К книге
ДорогиБЕЛЛА БАРВИШ. НАЙТИ КОЛОКОЛЬЧИК Повесть. «КАКОЙ ХАМ!»
34%
БЕЛЛА БАРВИШ. НАЙТИ КОЛОКОЛЬЧИК Повесть. «КАКОЙ ХАМ!»
10

Три дня Барбаков не появлялся в школе. Я спросила у Голованова, в чем дело. Он в ответ пожал плечами:

— Сам не знаю, что с ним. Лежит, говорит, болеет. А спросишь, что болит, смотрит, как с неба свалился, вроде и не видит тебя. Худо ему, видать, совсем.

Назавтра Барбаков сидел в классе на своем месте. Лицо у него было какое-то беспокойное, глаза ввалившиеся. Потом у меня был урок в восьмом классе. А на перемене, подойдя к учительской, я услыхала возбужденный голос завуча:

— Я заявляю: пока он в классе, мне там делать нечего. Все!

Когда я вошла, Августа Георгиевна шагнула ко мне, меловое лицо ее было расцвечено алыми пятнами.

— Барбаков?! — выдохнула я. Внутри у меня будто что-то оборвалось.

— Откуда вы знаете? — не удивляясь, спросила она и заговорила быстро: — Какой хам! Я спросила, почему он не слушает объяснения, а он мне: «Отвяжитесь от меня. Надоела!» Я четыре года работаю в этой школе, но никогда меня еще так не оскорбляли!

— И вы сказали, чтобы он больше не являлся?!

— Да, сказала! Я не собираюсь терпеть в школе подобное хамство. Сейчас же напишу докладную начальнику колонии, вот только руки успокоятся. А Таисья Александровна издаст приказ об исключении Барбакова из школы.

Тут завуч заметила наконец мой растерянный взгляд.

— Вы что, чем-то недовольны?

— Недовольна — не то слово… — заторопилась я, зная, что если не выскажу всего сейчас, потом будет поздно. На одном дыхании я выпалила все. Я говорила о своем первом уроке, о Барбакове, о его судьбе, о том, что нельзя его исключать. Меня слушали молча. Инна даже отошла от зеркала. Таисья Александровна придвигалась все ближе ко мне. Когда я закончила, она стояла рядом, участливо заглядывая мне в глаза. О звонке забыли. Умоляюще я повторила:

— Нельзя Барбакова исключать. Нельзя…

Таисья Александровна тихо ответила:

— Теперь уж, конечно, не исключим. Но почему же вы столько молчали?

Завуч вспыхнула:

— Конечно, Таисья Александровна, как всегда, поступит по пословице: «И волки сыты, и овцы целы». Исключить Барбакова надо было в первый же день. Из-за него оказались лишенными знаний остальные ученики. А я ставила уроки Галины Глебовны в пример. Я прошу за это у учителей прощения. Но как вы, Галина Глебовна, будете смотреть в глаза товарищам по работе? Вы молчали, когда я вас хвалила! Это же лицемерие! Я не понимаю, не по-ни-маю!

Анна Михайловна вдруг усмехнулась:

— Не волнуйтесь, Августа Георгиевна. Я, кажется, только сейчас и поняла Галину Глебовну. Было у меня такое же лет десять назад. В первый мой год. Не уроки, а слезы…

— Значит, вы полагаете, что Галина Глебовна права в своем поведении? Я правильно вас поняла? — сухо и напористо спросила завуч.

— Какая же вы все-таки, Августа Георгиевна… — начала Татьяна Николаевна и, не досказав, махнула рукой.

Завуч не ответила. Взяла журнал, строго сказала:

— Звонок был пять минут назад. Прошу на уроки. — И вышла.

— «Какой хам!» — пародийно округлив глаза, пропела Инна голосом Августы Георгиевны и весело посмотрела на меня.

— Еще один анекдот? — спросила я. Инна поежилась, но промолчала.

Разошлись по классам. Я думала об одном: как вернуть в класс Барбакова? Не знаю, удалось ли бы мне это, но на помощь пришел муж Таисьи Александровны. По ее просьбе он пошел в отряд говорить с Барбаковым. А я оставила после уроков Перепевина и Голованова, и мы вместе долго обсуждали, что можно еще сделать.

— Помочь парню надо, — сказал Перепевин. — Обязательно. Но вот узнать бы, что с ним…

На следующий день Барбаков был в классе. Сидел, опустив плечи и голову, лишь изредка поднимал глаза. Когда я подошла к нему, он еле слышно проговорил:

— Зря все… Пришел, раз вы просили. А дальше?

На перемене меня вызвал из учительской Голованов, протянул конверт:

— Барбаков просил передать. Это письмо с поселения, от «учителя» его. Я вам писал о нем, помните?

Пятого урока у меня не было, и я читала это письмо в учительской.

«Здравствуй, Славик. Узнал от людей, где ты, да услышал от них твои «приветы» мне. Не думай, что я в обиде, это тебе надо бы обижаться на меня, только не за то, что ты думаешь. Вот беда, Слав, писать я не мастак, поговорить бы нам с тобой по-человечески. На всякий случай, чтоб не думал, что я тебе здесь фуфло с понтом гоню для начальства, — посылаю письмо через верного человека. Чтоб ты знал — пишу, что во мне болит и спать спокойно не дает.

Ты, значит, думаешь, что я теперь ссучился, повязку надел, тебя предал? Хочешь верь, хочешь нет, только на всем свете нет для меня дороже тебя никого. Ты мне, как сын. Тогда, на вокзале, когда подобрал тебя, об этом, конечно, не думал. Просто: вот, думаю, еще один заморыш пропадает ни за что, возьму, человеком сделаю. А стали вместе — полюбил я тебя очень. Не упрекнуть хочу: вот, мол, подобрал, кормил, поил, а ты мне мат в «приветах» шлешь. Я что думал: приготовлю его для нашей трудной жизни, другого-то пути все равно у него нет, раз со мной. Этим и успокаивал себя: не учи я, он бы на моем примере сам научился. Я сразу понял, что ты парень сильный, по любому пути бы пошел — своего добился бы в жизни. А я тебя, значит, на свой путь пустил.

Верить-то всегда не очень верил, что верно живу, вот в чем штука… У других жизнь, как жизнь, может, и скучная со стороны, а ты только и жди стука в дверь: пройдемте, гражданин. Но я не очень на жизнь обижался. На свободу выходил — старался побольше ухватить. Судили — думал: ну что ж, покуролесил, поделом получаю, хоть не за так сажусь. К вышке приговорили — дело ваше. Отменили — спасибо, опять же — ваше дело. А жизни-то своей, выходит, был не хозяин…

И ведь часто думал: может, завязать со всем этим, пожить, как люди? А как начать? Куда кинуться? Обозлюсь на себя: слабак несчастный, — и давай тебе втолковывать, чтобы хоть ты верил, что нет для нас другого пути. Может, не тебя убеждал, себя хотел убедить, что другого пути нет. А ты верил.

Устал я от всего, Слав, так что сил больше не было. Отбывал я, где ты сейчас. А потом так уж получилось: меня на поселение, а тебя сюда… Так вот, хочу тебе сказать: Манковский — мужик что надо, а уж нашего брата со взгляда понимает. Охмурил он меня ловко, но я, сколько жить буду, — спасибо ему буду говорить. Тут, видишь, доказать надо нашему брату, что не обидно это — жить по-людски.

Ты понимаешь, время сейчас такое, что не работать в колонии нельзя. А у меня, Слав, кашель от этого изолятора такой, что и сейчас парни в общежитии обижаются: спать не даю. В общем, работал я. А работать, чтобы только время шло, — это я не умею. Любое дело надо делать, чтоб потом на тебя никто не обижался. Пилил я лес, полторы нормы давал. А тут вдруг бугра помиловали. Парни говорят: возьмешься? Я отвечаю: хлопцы, мотористом я для вас был и буду, а командовать да с начальством якшаться — увольте. Начальник отряда вызвал, муж директора школы вашей, мужик тоже неплохой, да больно мягкий, а нашего брата только пожалей — на шею сядем. В общем, то же самое мне предложил, ну, я ему ответил, как и парням. Вызвал второй раз, смотрю: Манковский у него в кабинете. Начали меня вдвоем обрабатывать. Бригада, мол, разношерстная, почувствуют слабинку, работать ни черта не будут. Развалится хорошая бригада. А ты, мол, человек сильный, тебя уважают, возьмись. Долго Манковский меня обрабатывал.

Ладно, говорю, возьмусь. Только не думайте, что за каждую пачку чая, у кого завелась, или десятку с воли, вам выкладывать буду. На это не рассчитывайте.

Манковский аж передернулся.

— Мы тебе о работе, а ты — про чай. Да сами уж в министерство писали, пусть разрешат в зоне продажу чая. А то до трех рублей дерут живоглоты в бараках за пачку, и все равно у них берут. Кто-то наживается, кто-то от голоду шатается. А будут в магазине продавать, не так уж и нужен будет вам этот чай.

И скажу тебе, Слав: прав он. Здесь, на поселении, чаю в магазине завались, берут, конечно, пьют, а чифиристов настоящих нет. Сам я тоже почти отвык. Видно, народ мы такой: надо нам, чего нет.

Ну, так вот, стал я бугром. А тут у нас пацаненок один завелся — сучкоруб, каждый день причина, чтоб на работу не выходить. Вызвали его на совет коллектива, и меня, значит, как бугра, позвали. На совете выступают, осторожненько так, с оговорочками: мол, работать надо, без работы нынче никуда, болен, так справку возьми, и все такое.

Поднялся я да как заору на них:

— Вы что здесь ясли развели? Он, сволочь, что делает? Люди за него работают, кубы дают, а он в постельке отлеживается! Мы чем его хуже? Сучки плохо обрублены — бригада шиш получит, а у людей семьи, которым деньги нужны. Я не за себя гребусь, мне-то они ни к чему, все равно я их не вижу, но подонка в своей бригаде не потерплю. Не хочет — пусть убирается в баньку спину тереть. Там тепло, и пыли меньше. Нельзя, говорите, здоровый? Тогда пусть работает, а то мы его по-своему заставим, и срока не досидит.

Манковский слушал, слушал да и говорит:

— Вот, совет коллектива, кого вам в председатели надо. А то вы тут, и вправду, в нянек превратились.

Для чего я тебе это все в подробностях расписываю? А потому, что сам не заметил, как красную повязку надел. Там тебе на меня «доложили» те, кому я хвоста прижал, что, мол, ради выгоды я старался. А какая выгода? Об УДО я не мечтал, сам знаешь — не подлежу, а поселение тогда только открылось, да и думали мы, что только семейных будут туда отправлять.

Раньше мы на эти повязки смотрели: пусть, мол, сволочи их надевают, а мы выше, значит. И правда, один мне раз признался: я, говорит, хожу с начальством, деньги ищу, показываю, у кого есть, а свои поглубже прячу. А я взял да на совете и выступил. Или мы, говорю, сами будем справедливыми, или разогнать эту контору к чертовой матери! Все высказал.

Вот так, Слав. Это я не для оправдания написал, а чтоб ты понял.

Хочешь знать, отчего мне сейчас тошно на душе? Значит, вышел я на поселение. Говорят мне: сорока пяти лет нет — учись. Я им отвечаю: так мне уже под сорок, в колонии и то не трогали. Не слушают. В общем, хожу я в школу. Учителя здесь неплохие, объясняют понятно. Выходит, и день у меня занят, и вечером науку долблю. А ночью лежу и думаю: интересно ведь учиться, чего же я, дурак, не учился и тебе не дал? Обидно мне. За себя, за жизнь, которую не вернешь, а за тебя еще больше. Виноват я перед тобой.

Здесь ко многим парням жены с детьми поприезжали. Смотришь и думаешь: а у меня уже не будет такого никогда. Особенно пацаны мне нравятся, такой славный народ. И тоже думаю: а у меня уже не будет. Был один вроде сына, и тому жизнь испоганил.

Парни многие и моего возраста заочницам пишут, приезжают потом сюда некоторые, и вроде семьи ничего получаются. Иногда поразмыслю: а не найти ли и мне горемыку, такую же, как я, пусть у нее хоть десять детей — проживем. А потом думаю: что же я свою тоску хочу кому-то взвалить, да и кто я есть? Освобожусь — за сорок будет, а еще ни дня стажа трудового, ни книжки этой трудовой, или как она называется? Кто согласится жить со мной в этой тайге? А я уж выехать никуда не решусь. Так что, один как-нибудь доканаю жизнь по-честному, если, конечно, не встретится какая женщина по мне. Да уж вряд ли. Похож я стал на черта, только без рог, и здоровья не очень-то много. Может, и успею пожить на свободе годков пять, а может, и этого не получится.

Вот и все, Славик, писал бы больше, да и так четвертый день сочиняю. Пора бы и отправить, уезжает человек, который передаст тебе письмо.

Ну, что тебе еще написать? Знаю, упорный ты, упрямый, не захочешь сразу понять. Но все равно скажу. Я старше тебя на пятнадцать лет, у тебя меньше потеряно, забудь все, что я тебе втолковывал, начинай заново. А пока прощай, хотя, может, еще и свидимся, дай бог, не за проволокой.

Я закончила читать и вышла в коридор. Барбаков стоял лицом к стене и курил.

— Зайдите в учительскую, — попросила я.

Он вошел. Я протянула ему письмо и сказала:

— Возьмите. Только мне нечего вам сказать, здесь все написано. Что можно добавить к этим словам?

Верхняя губа его медленно криво поползла вверх, усмешка получилась неестественная и жалкая. Он молчал, видно, ждал, что я еще что-то скажу. Но молчала и я. Наконец Барбаков взял письмо, все еще усмехаясь, сказал:

— Зачем я это письмо принес — сам не пойму.

— А я знаю, зачем принесли, — неожиданно для себя выпалила я.

Он нахмурился, в глазах появилась недоверчивая настороженность.

— Вы хотите лишний раз услыхать, что ваш Александр во всем прав в своем письме. Хотите услыхать это от меня. Разве не так?

Он молчал.

— И еще хотите, чтобы я сказала вам: Барбаков, вам еще нет двадцати пяти — самое время сейчас принять настоящую правду. Не цепляться за прошлое, а переломить себя раз и навсегда… Ведь потому вы пришли сюда сегодня?

Он криво усмехнулся:

— Не совсем чтобы… но вообще-то знал я, что́ вы будете говорить.

— А я больше ничего не скажу. Вы сильный, это я повторяю за вашим Александром, и все сможете, если захотите. Больше ничего. До свидания.

Предыдущая главаГлава 10 из 29Следующая глава