К книге
Вася, чуешь??..Страница 2
33%
Страница 2
2

— Митя! — крикнул он, повернувшись к спящему. — Проснись, за-ради бога!.. Хоть на минутку!.. Эй, парень, очнись!.. — И принялся трясти того за колено.

— Приехали, что ли? — пробормотал киномеханик, не открывая глаз.

— Нет… Мост разрушен.

— Пошел ты знаешь куда!.. — пробормотал киномеханик и снова рухнул в сон.

Вася глянул на часы: запас времени истаял. Значит, вопрос стоит так: или приехать вовремя, или поворачивать назад. Он включил первую скорость.

Доски угрожающе загрохотали, едва он въехал на мост. Весь деревянный состав этого, вроде бы массивного, прочного, а на деле игрушечного сооружения, вовсе не рассчитанного на строптивый характер местных речек, способных за одни сутки превратиться из тощего ручейка в стремительный поток, расшатался, расхилился до последней заклепки. Мост может рухнуть окончательно в любую минуту.

Пробоина посреди настила была кое-как забита досками. Тонкие доски разошлись, между ними зияла пустота. Выйти посмотреть? Что толку? Интуиция, так, Люда? — выручай!.. Под мостом — перекат. Там река, пенясь и клокоча, переваливается через гряду валунов. Если сверзишься, то не в воду — тогда еще есть шанс выплыть, — на камни, с такой высоты расшибет вдребезги.

Он с лязгом переключил скорость на вторую, прибавил газу, приимчивая машина рванулась вперед: 80, 90, 100… Включил третью скорость. Вот это место — тонкие доски прогибаются под колесами, трещат, вроде бы разметываются в стороны, теперь под машиной пусто, но она не падает, а пролетает над черной дырой, над беснующейся рекой, ударяется всеми четырьмя колесами о настил и катит по нему, ровно и успокоительно погромыхивающему, до другого берега.

Митя так и не проснулся. И если захочешь кому рассказать, что проехал по дыре, то не будет свидетеля. Впрочем, едва ли ему захочется рассказывать, кого этим удивишь? Если оглянуть всю гигантскую трассу строительства, то, наверное, сейчас такой вот прыжок-пролет производит с десяток машин, и нечего даром словами сорить.

Правильно, Васек, хвастаться тут нечем, а подумать можно. Кому надо, чтоб строили такие мосты? Конечно, поначалу, в спешке и запарке, инженеры могли в чем-то ошибиться, просчитаться, не учесть местных условий, да ведь стройка идет уже не первый год, строят же мосты по-прежнему на соплях. Он как-то пробовал завести разговор с начальником СМП Якуниным, башковитым мужиком, ветераном сибирских строек. Тот объяснил все просто: мосты временные, чего с ними возиться? А строительство наше еще в пятилетку не вошло, живем подаяниями добрых дядюшек из министерств да молодежным энтузиазмом. Если станем временные мосты капитально строить — вылетим в трубу. Техника гробится, возразил Вася, люди гибнут. Ты знаешь хоть одного погибшего? — спросил Якунин. И странное дело, Вася таких не знал. Мало ли что, упорствовал он, в наших невозможных условиях без жертв не обойдется. Вот тогда и будут по-другому строить, спокойно сказал Якунин, во всяком случае по горячему следу. Ну, а техника? — настаивал Вася. Техника страдает, без спору, но все равно это выгоднее, чем строить Бруклинские мосты. И учти, вдруг воодушевился Якунин, Россия всегда так строила, любое свое дело вершила на краю возможного. Ты никогда не задумывался, Василий, что, может, только так и надо, — русским людям необходимы перегрузки? Честно говоря, Вася никогда об этом не задумывался и даже не очень понял ход мысли Якунина. Ему вспомнилась итальянская картина «Дорога длиною в год», ее по телевизору показывали, когда он на Камчатке служил. Там новый мост в деревне построили. И чтобы его испытать, решили на грузовике проехать. Все боялись риска, один мордастый парень отважился, ему жена изменяла, он за жизнь не цеплялся. Так попы молитвы читали, женщины рыдали, мужчины крестились, а неверная жена, стоя на коленях, клялась, что больше сроду мужу не изменит.

Вот это забота о человеке!.. Ну и ехал бы себе в Италию, мрачно сказал Якунин. Что я там не видел? — обиделся Вася. А знаешь, парень, — опять воодушевился Якунин, мне иной раз кажется, что лучшие ребята потому здесь и держатся, что им невозможные условия надобны. А дай им гладкий асфальт и теплый сортир — сбегут. Ну, если так рассуждать, так это хрен знает до чего дойти можно! — возмутился Вася. Не дойдем, пообещал Якунин, хрен знает до чего — не дойдем. А примет нас пятилетка, многое изменится. На том и разошлись…

На станцию прибыли в самый раз, когда у клуба уже собралась взволнованная толпа, кто-то пустил слух, что машине не пробиться. Приняли их восторженно, кино не крутили уже две недели, и ребята осатанели от скуки. Васю уговаривали остаться и пообедать, но он заторопился назад. Он эту картину уже видел и хорошо представлял, как восторги сменятся совсем иными чувствами. Лучше увезти с собой приятные воспоминания. К тому же у него были свои дела. Киномеханику предстояло крутить два сеанса, а потом двигать дальше с попутной. И Вася уехал…

Теперь, когда он избавился от пассажира и груза, мысли о мостах ничуть не тревожили. Насколько по-другому себя чувствуешь, если ты один и ни за кого не отвечаешь, кроме самого себя. На душе стало беспечно, легко, и Вася жал на педаль газа, пренебрегая рытвинами, ямами и разливами могучих луж, равно и всякой дрянью, валявшейся на дороге: от негодных, измятых в площину канистр до старых, стершихся покрышек. Его трясло, швыряло из стороны в сторону, но это было даже приятно. Он начинал понимать рассуждения Якунина насчет перегрузок: что для русского здорово, то для другого смерть. Довольно быстро домчался он до моста, и здесь ему пришлось притормозить. С другой стороны, почти уже въехав на мост, стоял бензовоз, и шофер, высунувшись из кабины, нервно курил, приглядываясь к разрушенному настилу. Силен, бродяга, курит в бензиновых испарениях! Вася взял малость в сторонку, он обязан был пропустить бензовоз, и стал ждать, что надумает водитель. Тот поступил простейшим образом: отбросил сигарету и двинулся напролом. Видимо, ему только и нужен был внешний толчок, чтобы решиться. Таким толчком послужило Васино появление. И снова не молились попы, не плакали женщины, не осеняли себя крестами мужчины и ветреная красавица не ломала коленопреклоненно рук, клянясь быть верной и любящей, если… Поехал чувачок, даже не удосужившись проверить, как там на мосту. Он резко, насколько позволяла тяжелая машина, набрал скорость, и, следя за его действиями, Вася понял — проедет. Бензовоз гремел, как тяжелый танк. Он выехал на середину, прошел по воздуху в чистой тишине и снова загрохотал досками, но уже ровнее и спокойнее, потому что с этой стороны мост держался крепко. Он проехал мимо Васи, не оглянувшись, лицо у него было оцепенелое.

Значит, не ему суждено открыть новую страницу в бамовском мостостроительстве. Если верить Якунину, строители возьмутся за ум, лишь когда кто-нибудь гробанется. Возможно, эта честь предоставляется Васе, но ему гробиться вовсе ни к чему, и «газик» легко проплывает над черным провалом, и Вася снова изо всех сил жмет на акселератор.

У второго переезда пришлось повозиться, выталкивая из поднявшейся воды какого-то салажонка. Тот умудрился застрять на вездеходе с передними и задними ведущими. Засел он плохо, в зыбучем грунте, но повезло — подошел транспортер с воинами железнодорожниками, и вездеход вынесли буквально на руках.

Близ полудня Вася остановил машину у Хоготского дома приезжих. Гости из Москвы еще не вставали, что не удивительно — легли в пятом часу утра. А Люда сидела в гостиной — она и спала там на диване — с папиросой над нетронутым завтраком и лишь пригубленной чашкой остывшего черного кофе. Васю взяла досада. Он сам приготовил ей завтрак перед отъездом: достал большое голубоватое гусиное яйцо — выменял в соседнем бараке на пачку болгарских сигарет, собрал целую тарелку закусок, оставшихся от вчерашнего застолья: два кусочка швейцарского сыра, шпротину в желтом масле, три куска докторской колбасы и граммов триста масла, запиханного между двумя половинками батона, а она ни к чему не притронулась.

— Эх ты, салага, салага! — горестно сказал Вася. — Все дымишь и ничего не ешь!

— Не идет, — сказала Люда. Была она бледная, невеселая, лишь на скулах горели два красных пятна.

— Съешь хоть яйцо. А я тебе свежего кофе заварю.

— Яйцо не хочу. Ешь сам. Я хлеба с маслом поем.

— Правда? — обрадовался Вася и пошел на кухню, где на слабом баллонном газу грелся огромный чайник. Вася отлил из чайника воды в медный кувшинчик и поставил на другую конфорку, достал из стенного шкафчика растворимый кофе и сахар. В поселковых гостиницах всегда имелся запас чая, кофе, сахара, соли, приправ, макарон, консервированного молока, финских сухих хлебцев и спичек. Но Люда не может сама о себе позаботиться, и Васе приходится ходить за ней как за маленькой. И это у нее вовсе не от забалованности, Васе известна ее прежняя жизнь: сирота при живых родителях — разошлись, разъехались, создали новые семьи, а Люду подбросили старой одинокой тетке, едва терпевшей навязанную племянницу. Просто она равнодушна к материальной стороне жизни. Она не замечала, что ест, могла и вообще не есть, вот только кофе ей иногда хотелось да курила жадно. И отсутствие курева переживала мучительно, хотя курить начала недавно, здесь, на стройке. И как только за голос не боится? Совсем расклеивается она после вечеров, вроде вчерашнего, когда ее заставляют петь под гитару. Ведь с пения и начались все ее неприятности. Может, лучше бы оставить ее в покое, не совать ей в руки гитару, но начальник комсомольского штаба Пенкин упорно вовлекает Люду в подобные сборища. Вначале Васе казалось, что ушлый парень угощает Людой разных значительных наезжих людей, а потом, когда он лучше узнал Пенкина, то переменил мнение. Похоже, Пенкин ради самой Люды старается, хочет показать, чего она стоит. А разве так неясно? Да и кому показывать-то? — людям, которые уедут и навсегда о ней забудут. А Люда после этих концертов сама не своя: плохо спит, утром разбитая, мрачная, кусок в горло не лезет, только смолит одну за другой. Слишком много тягостного подымается в ней. Но Пенкин никогда ничего не делает зря, — видать, есть у него какая-то цель.

Одно время Вася был прикомандирован к его штабу. И частенько говорил ему Пенкин с задорной интонацией, ничуть при этом не веселея бледным, одутловатым, будто накусанным осами, лицом с постоянно думающими темными медвежьими глазками: «Гуляем, Васек! Приехали журналисты из Москвы (писатели, художники, артисты, спортсмены или кто-то из многочисленных шефов). — Закатимся в Хогот на всю ночь. Забирай Люду, гитару и — за мной!» Ходил в передовиках Хогот, его строители сообразили вписать поселок в тайгу, вместо того чтобы по общепринятому способу вырубить всю растительность и на пустыре, обдуваемом злыми ветрами, ставить скучные бараки. Но, конечно, не только в Хогот ездили, да и не в нем дело. Куда бы ни приезжали, вечером в доме приезжих собирались за чайником или кофейником, случалось — и за бутылочкой сухого вина (на стройке сухой закон правил) разговоры разговаривать, но кончалось неизменно одним: «Людушка, не сыграешь?» И та, ровно и прочно заалев тонким скуластым лицом, сумрачно, без улыбки, брала гитару и сосредоточенно, низко склонясь над декой, настраивала и начинала петь собственного сочинения песни и чужие, БАМу посвященные, а затем старые русские романсы. И прекращались разговоры, никому не хотелось ни мудрствовать, ни разживаться информацией, ни решать мировых проблем, ни просто болтать языком, всех захватывала музыка этой девочки, будто разгоравшейся с каждой минутой. Ее ломкий голос в пении разламывался четко — на густой, низкий или на высокий, звонкий лад. Пенкин говорил, что так умеют только знаменитая певица из Латинской Америки и еще какой-то итальянский парень. Молчаливая, замкнутая, всегда погруженная в себя, Люда начинала жить — глазами, скулами, расцветшим улыбающимся ртом, даже ало-прозрачными мочками маленьких ушей, всем гибким, напряженным телом, становилась общительной, насмешливой, почти веселой, и такой красивой, что Васе казалось — ее непременно умыкнет новоявленный Змей Горыныч, и он крепко сжимал в кармане комбинезона разводной ключ, готовый уничтожить зеленое чудище, кем бы оно ни прикинулось. Ах, как она пела!.. А когда все главное было спето: и чего сама хотела, и чего просили — и наступала пауза, она заводила на Васю свои ореховые, блестящие, с голубыми полными белками глаза и для него, специально для него, пела глупую, чудесную, самую лучшую в мире песню, которую никто не знал и не просил:

Ах, Коля, грудь болью,

Любила — довольно!..

Незнакомые люди дружно понимали это как замаскированное шутливой интонацией объяснение в любви и начинали звать его Колей. Он не поправлял их, спокойно отзываясь на Колю. Но случалось, под исход вечера кто-нибудь более приметливый обнаруживал, что он Вася, а не Коля, и выражал недовольство таким самозванством. А какая ему разница, уж он-то знал, что объяснения в любви, ни явного, ни тайного, в этой песне нет в помине, просто Люда хочет доставить ему удовольствие. Он не заносился, Вася-Коля, ни на что не посягал, не рассчитывал и не надеялся, просто готов был отдать за нее жизнь — только и всего.

Вечера эти оканчивались тем, что Пенкин говорил, явно подражая кому-то: «Велико наслаждение видеть вас, Лариса… простите, Людмила Михайловна, но еще большее — слышать, и все-таки пора спать, господа!» И Людино лицо мгновенно потухало, будто выключался в ней свет: сбегал румянец, исчезал блеск в ореховых глазах, она вяло прощалась со всеми, подавая безвольную, чуть влажную руку с раскаленными от гитарных струн кончиками пальцев, и сразу уходила на отведенную ей койку. А утром была молчалива, подавлена, бледна, лишь горели заострившиеся скулы, и Вася мучительно пытался заставить ее проглотить хоть кусок.

Он знал, как важно для здоровья хорошо и вовремя есть. Испортил он себе желудок на Камчатке, где питался одними консервами, да и то от случая к случаю. Работа такая была, а главное — беспечность: казалось, все с рук сойдет. Не сошло. Теперь от горячего, острого, кислого, а иногда и черт знает от чего изжога мучает и боль сверлит солнечное сплетение. А ведь луженый желудок был…

Предыдущая главаГлава 2 из 6Следующая глава