В каком пространстве обитают наши сны? В чем динамизм нашей ночной жизни? Действительно ли пространство нашего сна – это пространство покоя? Или же это пространство непрестанного и беспорядочного движения? Обо всём этом мы знаем мало, потому что, проснувшись, можем восстановить только фрагменты нашей ночной жизни. Эти обрывки сна, эти фрагменты онирического пространства мы соединяем вместе постфактум, в геометрических рамках пространства дневного света. То есть восстанавливаем сонную грезу, как анатомируют труп. И теряем возможность изучать все функции физиологии покоя. Из онирических трансформаций, которые происходят во сне, мы не запоминаем ничего, кроме остановок. А между тем именно трансформация, вернее, трансформации делают онирическое пространство местом воображаемых движений[293].
Быть может, мы лучше поняли бы эти внутренние движения с их бесчисленными зыбями и штормами, если бы умели выделять и различать мощный прилив и отлив, которые по очереди уносят нас в центр ночи, а затем возвращают к дневному свету и дневным заботам. Ибо у ночи есть центр, своего рода психическая полночь**, где формируются изначальные добродетели. И сначала онирическое пространство, сжимаясь, отступает по направлению к этому центру формирования, а затем, оттолкнувшись от него, расширяется и структурируется[294].
В краткой статье не хватит места, чтобы описать все завихрения этого пространства, которое непрестанно то сжимается, то расширяется, которое непрестанно ищет крошечное и бесконечное; поэтому заметим лишь, что вокруг центра ночи в ночном пространстве чередуются диастола и систола[295].
Едва мы входим в сон, как пространство сглаживается и засыпает – засыпает чуть раньше нас самих, теряя свои волокна и связки, теряя свои структурные элементы, свои геометрические параметры. У пространства, в котором нам предстоит прожить наши ночные часы, больше нет такого свойства, как даль. Здесь всё рядом – это некий синтез вещей и нас самих. Если нам снится какая-то вещь, мы проникаем в нее, как в раковину. У нашего онирического пространства всегда есть центральный коэффициент. Порой, если нам снится полет, нам кажется, что мы поднялись высоко-высоко, – но при этом мы всего лишь частица летающей материи. И небеса, где мы забираемся на огромную высоту, на самом деле внутри нас – это наши желания, наши надежды, наши честолюбивые планы. Мы слишком удивлены этим необычайным путешествием, чтобы воспринимать его как зрелище. Мы остаемся центром нашего онирического переживания. Если сияет звезда, это сияние исходит от самого спящего – крошечный блик на сонной сетчатке на миг превращается в созвездие, вызывает смутное воспоминание о звездной ночи***.
Если точно, то наше сонное пространство быстро становится самостоятельной лабораторией в нашей сетчатке, где микроскопическая химия пробуждает миры. Фоном для онирического пространства служит покров, который освещается сам собой в определенные моменты, и моменты эти становятся всё реже и всё мимолетней, по мере того как ночь всё глубже проникает в наше существо. Это покрывало Майи****, но оно наброшено не на окружающий мир: благодетельная ночь набросила его на нас самих, и размером оно – всего-то с веко человеческого глаза. Но какая плотная сеть парадоксов сплетется перед нами, когда мы представим себе, что это непроницаемое покрывало принадлежит ночи настолько же, насколько принадлежит нам самим! Спящий словно исполняет волю, требующую затемнения, – волю ночи. Вот что должно быть отправной точкой, для того чтобы понять пространство сновидения, пространство, представляющее собой многослойную оболочку, пространство, подчиненное геометрии и динамике окукливания[297].
Глаза сами ощущают волю ко сну, давящую, иррациональную, шопенгауэровскую волю. Если глаза сопротивляются этой вселенской воле ко сну, если глаза вспоминают свет солнца и буйство красок цветочного ковра, значит, онирическое пространство еще не достигло своего центра. В нем еще остались дали, это прерывающееся, тревожное пространство бессонницы. В нем еще сохраняется геометрия дня – геометрия, скрепляющие элементы которой, очевидно, ослабли, и потому в ней появилось что-то комичное, обманчивое, абсурдное. В такие моменты сновидения и кошмары столь же далеки от истин света, сколь и от великой искренности ночи. Чтобы крепко спать, нужно поддаться воле к окукливанию, воле хризалиды, дать ей увлечь себя до самого центра по мягко закручивающимся виткам, в общем, главное – это принять криволинейные, кругообразные очертания, избегать углов и зигзагов. Символы ночи имеют более или менее выраженную яйцевидную форму. И все эти продолговатые или круглые предметы – плоды, в которых вызревают семена[298].
Будь у нас достаточно места, мы, описав, как спадает напряжение с глаз, рассказали бы еще, как расслабляются руки, которые также, в свою очередь, забывают о предметах. И когда мы вспомнили бы, что специфическая динамика человеческого существа неотделима от работы пальцев, нам пришлось бы констатировать, что онирическое пространство обретает свободу лишь после того, как узел пальцев распускается.
Но в нашем небольшом наброске мы уже достаточно рассказали о первом из направлений ночного путешествия. Пространство, которое теряет горизонты, которое сжимается, округляется, превращаясь в кокон, – это пространство, которое не сомневается в могуществе своего срединного существа. И, как правило, оно заключает в себе грезы беспечности и покоя. Образы и символы, появляющиеся, словно вехи, на пути к центру, надо интерпретировать именно в свете этой поэтапной централизации. Мы упустим один из элементов толкования, если будем воспринимать их обособленно, а не как одну из стадий централизующего процесса сна[299].
А теперь рассмотрим момент, когда наступает психическая полночь, и двинемся через ночь в обратном направлении, за отливом, который приведет нас к рассвету.
Освобожденный от дальних миров, от ощущений, испытываемых на расстоянии, сконцентрированный на изначальном существовании, человек в глубоком сне возвращается к первозданному пространству плоти. Ему даже снятся собственные органы – его тело живет в простоте, целебной и обновляющей, с желанием восстановить первозданные формы.
И тогда всё возродится: суставы и сухожилия, железы и мускулы, всё, что надувается, и всё, что растягивается. Сон – это увеличитель. Любой предмет во сне становится крупнее, а если был свернут, то распрямляется. Вместо спиралей мы видим грозно ощетинившиеся стрелы. Глаза еще закрыты, руки расслаблены, но по сути человек уже начинает просыпаться. Центр насыщается новой силой. Раньше спящий был пластичным, готовым принять какую угодно форму; теперь он сам обрел формообразующую способность. Вместо округленного пространства появляется пространство, в котором заданы направления, прочерчены оси агрессии. Какими молодыми становятся руки, когда дают себе предрассветное обещание, обещание действовать! Большой палец играет на остальных четырех, как на клавиатуре. И податливая глина сна отзывается на эту нежную музыку. Незадолго до пробуждения в онирическом пространстве, как колосья в снопе, вздымаются тонкие прямые линии; рука в ожидании рассвета – это живой букет, в котором соединяются мускулы, желания, смелые планы.
В эти мгновения образы обретают иной смысл. Теперь это грезы воли, комплексы ощущений воли[301]. Пространство наполняется предметами, которые скорее провоцируют, чем влекут к себе. Такова, во всяком случае, функция завершенной ночи, после прилива и отлива, здоровой ночи, которая возрождает человека и приводит его, обновленного, к порогу нового дня.
И тут пространство распахивается, оно открыто со всех сторон; надо захватить его в этот момент «открытости», которая дает возможность для создания любых форм. На заре пространство сновидения преображено зажегшимся в нем внутренним светом. Если человек исполнил свой долг, как следует выспавшись, он обретает взгляд, влюбленный в прямую линию, и руку, которая укрепляет всё, что прямо. Проснувшийся человек – точка отсчета для наступающего дня. На смену грезам концентрации приходит воля к иррадиации.
Такова в своей удивительной простоте траектория, по которой в двух противоположных направлениях движется ночной человек[302].