Вася принес кувшинчик с кофе и разлил по стаканам — круглым, а не каким-нибудь там граненым, в красивых, чуть ли не серебряных подстаканниках. Он бросил в Людин стакан два кусочка сахара, посмотрел на нее и бросил третий, хотел уже бросить четвертый, но был остановлен резким выкриком: стоп! Вздохнув, он кинул этот кусок в свой стакан и отправил вдогон еще шесть.
— Как ты можешь есть столько сахара? — с гримасой отвращения спросила Люда.
— Он полезен для ума, — пояснил Вася, размешивая сироп.
Люда как-то издалека посмотрела на него, но ничего не сказала.
Они кончали завтракать: Вася энергично, бодро, чувствуя, как замирает проснувшаяся боль; Люда вяло, через силу, превозмогая себя в угоду Васе, — когда нежданно-негаданно появился начальник СМП Якунин. Его-то что принесло сюда в воскресный день? И потом, он же отпустил вчера Васю до понедельника, — значит, не собирался в Хогот.
Люда работала у Якунина уже четвертый месяц, обитала с ним в одном вагончике вместе с двумя его заместителями. Да и вообще всецело находилась в его распоряжении, кроме тех случаев, когда со стены снималась гитара и Пенкин увозил ее на очередную встречу. Якунин в этих встречах никогда не участвовал, он был принципиальным противником Людиного пения. Считал, что не нужно ей петь; видимо, у него были свои веские соображения, как у Пенкина — свои. Но вслух он на этот счет не высказывался, во всяком случае при Пенкине, и даже нередко отпускал с ними Васю, поскольку машина комсомольского штаба не вылезала из ремонта. Вася относился к Якунину с огромным уважением, как, впрочем, и все на стройке, но еще с большим уважением он относился к Люде и считал, что она может делать все, что находит нужным. Кроме того, единственного, что и привело ее под руку Якунина. Он не знал, да и знать не хотел, что произошло тогда между Людой и Якуниным, но не сомневался, что она замышляла что-то плохое для себя, и такого права за ней не признавал.
— День-ночь всё поем? — угрюмо произнес Якунин. — Весело живете, молодцы!.. Люда, собирайся, надо закончить документацию. Погребов приедет завтра.
— Сегодня воскресенье, — напомнил Вася.
— Спасибо! — соизволил заметить его Якунин и снова, язвительно, Люде: — Возьмешь отгул во вторник, если так переутомилась. — Пол-оборота к Васе: — Отвезешь?
— Можно…
— Я и сам знаю, что «можно»! Но ты же выходной.
— Хорош выходной! Меня уже на Четверку гоняли. Имейте в виду, товарищ Якунин, разрушены все мосты. Сегодня-завтра Четверка будет отрезана.
— Ты какой-то маньяк! — сказал Якунин. — Что ты все ко мне с мостами пристаешь?
— А к кому мне приставать? Вы — начальник.
— Ладно, я позвоню, — неохотно сказал Якунин.
— Позвоните сейчас. Это не шоферское нытье. Там полная хана.
— Позвоню сейчас! Отстань. Так отвезешь?
— Конечно. А что с журналистами делать?
— Это не по моей части. Где Пенкин?
— Он мне не докладывает.
— Вопрос праздный, Пенкин вездесущ, — мрачным голосом произнесла Люда. То были первые ее слова с момента прихода Якунина, и он обрадовался, услышав ее голос. И пояснел большим, тяжелым, неподвижным, красивым даже, но каким-то давящим лицом.
— Вездесущий Пенкин сам решит, как быть с журналистами. Они еще дрыхнут?
— Зашевелились вроде… Кашляют.
И тут возник Пенкин. Невысокий, плотный, плечистый, на легких ногах, бывший боксер-перворазрядник; чуть одутловатое, будто покусанное осами, бледное лицо — никакое солнце его кожу не берет, темные, медвежьи, всевидящие глазки.
— Чай да сахар! — сказал он Люде и Васе, затем, будто только сейчас узнал Якунина: — Аа-а, начальство пожаловало! Не ждали, но рады.
— Люда возвращается в Заринуй, — сдержанно отозвался Якунин, — срочная работа. Если хочешь, можешь отправить своих журналистов. Места хватит, я остаюсь здесь.
Чувствовалось, что между этими двумя людьми, знающими цену друг другу, не существует взаимной симпатии. Вася догадался об этом сравнительно недавно и был крайне удивлен. Им нечего делить, интересы у них на стройке общие, работают рука об руку. Может, причина в Люде? Якунин не хотел, чтобы она пела, не хотел ничего похожего на то, что привело ее к беде, а Пенкин, приехавший сюда позже и узнавший о случившемся с чужих слов, считал, что нечего превращать Люду в затворницу, отгораживать от людей и наступать ей на горло почти в прямом смысле слова; Вася был бы на его стороне, если б не видел, как мучительно даются Люде ее выходы в свет. Прошлое накатывало на нее тяжелой, мутной волной. И тут он готов был признать суровую правоту Якунина, да не мог — лишь с гитарой в руках оживала Люда, загоралось жизнью и радостью ее лицо. Самодеятельности у них не было, а петь для себя — это он узнал от Люды — нельзя. Можно горланить в лесу, собирая грибы или ягоды, но разве о том идет речь? А у Люды должны наливаться блеском глаза и расцветать рот, даже если за это приходится дорого платить. Нет, все-таки правда за Пенкиным, хоть он и моложе начальника лет на пятнадцать.
— Журналисты остаются, — объявил Пенкин. — Встретили ребят, знакомых по Усть-Илиму.
— Все ясно, — сказал Якунин. — Общий привет! — И вышел из комнаты.
Вася нагнал его на крыльце:
— Вы не забудете насчет мостов?
— Я ничего не забываю.
— Когда за вами?
— Завтра к одиннадцати. Отоспись хорошенько. Что-то ты выглядишь паршиво. Брюхо болит?
— Когда жру нормально, не болит.
— Значит, болит. Смотри, наживешь язву. К доктору ходил?
— Да ладно вам!.
— Ничего не «ладно»! Меня не устраивает, чтобы ты свалился. В среду пойдешь на рентген. Иначе к работе не допущу…
Якунин зашел в пустую по воскресному дню контору, нашарив ключ в обычном месте под порожком. Он дозвонился к мостостроителям, для которых выходных не существовало, и после долгого, нудного, изнурительного разговора, вернее, торговли — за красивые глаза ничего не делается — добился обещания, что мосты срочно «подлечат». На большее он и не рассчитывал. Если повезет с погодой, то недели на две спокойной — относительно — езды хватит. А дальше загадывать нечего. Надвигалась осень — слом погоды, и тут ничего нельзя предвидеть. А вдруг да и пришлют давно обещанную дорожную технику и специалистов по мостам? Или растопится чудовищная ледяная линза, обнаруженная геологами как раз под его участком, тогда вообще не стоит беспокоиться о мостах и ни о чем прочем. Конечно, последнее мало вероятно, все земляные работы ведутся с предельной осторожностью, чтобы не задеть линзу, не повредить защитной оболочки.
Покончив с мостами, Якунин ощутил странную пустоту. Зачем, собственно, он приехал сюда? Какое неотложное дело выгнало его из теплого, уютного вагончика и погнало на попутной машине в Хогот? Ну, дело оказалось, Вася подбросил. Но ведь не мог же он на это рассчитывать. Конечно, дела найдутся. Как только аборигены проведают, что приехал начальник, так потянутся сюда, словно паломники за святой водой. Всем что-то нужно. Поселок образцовый, он хорошо, умно спланирован, даже наряден, с великолепным клубом, школой, столовой, все это так, а типовые жилые дома ни к черту не годятся; эти дачки хороши где-нибудь под Кисловодском, а не в зоне вечной мерзлоты, где мороз доходит до сорока градусов. Каждый домик снабжен крылечком и терраской, а санузла нет. Рукомойники висят в прихожей, и уже сейчас на ранье воду прихватывает ледком, а дощатые сортиры раскиданы по всему поселку. Хорошо там будет зимой, особенно женщинам. Но это давно известно, необходимые меры приняты, и надо полагать, все образуется. А не образуется — и так перезимуют, тяжело, мучительно, да разве впервой? Так было, есть и еще долго будет. Уютно жить в каком-нибудь Люксембурге или Великом — с мышью норку — княжестве Лихтенштейн, а не в стране, раскинувшейся «от тайги до Британских морей». Здесь слишком много пространства и ветра. Кстати, о каких «Британских морях» пели они в детстве у пионерских костров? Не Балтика же имелась в виду? Нет, это надо понимать символически: «Британия, Британия, владычица морей». Господи, и одного поколения не минуло, а что осталось от былого могущества? Жалкий островок обочь Европы, раздираемый национальными, экономическими и социальными противоречиями. Ладно, англичане в своих делах сами разберутся, а ему собственных забот хватает. Так зачем он все-таки приехал? Чтобы сидеть в пустой, скучной, слабо истаивающей смолой конуре и ждать, когда к нему потянутся ходоки, чьи требования он все равно не в силах удовлетворить? Обычно он делает все возможное, чтобы избежать этих томительных и бесцельных встреч. А заняться и дома есть чем, коли приспичило пожертвовать выходным днем.
Нечего играть с собой в кошки-мышки. Он приехал сюда единственно из-за этой чертовой девчонки. Взвалил себе обузу на плечи, мало ему забот, теперь расплачивается. Он ничего не умеет делать наполовину, принял груз и будет тащить до полного изнеможения. Главное, не приходит к нему такое изнеможение. Он из породы тех проклятых богом людей, у которых спина грузчика, они жить не могут, если их не навьючат до отказа. А ведь он только с виду кряж, а внутри весь трухлявый. С двадцати трех лет, как институт окончил, зарядил на бродяжью жизнь, и сказалась ему хреновая романтика, с ночевками у костра, в сырых землянках, в худых палатках, фанерных бараках. Сердце еще не подводит, жаловаться грех, но тело, застуженное и наломанное, болит с головы до пят. Шею он уже лет десять не может повернуть ни вправо, ни влево, поворачивается, коли надо, всем корпусом. Поясницу не согнуть, а согнешь, так не разогнешься. Каждая ткань, каждая косточка ноет, нудит, не дает покоя. Он не в претензии, потому что не мог иначе, и, если б начал все сначала, обязательно приобрел бы свои хворости, неотделимые от бивачной жизни. Из этого вовсе не следовало, что он, подобно многим хвастунам, считал свою жизнь правильной, безупречной и единственно для него подходящей. Нет, он любил делание, но прямое делание очень рано заменилось у него косвенным, уже вскоре после института, когда из мастеров он стал неуклонно и неотвратимо вырастать сперва в маленького, а потом и в более крупного начальника. Он сумел в какой-то момент остановиться и сохранить место возле делания, иначе сидеть бы ему в министерстве, в мягком кресле, при трех-четырех телефонах, но все равно, от прямой ручной работы его отторгло давно. А что ни говори, самое лучшее — это делать что-то руками. Он и сыновей своих приохотил к ремеслу, уберег от высшего образования. Оба парня кончили техникумы, один стал гранильщиком, другой краснодеревцем. Правда, гранильщик в настоящее время гранит сапогами каменистую почву Алтая — отбывает действительную, а краснодеревец, отслужив на Амуре, такие интерьеры оформляет, что завидки берут. Он женился, ждет ребенка и не только не тянет денег с родителей, но все норовит матери подсунуть, как будто им своих не хватает. Какие прекрасные еще сохранились профессии: каменщик, лепщик, ювелир, столяр, плотник, гранильщик, резчик по дереву, реставратор. Профессии, освобождающие человека от самого страшного — присутственного места, дающие самостоятельность, хороший заработок, а не сто десять инженерских, чувство самоуважения, каким обладает каждый честный ремесленник, но не может обладать канцелярский мышонок, над которым бесконечными ярусами громоздится начальство. У ремесленника есть заказчик, в остальном он сам себе голова. И начни Якунин сначала, он стал бы плотником, сейчас интересно плотничать, дерево опять в цене и почете, из него много чего строят. Но не сложилось: он начальник важного участка Великой стройки, седьмой и последней в его жизни. Когда закончится строительство, ему останется года два до пенсии.
Можно было бы под уклон дней чуть меньше себя тратить и не мчаться на попутном грузовике за пятьдесят километров из-за непутевой девчонки. Но всяк своему нраву служит. Он ненавидит в людях раздвоенность, то, что теперь принято называть с противной умильностью «вторым талантом». Чепуха все это! Не бывает никакого второго таланта. Талант вообще редкость, достаточно, если ты хороший профессионал. В старое время встречались люди разносторонне одаренные, да ведь и жизнь была куда проще, охватнее. Но давалось это либо гениям, либо дилетантам, вроде тех дамочек, что писали маслом и акварелью, бренчали на фортепианах, пели романсы и сочиняли стишки или слюнявые рассказики. В наше время, дифференцированное до последней степени, такие номера не проходят. Сейчас просто физиком нельзя быть: надо внутри науки выбрать узкую специальность. И пустое вранье, будто большие спортсмены где-то работают или учатся — разве что в своем инфизкульте, — они все профессионалы и фанатики, иначе ни черта не добьешься при нынешнем уровне мирового спорта, и так называемая самодеятельность, вроде разных там уральских хоров или сибирских плясовых ансамблей, — самая настоящая профессиональная работа. А истинная самодеятельность — сопливое утешение для неудачников, или прибежище для паразитов, или ловушка для заблудившихся в трех соснах. Последнее и случилось с Людой.
Приехала с московским поездом красивая девчонка, полная романтических и наивных, чтоб не сказать просто глупых, представлений о таежной жизни, быте и нравах великих строек — наше кино и телевидение виноваты, что у многих парней и девушек такой детский настрой, когда едут они на крайне суровую, даже жестокую жизнь, тяжелейшую работу и гнусный климат. Заморочили им головы кострами, гитарами, бригантинами, алыми парусами, и они рвутся сюда из теплых городских квартир, из-под материнского крыла, как птицы из клетки. Кстати, птицы, привыкшие к неволе и выпущенные на свободу в День птиц, обречены на гибель. С этими так не случается, никто не гибнет, но многие бегут, подрывают назад при первой же возможности. Сколько народа осталось от первого поезда, который провожали с особой помпой, оркестрами, напутственными речами, в ослепительных вспышках блицев? По пальцам можно пересчитать, но эти будут до победного конца. Тут нечему удивляться. Не раз обновится людской состав, пока не станет тем коллективом, который святой Петр без проверки в рай пустит. Здесь уже не будет ни бичей, ни хапуг, ни халтурщиков, лишь гибкая человеческая сталь. Но для этого нужно время, и оно есть. А те, что «были первыми», — самые трудные люди, ибо ехали вслепую, не представляя, что их ждет, не рассчитав своих сил. Энтузиасты с тонкими шейками. Правда, и среди них оказываются крепыши, одержимые его, якунинской, жаждой делания, немедленного, прямого, активного действия. Эти и осядут в лоток, как золото при промывке, а другие всплывут пустой породой и будут выброшены.