнемогли, что наступила какая-то жуткая, с отдельными душераздирающими стонами или плачем тишина. Галочка так изнемогла, что думали — конец ей, молока в груди не стало. Наступила апатия, хотелось какого-то конца этим моральным и физическим мукам. Я вытащила из стены мох и стала наблюдать, что делается вокруг. Ходили каратели с автоматами, собаками, с ними Бартель, Пешко Лида (переводчица из Покровок), нач. полиции. Бартель все оживленно что-то говорил, просил, доказывал. Потом вижу: все идут к двери, открывают и предлагают выходить. Никто не осмеливается идти первым. Бартель взглядом сказал мне: «Идите». И я первая пошла, взяв за руки стариков, Соню с Галочкой.
Несколько дней хлопцы не приходили ночевать домой, а жили у Лещуна. На работу ходили. Начальником их был Левкович Иван Владимирович, который имел связь с партизанами. Они отдыхали у него, возвращаясь с подрыва железной дороги, — это Осиповичи. А жил он хуторянином. Впоследствии его и всю семью угнали в Германию, дом и все строения уничтожили.
По заданию партизан работала в комендатуре уборщицей Федорович Лёдя Юльяновна, комсомолка. Там был офицер Шмаус и охрана. Часто навещали наши подпольщики, и Шмаус играл на цитре песни, и в том числе «Интернационал». С его помощью были поставлены в охране свои люди. Партизаны бригады Пархоменко подошли в назначенный вечер, унесли автоматы, ящики с патронами, гранаты. С ними ушли Ледя и Шмаус. Перенести все это помогали наши подпольщики, в том числе и Шуст, Кремнев, Корнеев, Лопатин, Евнушков, Коваленко, Женя и Саша [Адамовичи], Бардановский Янэк. Чернявские хлопцы патрулировали, чтобы, в случае чего предупредить. Устроили танцы в одном из ближайших домов. Музыка была маскировочной. Перенесли через шоссе почти около дворов Глуши, вернулись, и только улеглись, вдруг кто-то стучит в окно. Открываю. Заходит знакомый полицейский, который жил напротив. Без спроса входит в комнату, первую, где спал Петя с семьей (а он еще не уснул даже). И спрашивает: «А где ваши, Петя, Женя, Саша?» А я в ответ: «Спят. Вот Петя, а в спальне — Женя, Саша». И прошел даже туда, но из них никто не отозвался. Тогда он и говорит: «А вы знаете, что в поселке натворилось? Подошли партизаны к комендатуре, где Шмаус, связали, с кляпами охрану, обезоружили, увезли Лёдю, Шмауса, унесли все оружие». Тут мы услышали беготню на улице, крики. И так до рассвета. Назавтра наехали каратели. Допросы. Взяли отца Лёди. Допрос. Расстрел. И еще несколько человек тогда расстреляли: Корбута, Бычковского, Долгого — донесли, что они коммунисты. Подозрительных лиц допрашивали в комендатуре. Пытки применяли в основном полицейские.
Был сбит самолет в 1941 г. Экипаж самолета, и в том числе женщину-врача пытали жестоко. Стоны и крики слышны были в ближайших домах. Был пойман партизан Шардыко Роман. Потом пытали еще одного партизана — тащили за ноги веревкой вдоль шоссе по всему поселку, избивали, заставляли мирное население созерцать это. Замученных выводили в лес за поселком и расстреливали. Там же и евреев.
Как-то несколько партизан наскочили на засаду. Фамилию одну помню крепко — Храпко Никита. Его именной автомат достался Гузикову. Привезли на подводе трупы, остановились напротив волости, тут же рядом и комендатура, аптека, и очень издевались над трупами. Я подошла и сказала: «Вот бедненькие дети. Каково матерям!» И оказывается, в этой толпе был живой партизан, и сказал о моих словах Кучугуре. Он при первой встрече со мной и говорит: «Вы себя не умеете вести, можете вызвать на себя подозрение, раз благоволите к партизанам. Должны иметь выдержку и напускную жестокость, хотя бы словами».