К книге
ДорогиВАЛЕРИЙ ПОНОМАРЕВ. НЕЖДАННО-НЕГАДАННО Повесть. II
69%
ВАЛЕРИЙ ПОНОМАРЕВ. НЕЖДАННО-НЕГАДАННО Повесть. II
20

Дом Егора Кузьмича на окраине деревни, у поскотины; место широкое, привольное, елань все время зеленая, травка растет бойко. Из-за огородов теплый ветерок наносит конопляный запах, там второй год коноплю сеют, нынче опять уродилась. Дом пятистенный, высокий, кругом черемухой оброс, она уже поспела и висит черными гроздьями.

Ребятишки деревенские, завидев машину, пососкакивали с заплота сзади дома, где они черемуху страдовали, и кинулись врассыпную, запрятались.

— Шельмы, хотя бы ели как следует, а то прямо прутьями ломают, — вслух проговорил Егор Кузьмич.

— Проволоку колючую натянуть надо, — ответил Андрей, смеясь.

— Придется.

Подъехали… Из открытого окна, загороженного огромным фикусом, вылетали слова:

— Не дам! Я те сказала не дам. И отступись. Пьянчужка, лежебока ты, вот кто! Трутень! Молчишь?! Додиганишься, выметет тебя Андрюха из колхоза. Чо развалился, выдавишь окольницу-то.

— Авдотья Григория, видно, опять песочит, — посмотрев на отца, тихо проговорил Андрей.

— Чо с ним делать. Совсем из колеи выбился. Сейчас поговорим, и будет. Сколько можно валандаться с ним, не ребенок ведь…

— Пожалуй ты прав, отец.

Авдотья, старшая дочь Егора Кузьмича, перед их приездом с час отбивалась от брата Григория, пришедшего просить опохмелиться. Наконец он вывел ее из терпения, и она начала его «пробирать».

Увидев входящих в дом Егора Кузьмича и Андрея, Григорий поднялся с места и потянулся к дверям.

— Сиди, Григорий, сиди. Чо это ты отца родного пужаешься. Раз пришел, и поедим вместе.

— Да неловко как-то, отец. На работу вот не пошел, голова разваливается.

— Неловко тебе и должно быть, коль не пошел. А если бы на работе был — все потом бы вышло. С потом все болезни выходят, не только похмелье.

Григорий потупил взгляд, уперся им в пол.

— Пятый десяток тебе, Григорий, идет. А ты с панталык сбиваешься. Андрюху подводишь. Народ на тебя пальцем тычет. Пьяницу, прогульщика в колхозе держат, мер не принимают. Не знаю, Григорий, как с тобой боле и говорить.

Вмешался Андрей.

— Это в последний раз, Григорий. Мне людям в глаза смотреть стыдно. Еще так сделаешь — выгоним из колхоза, — с горечью и злостью проговорил Андрей.

— А ты, Андрюха, нос больно-то не задирай. Как выбился в люди, так и на брата родного наплевать готов. Я постаре тебя. И помогал тебе, когда ты науки грыз. А счас — на тебе!.. К заднице льдинку приложи, остынь! — Потом сделал грустное лицо, проговорил тихо: — Никому я, выходит, не нужен!

— Ты, Григорий, не прикидывайся бедным Иванушкой, всеми покинутым, — проговорил строго Егор Кузьмич. — С тобой мы уж сколь раз говорили, все сулишь не делать боле так, а сам опять лыка не вяжешь. Хоть бы посовестился кукситься-то.

— А чо же я на одних условиях с бабами поставлен робить? Что они — то и я. Чо я, дурней тебя, Андрюха? Дурней?! Я на заводе мастером был, трактор и машину знаю. Механик я, понял! А ты меня разнорабочим ставишь, вместе с бабами, брата родного. Эх!..

— Да нельзя тебе доверять ни трактор, ни машину, Григорий. Ведь пробовал я тебе доверять. На машине ты пьяный на корову наехал. Ладно, на корову… А у трактора ты уснул, опять же пьяный, и он всю смену тарахтел зря, сапог ты сжег и сам чуть не сгорел. Было? Было! Молчишь? Нечего сказать?!

— Брошен я всеми, — выдавил Григорий, — единственная отрада — водка.

— Так ведь грешила она, грешила с тобой Надежда-то, Гришенька, и не вынесло ее сердце: гли-ко, каждый божий день ты хмельной. Да ишшо скандалишь, — выговаривала Авдотья, встревая в разговор.

— Скандалишь! — скривился в жалкой усмешке Григорий. — Гулящая она! А сердце у меня не каменное!..

— Я тебе говорил, Григорий, когда ты с войны вернулся: зачем берешь такую молодую девку за себя, а бабу, которая всю войну тебя ждала, — бросашь. Ты не послушал… Теперь нечего зубами скрипеть.

— Выгоняйте! Никому я не нужен. — Григорий встал и, не глядя ни на кого, быстро вышел из избы, и направился вдоль по улице.

— Хоть и пилю, а жалко мне его, — вздохнула Авдотья, — зря он на Надежде женился. Ой зря!..

— Говорено было не раз. Сам большой… А тут расписался, на мужика не похож, — проговорил тихо Егор Кузьмич.

— Отец, все же придется попросить Григория из колхоза. От людей стыдно за него.

— Поглядим… Вон Авдотья всю жизнь колхозу отдала, Генку вместо матери воспитала. Году не было, от матери-то остался. Замуж из-за него не пошла. Воспитывала, да вот она не стонет, хоть и баба.

Авдотья не выдержала, заутиралась платком.

— Да и тебя он, Генка-то, отцом, тятя, считает. Сколь ты ему помогал, когда он учиться поступил.

— Ну ладно, ладно. И похвалить-то нельзя… — мягко проговорил Егор Кузьмич.

Авдотье вспомнилось, как растили Генку, еще грустнее стало. Мать от чахотки в голодный год умерла. Авдотья грудь ему свою давала… Пососет немного, а потом рожок с соской подсовывала и молока коровьего подливала. Поест и успокоится. А худенький рос. Все боялись, что кабы не заболел тоже туберкулезом-то. Мамой звал… Подрос когда, не захотела и говорить, что ни мать, но все же сказала правду. Ой что было! Всю душу ему отдала, чтобы не чувствовал себя сиротиночкой. Вырос… Не хуже других… К себе зовет. Квартиру хорошую получил. Так и написал: приеду зимой и заберу. «И поеду. Сын ведь он мне. Тятя к Андрюхе собирается. Вот и все при месте будут». У Авдотьи даже на душе от таких думок полегчало, слезы от радости на глазах выступили. Она смахнула их и тут же стала собирать на стол.

Поели наскоро молока с хлебом, и Авдотья попросила отвезти ее на поле.

…Только Андрей с Авдотьей уехали, а Егор Кузьмич хотел идти в малуху и делать черенья к вилам, — дверь отворилась и зашла бабка Павла, соседка.

— Мир добрый, Кузьмич! Дома Егоровна-то?

— Уехала на поле с Андрюхой.

— Ой, никак не наробится. Ведь уж пора на отдых, а она все никак не угомонится, что ты же. Как будто без нее не управятся.

— Такой уж человек.

— Ныне в колхозе ведь что… Любо! Время вышло — пенсию получай. Не то что ране — робь, пока вперед ногами не понесут.

— Жизнь лучше стала. Знамо дело.

Егор Кузьмич встал.

— Да ты куда, посиди хоть.

— На куте вон орехи грецкие стоят, угощу тебя. Генка послал.

— Ой, уж у вас, Егор Кузьмич, не внучок, а золото. Письма пишет, посылочки шлет. Вырастила Авдотьюшка себе заменушку. Таких ныне немного. Все глядят, как от матери урвать.

— Не все ведь эки, Павла.

— Слов нет, не все. Вон у меня лиходей-то, слыхал, отчубучил?

— Нет не слыхал. — Егор Кузьмич сел. — Что опять?

— Еле упросила бригадира, чтобы мне поросеночка оставил. Мало было поросят-то. Ладно, говорит, бабка Павла, всю жизнь ты в колхозе проробила, ветеран ты у нас. Сколь тебе лет? Семьдесят пять, говорю, один Егор Кузьмич старе меня в деревне-то. Отдал он мне поросеночка. А Сашка мой сидит, что-то копается в углу. Поросеночек подошел и ткнул рыльцем радио его, транзистор. Он и свалился набок. Облеванец хвать каток с лавки да и огрел его по уху. Взвизгнул поросеночек и был таков. Я ругать… Он хоть бы глазом мигнул, нисколько личине его не стыдно. Я, говорит, мать, все равно свинину не ем. А станешь ворчать, так я в общежитие подамся — тебе хуже станет. Самой дрова колоть надо будет и воду носить, и по хозяйству управлять. Вот ведь сынок!

Егор Кузьмич поморщился:

— Подлец, неча говорить. Да, Павла, малые детки — малые бедки, большие детки — большие бедки.

— Вот так вот, Егор Кузьмич, и мучусь.

— Проучить его, подлеца, как-то надо.

— Надо. Надо. Новость-то не слышал? — не унималась Павла.

— Какую?

— Третьеводни племенной колхозный бык не вернулся на полевую ферму. Искали, искали целый день — не нашли. Всю тайгу покрестили… А вечером собрались мужики на ферме да судачат: чо делать… Ермил-лесник с ружьем подошел, с обходу, видно. Глядят, бык-то и летит из острова, пена на губах, а на загривке у него медведь сидит. Мужики орут: «Стреляй, Ермил!» — а Ермила уж и след простыл, как в воду канул. Схватил Митрий Попов ружье да хлесть, потом в другоредь, да и свалил быка-то. А медведь ходу в лес. Сейчас с Митрия, судят, вычитать станут за быка. Вот ведь век прожила, такого не слыхивала… Притча. Я свою буренку все время в остров ране гоняла. Ведь это господь, видно, меня не забыл — миловал. Отвел медведя.

Егор Кузьмич засмеялся:

— Съели уж почти быка-то всего, Павла. К делу пошел. Никто с Митрия вычитать не станет, раз такой случай произошел, не на это ведь он ладил. А Ермил сиганул, говоришь. Друг ведь первый нашего Григория.

— Этот охальник чо! Всю жизнь людей смешит. Когда на него, видно, накинулись, как воротился, а он мелет: «Медведь этот мне давно мстит за то, что я его ножом полоснул». Но и все, кроме Митрия, за брюхо схватились, знают его боязливого. А он забрал ружье да и ходу. Обход, говорит, мне надо делать.

— Друг, друг он Григория. Водой их не разольешь. Спился вот Гришка у меня…

— Это он из-за Надежды, Егор Кузьмич, отойдет. Порастет все бурьяном, забудется и отойдет, и пить не станет.

— А тебе женить надо парня — остепенится.

— Али не сбивала. Я, говорит, не чокнутый, чтобы жениться. Вишь как? Ой, господь терпел и нам, видно, велел. Домаемся до смерти как-нибудь.

Егор Кузьмич не любил, когда говорили о смерти, отрезал:

— Ты, Павла, с таким словом лучше не приходи. Неча до время трястись.

Павла продолжала:

— Ну ладно, не стану больше, знаю, что не уважаешь ето.

— А парень твой образумится. Не век таким дураком станет жить.

— Да дай-то бог. Всегда ты добрым словом утешишь, Егор Кузьмич. Ладно, пойду, то охальник ись скоро придет. Накормить надо. Хоть и подлец, а сын родной.

Павла ушла, забыв об орехах, запамятовал о них и Егор Кузьмич.

Предыдущая главаГлава 20 из 29Следующая глава