В самых удаленных уголках империи священники были первыми после представителей власти, кто получал известия о покушениях на императора. В обязанности служителей церкви входило не только вознесение благодарственных молитв за спасение государя, но и разъяснение прихожанам происходящих событий. Аудиторию проповедников невозможно сопоставить с аудиторией самых многотиражных периодических изданий, а тем более с читателями нелегальной литературы. Толкование террора, предложенное пастырями Русской православной церкви, оказывало серьезное влияние на формирование информационного поля этой проблемы.
Специфика любой проповеди, даже произнесенной в кафедральном соборе епархии, заключается в ограниченности аудитории, на которую она может воздействовать. Соответственно для того, чтобы должное объяснение достигло всех уголков Российской империи, необходимо было, чтобы все священники схожим образом рассказывали прихожанам о покушениях. В ноябре 1883 года Синод специальным указом разъяснил священствующим, каким должно быть содержание проповедей «по поводу общественных событий или кончины общественных деятелей». Перечисленные в нем принципы, очевидно, были обязательны и в более ранний период. Согласно этому указу, священники должны были говорить об общественных событиях «с православно-христианской точки зрения и с единственною целью назидания по слову Божию», показывая в них «пути Всеблагого Промысла, знамения милости и правды Божией», направляя умы и сердца «к благодарной молитве, упованию и терпению в скорбях, покаянию и нравственному исправлению»[220]. Нарушением пастырского долга было рассматривать общественные дела «по мудрствованию человеческому, по духу своего века», толковать их значение «не для внутреннего духовного человека, а для внешнего, плотяного, или для временных житейских целей»[221]. Эти принципы лежали в основе всех проповедей, в которых объяснялись покушения на императора, а затем и цареубийство.
Официально позиция церкви была выражена в послании Синода, которое появилось только 18 апреля 1881 года[222]. До этого единство церковной интерпретации террора обеспечивалось как ограничениями, налагаемыми каноническими текстами и семинарским образованием, так и широко распространенной практикой публикации наиболее удачных проповедей в изданиях, предназначенных для священнослужителей (например, «Руководство для сельских пастырей») и для массы верующих («Душеполезное чтение», «Православный собеседник», «Кафедра Исаакиевского собора» и др.). На эти образцовые речи ориентировались священники, готовясь к очередной проповеди. Таким образом, православная церковь смогла предложить пастве единое объяснение террора, в рамках которого, впрочем, было место для расхождений в том или ином более узком вопросе.
Церковь рассматривала покушения на цареубийство, а затем убийство Александра II не просто как преступление, но как один из самых тяжких грехов. В качестве Помазанника Божия[223], «независимо от личных качеств своих», русский царь был неприкосновенен: «Господь Всевышний в своем Откровении грозно запрещает и перстом прикасаться к Помазанным Его. […] Итак, нет между преступлениями человеческими и гражданскими виновнее, как цареубийство»[224]. Близким к этому греху могло быть только убийство матери и отца, однако, посягая на императора, бывшего «отцом» подданных, террористы, по сути, и совершали грех отцеубийства[225]. По стечению обстоятельств цареубийство произошло в праздник Торжества Православия, когда в чине «Последования» возглашалась анафема «помышляющим, яко православные Государи возводятся на Престолы не по особливому о них Божию Благословению, […] и тако дерзающим против их на бунт и измену»[226]. Получалось, что народовольцы, посягнувшие на Александра II, в тот же момент были подвергнуты анафеме[227].
Провиденциальное видение мира предопределяло понимание любого события: все, что ни случается, происходит по воле Провидения. Неудачи покушений 19 ноября 1879 года и 5 февраля 1880 года однозначно истолковывались церковью как чудеса, но в то же время и как нечто само собой разумеющееся. Государя как Помазанника Божия нельзя было убить: «…ни пуля, ни огонь, ни другие измышления, адские орудия врагов, не похитят от нас Царя, пока на то будет Святая Воля Божья», — убеждали священники паству[228]. При такой начальной посылке священникам необходимо было объяснять не причины покушений, а причину Божьего «попущения» злоумышлениям на императора. Возможность наказания таким образом самого Александра II исключалась. Протоиерей Василий (Нечаев), напоминая прихожанам историю Иова Многострадального, специально оговаривал: Россия не должна впасть в заблуждение, в которое впали друзья Иова, посчитавшие, что его муки — кара за грехи. «Остережемся думать, что Господь покарал Царя за его личные грехи, которые при том нам неизвестны», — наставлял он[229]. Оставалось единственно возможное объяснение: «попуская» совершаться покушениям, Бог «поучает событиями» «нерадивых чад»[230].
Император в этом случае превращался в невинного страдальца. После неудачных покушений речь, разумеется, шла о душевных терзаниях: «…безвинно отравляется жизнь высокой, гуманной Личности», «как же больно, должно быть, это для самого нашего доброго и милостивого Царя-Батюшки! Как только выносит его мягкое сердце такие зверства?»[231]. 25 ноября 1879 года в домовой церкви Казанского университета Александр II был назван «Мужем скорбей» — это устойчивый эпитет Иисуса Христа, идущий из ветхозаветного пророчества Книги Исайи:
Он был презрен и умален пред людьми, муж скорбей и изведавший болезни, и мы отвращали от Него лицо свое; Он был презираем, и мы ни во что не ставили Его. Но Он взял на Себя наши немощи и понес наши болезни, а мы думали, что Он был поражаем, наказуем и уничижен Богом. Но Он изъязвлен был за грехи наши (Ис. 53: 1–3).
В образе «Мужа скорбей» уже намечались два мотива позднейшего толкования цареубийства: сопоставление его с искупительной жертвой Христа и идея вины народа, чьи грехи искупаются такой ценой, — народа, «презирающего» искупителя.
19 февраля 1880 года во время торжественной службы в честь двадцатипятилетия царствования Александра II в Успенском соборе в Кремле преосвященный Макарий (Булгаков), митрополит Московский и Коломенский, говорил пастве о покушениях как о принятии императором «подвига и венца Царя-крестоносца». В этом случае имелся в виду крест как символ мученичества. Неудачное покушение описывалось им как «бескровная жертва» «без пролития драгоценной народу крови, без сокрушения духа народного, без омрачения чести народной, без смуты жизни народной»[232].
Цареубийство 1 марта 1881 года, прервавшее череду «чудесных спасений», не перечеркнуло уже сформировавшееся объяснение террористических актов, а, напротив, укрепило его. В первый момент на складывание представления о событии на Екатерининском канале повлияли действительно страшные подробности последних минут жизни Александра II. Проповедники спешили сообщить пастве, какие муки претерпел государь перед смертью. В ставропольском Троицком соборе протоиерей Василий (Розалиев) рассказывал прихожанам: «После поражения от злодеев, лежал и Он [Александр II. — Ю.С.] при дороге […]. Лицо Его было опалено, местами рассечено, ноги раздроблены, чрево надорвано, священная кровь лилась из язв Его ручьем на землю, глава обнажена, одежда оборвана»[233]. В день погребения императора в сиротском приюте в Перми была произнесена проповедь, в которой священник просил своих слушателей представить, как «медленно движется экипаж, из него ручьем течет кровь царская», а в нем — «Царь Русский, с обнаженной головой, облитый кровью, с переломанными ногами»[234]. Знакомясь с этими подробностями, нельзя было не признать, что Александр II погиб мучительной смертью. Выбор, однако, был сделан в пользу определения мученической, отличие которого предельно ясно: мученической смертью умирают мученики. Выбор между близкими понятиями был осознанным, что доказывает частое употребление наряду с характеристикой «мученик» понятия «страстотерпец». С формальной точки зрения последнее было более верным, так как в чине мученика канонизировались только святые, пострадавшие за веру, в случае же страстотерпцев почитался особый характер их подвига — беззлобие и непротивление врагам, добровольное принятие смерти. Поскольку речь шла все же не о канонизации убитого императора, проповедники не придерживались строгих церковных установлений. Назвав Александра II мучеником, они могли перенести рассказ о событии 1 марта из сферы современного им политического процесса в область евангельского мифа.
Убийство Александра II было совершено в Великий пост, что оказало огромное влияние на его интерпретацию. Сорок дней православный мир готовился к празднованию Воскресения Христова, вспоминал о крестном пути Спасителя, каялся в совершенных грехах. Если цареубийство совпало с праздником Торжества Православия, то перенесение тела императора из Зимнего дворца в Петропавловский собор (7 марта) состоялось в день поминовения усопших, а погребение было совершено в воскресенье Крестопоклонной недели, когда на утренней службе прихожане поклонялись выносимому на середину храмов Животворящему кресту. Со второй недели Великого поста (т. е. в 1881 году с 8 марта) в каждое воскресенье за вечерним богослужением читались те места из евангелий, которые повествовали о страстях Иисуса Христа. Эти хронологические совпадения позволили вписать 1 марта 1881 года в священную историю. В 1881 году проповедники говорили с прихожанами не только и не столько о муках Сына Божьего, взошедшего на крест за людские грехи: на глазах верующих разворачивались события, которые, как утверждали пастыри, имели «не только близкое сходство, но даже прямую связь»[235] с евангельским рассказом. Все это привело к тому, что единственным образцом мученичества, с которым можно было сопоставлять смерть императора, стал Подвигоположник Христос. «Мысль наша так и стремится отыскать сходство между тем, что некогда свершилось на Голгофе и что теперь постигло Россию», — говорил прихожанам в Перми отец Евгений (Попов)[236].
Доказывая существование «прямой связи» между смертью Христа и гибелью Александра II, епископ Уфимский Никанор (Бровко-вич) находил между этими двумя событиями буквальные совпадения: римские стражники хотели перебить Христу голени, то же сделали революционеры с императором. В восклицании Н.И. Рысакова «Еще слава ли Богу?», которым тот отреагировал на произнесенное императором после первого взрыва «Слава Богу, я уцелел», проповеднику слышались слова «христоубийц» «Уа!.. Упова на Бога; пусть теперь избавит Его, если Он угоден Ему»[237]. Кроме этих совпадений в деталях пастыри находили сходство в обстановке и действующих лицах, для чего им порой приходилось пересказывать Евангелие языком современных газет. Священник Евгений (Попов) указывал на тождество террористов и иудеев, которые «после многих покушений [курсив мой. — Ю.С.] на жизнь Христа (они хотели сбросить его с горы, побить камнями) достигли наконец своего желания»[238]. Другой проповедник сравнил народовольцев с членами «беззаконного синедриона иудейского», «непризванными радетелями народа», «слепыми народными вождями», ставивших свои «условные, узкие, лживые, нелепые понятия о народном благе» выше тех благ, которые народ искал у Христа[239].
Более важным, чем сходство обстоятельств или действующих лиц двух событий, сравнивавшихся в проповедях, было для священников родство жертв — Царя Иудейского и императора всероссийского. Говоря об Александре II в проповедях, пастыри создавали образ идеального правителя, обладавшего «великими нравственными достоинствами и государственными заслугами»[240], «невиновного перед своим народом, Благодетеля подданных, Освободителя миллионов людей»[241]. «Благосердный, кроткий, любвеобильный»[242], Александр II являл собой пример истинного христианина, и потому его смерть была «безвинной». Другой проповедник спрашивал: «За что Ты, добрый Государь, так жестоко пострадал […]. Что ответили бы они [цареубийцы. — Ю.С.], если бы сам почивший Страдалец восстал от одра смертного и спросил: Людие мои, что сотворих вам?»[243]
Последняя фраза, появившаяся во многих проповедях после 1 марта, позволяла провести прямую параллель между Александром II и Христом. Она является частью восьмого гласа двенадцатого антифона, звучащего во время службы в Великий четверг. С креста Христос обращается к иудейскому народу:
Людие Мои, что сотворих вам? Или чим вам стужих? Слепцы ваши просветих, прокаженный очистих, мужа, суща на одре, возставих. Людие Мои, что сотворих вам? И что Ми воздасте? За манну желчь: за воду оцет: за еже любити Мя, ко Кресту Мя пригвозидисте[244].
Эти слова антифона давали возможность перейти к перечислению благих деяний императора и в то же время оттеняли их несоответствие страшной его смерти. Как Христос напоминал иудеям добро, сотворенное им, так и государь, по мнению проповедников, мог сказать, обращаясь к своему народу:
Я призвал из крепостной тяжкой зависимости к свободе двадцать миллионов ваших братьев. Не это ли кровная моя вина перед вами? Я призвал вас всех к образованию, положил начала вашего самоуправления, Я сохранил славу вашу перед другими народами, Я возвысил ваше благоденствие, Я призрел многих ваших сирот, Я простирал вашу любовь к братьям вашим по крови и языку, — не в этом ли мои вины перед вами?[245]
Разумеется, главными деяниями Александра II в изложении священников были «великие реформы». В «Сказании в память в Бозе почившего Государя Императора Александра II», опубликованном в издании «Кафедра Исаакиевского собора», шесть ангелов, сопровождающих душу монарха, рассказывают о его заслугах перед престолом Бога. Среди этих заслуг названы отмена крепостного права, судебная реформа и отмена рекрутской повинности[246]. Очевидно, что священники, обращаясь к истолкованию реформ, повторяли уже сложившуюся официальную трактовку. Р. Уортман в книге «Сценарии власти» отмечает, что освобождение крестьян в официальной риторике «было представлено не как расширение законности и прав, а как демонстрация христианской любви»[247]. После цареубийства религиозная окраска в интерпретации реформ стала еще более определенной: «суд правый, скорый и милостивый» был дарован подданным, чтобы они не страдали от неправды, а рекрутская повинность отменена, потому что по всей земле «шел стон в те дни, когда собирались воины и тысячи людей отлучались навсегда от своих семей»[248]. Таким образом, реформы описывались не как политические решения, направленные на модернизацию империи, а как действия христианина, «возлюбившего своих чад» и решившего облегчить их страдания.
Следует отметить, что главная заслуга Александра II — отмена крепостного права — хотя и упоминалась первой среди прочих, но редко растолковывалась специально. Проповедники, обращаясь к пастве, напоминали лишь, что убит «Царь-Освободитель», «разбивший оковы векового рабства»[249]. Возможно, у них и не было необходимости специально говорить о том, что за двадцать лет, прошедших с 1861 года, стало центральной частью репрезентации Александра II.
Не менее важным при создании образа Александра И, чем упоминание великих реформ, было обращение к событиям Русско-турецкой войны 1877–1878 годов. «Освобождение от туретчины братьев наших славян»[250] представлялось в поучениях как подвиг во имя веры. Оно было важной частью конструирования образа «праведника» и «истинного христианина». Очевидно, что проповедники и тут обращались к уже сложившейся во время и после войны риторике. Р. Уортман пишет, что во время Русско-турецкой войны Александр II выступал «не военным, а нравственным лидером, обеспечивающим войскам психологическую поддержку, которая принимала две формы: воодушевление — поддержание морали и утешение — сострадание к мукам»[251]. Актуализируя этот образ, проповедники подчеркивали праведность государя. Архиепископ Холмско-Варшавский видел «высокий христианский подвиг» в том, что «Царь могущественный по собственному влечению сердца обходит госпитали, беседует с ранеными, пренебрегает опасностью собственной жизни, Сам лишает себя покоя, чтобы успокоить страждущих, умирающих»[252]. Внимания заслуживало и «милосердие» к «крамольникам», полностью соответствующее Нагорной проповеди: «Благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас» (Мф. 5: 44). Император описывался как «Благодетель России», который «едва в состоянии был подписывать смертные приговоры преступнейшим из преступных и который столь много раз возвращал жизнь злодеям, покушавшимся на Его Священную жизнь»[253].
Сопоставимыми с «подвигом» в Болгарии были последние минуты жизни Александра II. Тот факт, что император после первого взрыва остался на месте покушения, что позволило И.И. Гриневицкому бросить вторую бомбу, священники объясняли отнюдь не ошибками охраны. Напротив, он представлялся как действие христианина, осознающего свой долг. «Чувство сердца влекло Его [Александра II] к несчастным страдальцам [раненным первым взрывом. — Ю.С.], как и на полях Болгарии»[254]. 15 марта в «Новом времени» было опубликовано стихотворение Н.А. Вроцкого (А.А. Навроцкого) «Памяти Царя-Освободителя», где раскрывались подробности:
Ты мог бы спастись и теперь, но, заметив,
Что верные слуги твои
И мальчик-прохожий от адского взрыва
Метались и бились в крови,
Ты смело пошел к ним, не ведая страха,
Желая их муки смягчить,
Желая приветом и словом участья
Страдания их облегчить…[255]
Эта легенда со временем заменила рассказ о нерасторопности и халатности охраны, так что младшее поколение Романовых, не сомневаясь, записывало ее в воспоминаниях[256].
Объединяя два финала «на кресте», проповедники не могли не обратиться к прижизненным «мукам» Александра II — «Мужа скорбей»: «Мученическая смерть есть лишь терновый венец, полученный за царственно-мученическую жизнь!»[257] Мало кто из проповедников связывал прижизненные муки императора исключительно с деятельностью революционного подполья. Напротив, «во все царствие свое Он был страдальцем»: «…возложив на свои рамена царственный крест свой, последовал и следовал за Христом, пока не споткнулся и не упал под тяжестию креста своего»[258]. Вину за мучения государя проповедники возлагали на весь народ, говоря пастве «мы»: «…мы отравили жизнь гуманнейшего из Монархов и наконец, руками нечестивцев, вышедших из среды нашей, предали Его мучительной смерти»[259]. Протоиерей Виктор (Бондаков), перечисляя все благодеяния императора, спрашивал у паствы, чем ответила на них Россия. На освобождение крестьян — «пьянством, буйством и своеволием», на просвещение «перетолковыванием законов божеских и человеческих», на дарование свободы мысли и слова «порицанием и обидами ближних»[260].
Размышления проповедников о праведной жизни и мученической кончине Александра II позволяли им говорить о значении события 1 марта 1881 года для самого покойного императора, его бессмертной души. Признание убитого мучеником и страстотерпцем вело к двум немаловажным последствиям: определению награды, которой его после смерти удостоит Бог, и почитанию его на земле. Первый вопрос решался в соответствии с Писанием:
Тот же, кто приходит и от скорби великия, еще же и от подвига необъятного ради народа великого, и на сем подвиге душу свою положил за люди своя: что убо ему будет? — больше сея любви никтоже имать, да кто душу свою положит за други своя […] Самим Христом Господом сказано только: велика будет награда на небесах?.[261]
В каком-то смысле мученическая кончина была даром государю за праведную жизнь: она давала возможность, «омыв себя от немощей ветхого человека собственною бренною кровью, улететь в небо чистым тихим светом кроткого Ангела Божия»[262]. Еще доступнее эта мысль выражалась в брошюре «Венок на гроб Государя-Освободителя»: «Бог, любя Его, послал Ему и небесный чин, соответственный с Его земным чином»[263]. Как доказательство особой милости Господа один из пастырей назвал день и час кончины императора: тот умер в 3 часа дня — час смерти Христа, в воскресенье, т. е. день Христова Воскресения[264].
Второй вопрос был гораздо сложнее. Он выходил за границы проповеди, произносимой здесь и сейчас, затрагивая не только канонические установления, но и политические вопросы. Наставляя паству, проповедники говорили: нужно молиться, чтобы Господь сопричислил убитого государя «к сонму святых мучеников, страстотерпцев, подвижников, положивших жизнь свою за Веру и Отечество, за любовь к Правде Божьей и всему человечеству»[265]. Но от этого наставления был только один шаг до того, чтобы объявить, что Александр II уже причислен к лику святых мучеников. Этот шаг означал лишь одно: вместо того чтобы молиться за него, необходимо молиться ему как предстателю за Русскую землю: «Он в мученическом венце стоит перед Престолом Всевышнего и молится за свой неблагодарный народ»[266].
Этот шаг делался, и делался неоднократно, о чем свидетельствуют разнообразные источники. Анонимный автор брошюры «Венок на гроб Государя-Освободителя» закончил свой труд словами: «Молишься этак за душу Его — а потом и прибавишь: “Мучениче Александре! Моли Бога за нас!”»[267] Анонимный корреспондент московского генерал-губернатора не просил, а требовал объявить всем, что император «причислен к святым мученикам и многострадальцам»[268]. Известны случаи крестных ходов с портретами Александра II вместо иконы[269].
Представляется маловероятным, чтобы вопрос о канонизации убитого императора ставился в это время всерьез. Препятствием служила даже не столько политика Русской православной церкви, канонизировавшей за весь синодальный период до воцарения Николая II только пять святых, причем с большими сложностями и долгими прениями[270]. При отсутствии церковных соборов и патриарха решение о канонизации должен был принимать Святейший синод, а утверждать император. Обер-прокурор Синода К.П. Победоносцев вовсе не видел в Александре II образца святости и не скрывал свою неприязнь ни при его жизни, ни после смерти. Его отношение к образу царя-мученика можно выявить благодаря переписанному им для Е.Ф. Тютчевой анонимному письму, полученному Александром III. Неизвестный автор, в котором К.П. Победоносцев предположил духовное лицо, перечисляя восхваления Александра II («Шлются на выставку людской молвы песни, гимны, строятся часовни, церкви, человеколюбивые заведения»), порицал их, поскольку император «пострадал не за Церковь, не за крест, не за христианскую веру, не за правое дело»[271]. Судя по тому, что обер-прокурор взял на себя труд сделать обширные выписки из «так энергично написанного» письма, он разделял мнение анонимного автора. Таким образом, Синод в лице обер-прокурора едва ли мог принять решение о канонизации монарха. Еще сложнее обстоит дело с императором Александром III: трудно представить его утверждающим причисление своего отца к лику святых.
Кроме канонического права и личностных факторов немаловажную роль играли в этот момент политические мотивы. В том же письме неизвестного духовного лица обличалась не только идея святости Александра II, но и цель тех, кто поддерживал этот культ. Он предлагал сравнить великие дела и «не неожиданную, не случайную смерть» от руки «распущенного народа» и утверждал, что вся шумиха вокруг царя-мученика поднята с одной целью: «…злые, подлые люди хотят, чтобы и твое [Александра III. — Ю.С.] правление было слабо»[272]. Р. Уортман связывает отказ от культа убитого императора с радикальной сменой репрезентаций монарха и разрывом с предыдущим царствованием, предпринятыми Александром III[273]. Мученическая смерть императора могла служить для обоснования «незыблемости самодержавия», но новая власть едва ли готова была видеть в осуществлении великих реформ подвиг истинного христианина и «крестный путь» Спасителя тогда, когда начиналась эпоха контрреформ.
При истолковании событий 1879–1881 годов как «наказания нерадивого народа» и «прославления» благочестивого монарха вопрос о том, кто такие террористы, отходил на второй план. Разумеется, их нельзя было рассматривать как орудия Божьего промысла, но в то же время их покушения могли быть замышлены и совершены только при «попущении» Провидения. В характеристике, дававшейся священниками народовольцам, наблюдается смешение традиционных религиозных доктрин и светского понимания. В террористах можно было увидеть «слепые орудия сатаны», «адские силы», «антихристовых предтеч», которые своими поступками «изобличают себя в принадлежности к темному царству миродержателя века сего»[274]. Протоиерей Иоанн (Палисадов) даже давал практические советы, как узнать «нигилистов»: у них нет крестов и образов, а у некоторых, «как у Каина, даже на лице имеется какая-то печать отвержения»[275]. Большинство священнослужителей, однако, не удовлетворялось представлением о «крамольниках» только как об «адских силах». Такое описание исключало существование каких-то рациональных мер борьбы с ними, которые были бы доступны пастве.
В качестве риторического приема, использовавшегося для описания террористов, нередко использовались зоологические метафоры, имевшие два различных источника. Такие характеристики революционеров, как «лукавые и ядовитые аспиды и василиски, кровожадные и безмерно лютые звери в человеческом образе», «змии и львы»[276], восходили к Библии, подчеркивали принадлежность их к «темным силам». Наряду с ними в проповедях встречается описание террористов не как зверей или чудовищ, а как людей, утративших человеческую природу, «озверевших»[277].
«Одичание» и «зверонравие» террористов пастыри напрямую связывали с распространением «лжеучений», под которым подразумевались не одни только социалистические идеи (такое понимание было характерно для светских деятелей), но материализм в целом. Современная наука казалась священникам «язычеством», поскольку отвергала идею Бога-Творца и заменяла его материей, «приписав ей творческую силу»[278]. Оставляя Бога, человек лишался нравственных ориентиров: «От людей, которые в теории породнились с зверями [намек на теорию Ч. Дарвина, которая понималась как теория происхождения человека от обезьяны. — Ю.С.] и начали жить по-звериному, нечего было и ожидать, кроме проявлений дикого зверства»[279]. Эта мысль наиболее последовательно выражена в Слове протоиерея Михаила (Некрасова): «Человек, прототип которого обезьяна, по существу своему есть враг человеческого общества, […] что доказывают нам наши крамольники, рвущиеся убивать из-за угла»[280]. В черных красках рисовался образ жизни «нигилистов»: они «предаются своеволию», «законы как церковные, так и гражданские не уважают, и между ними царит полная безнравственность»[281]. Страшнее этого внешнего проявления «атеизма» было для священников душевное состояние «крамольников», «искалеченных умственно и извращенных нравственно», которые совершают преступления «не только без жалости, но с непонятною жестокостью», «истинное добро стало для них непонятно и ненавистно», «убийство для них геройство»[282].
Проповедники настаивали, что «лжеучения» появились не на русской почве, но были занесены с Запада, «где уже давно тайна беззакония деется между сынами противления, забывшими Бога и совесть.
Оттуда, из этих нечестивых общин, распространившихся по Европе, занесено к нам злое семя, которое пустило у нас корни, взросло в ветвистое дерево и породило такие горькие плоды»[283]. Епископ Уфимский Никанор (Бровкович) 15 марта 1881 года в поучении развернул историю «крамолы», начав ее с Французской революции и доведя до начала царствования Александра II, когда «“с того берега” начертана и распространена по России ужасающая программа разрушения, […] в основу которой положено чудовищное утверждение, что все мы […] отжили»[284].
В разъяснениях священниками цели покушений, которую ставят перед собой террористы, можно увидеть почти незаметные в других вопросах различия, обусловленные тем, какой аудитории проповедь предназначалась. Сельские пастыри предлагали прихожанам фантастические версии «программы» террористов, делая упор на уничтожение веры и законного монарха[285]. Объясняли они и прямую опасность от торжества «крамолы», желающей «опорочить наших жен и детей, чтобы расхитить наше имущество и переворотить все вверх дном»[286]. С образованной паствой проповедники говорили иначе, предполагая знакомство слушателей хотя бы с основными социалистическими идеями. Констатируя факт, что преступники, с их точки зрения, желают общего блага, проповедники стремились максимально полно обнажить совершаемую всеми последователями «лжеучений» ошибку: «Учение их о коренном источнике бедствий человечества, о средствах к его уничтожению и о главной цели человеческой жизни — атеистично»[287]. Заменив веру социализмом, «помешавшись на мысли о политическом и общественном переустройстве России», террористы не могут трезво оценивать действительность, поскольку «потеряли способность правильного понимания всех вещей, соприкасающихся с этою мыслью»[288]. «Цель их преступных действий — устроить партии, поселить раздоры в обществе, обокрасть казну и уничтожить всякую власть над собою. Отвергая власть над собою, сами стремятся властвовать над другими», — говорил законоучитель Введенской прогимназии Садоф (Ставровский)[289].
С церковных кафедр раздавались не только слова проклятия цареубийцам и обещания кары земной и небесной[290], но и слова сожаления. Хотя в послании Синода, опубликованном 18 апреля 1881 года, опровергалась принадлежность террористов к русскому обществу[291], для многих проповедников это было не так. Очень часто они описывались как «наши братие, хотя и заблудшие»[292], еще чаще — как «дети» русского общества. Тот факт, что «дети наши уходят на стези строптивые, готовятся поднять свои руки и на нас, как подняли, как не раз поднимали наши же дети, дети русских даже хороших отцов, свои святотатственные руки на Христа Господня, на Отца Отечества»[293], был трагедией для церкви, которая испытывала жалость к «блудным детям России» и надеялась на то, что даже цареубийцы еще могут возвратиться к Богу и «обличаемые совестью», покаются и скажут: «Согре-шихом, предавши кровь невинную!»[294]
Признание террористов «детьми» русского общества со всей остротой ставило перед проповедниками проблему: каким же должно быть состояние этого общества, если из него выходят цареубийцы. Обличение пороков исходило из аксиомы: «Здоровое общество, конечно, не породило бы таких уродов: у здоровых родителей и дети здоровы»[295].
В своих речах священники уделяли много внимания «нестроениям» русского общества, которые в этот момент были предметом оживленных дискуссий в печати и среди образованных людей. Протоиерей Василий (Рождественский) 29 мая 1880 года в проповеди прямо сослался на опыт изучения общественных «недугов», имеющийся у печати[296]. Признавая существование проблем в административной сфере, школьном образовании, семейном воспитании и пр., церковь видела их первопричины совсем не там, где желали найти их журналисты. Анонимный автор статьи «Главный источник всех наших зол» высказал убеждение, что за всеми внешними причинами появления «крамолы» лежит одна главная — «мир идей и понятий»[297]. Духом материализма были заражены не только террористы, но все русское общество, переставшее верить в Бога и церковь[298]. Вновь и вновь обличая симптомы безверия («уставы Церкви называют выдумкою “попов” и Святые Тайны религии получают кличку невежества»[299]), проповедники утверждали, что именно в них кроется причина появления «нигилизма» у «детей». «Вера наша заменилась безверием, родительская власть в презрении, Церковь Божия в запустении, Праздники и Посты Святые в непочтении» — так видел общее состояние протоиерей Виктор (Бондаков)[300].
Особое внимание проповедники уделяли положению семьи. С одной стороны, это было вызвано тем, что церковь традиционно оберегала семейно-нравственные ценности, бывшие одним из оснований христианства. С другой стороны, после покушения 19 ноября 1879 года сам император Александр II обратил внимание «отцов семейств» на воспитание юношества. Проповедники констатировали отсутствие должного воспитания и дурной пример, подаваемый детям родителями, которые видят в поведении взрослых «более соблазнов для своего молодого ума и воли»[301]. Примером родительской «безнравственности» может послужить обличение священника Павла (Руновского): «На словах мы веруем, а на деле отрицаем свою веру; одною рукою нечто жертвуем на дело Божие, а другою воруем; лбом кладем земной поклон перед иконою, а умом совершаем выгодные аферы, а некоторые, стоя в Храме, глазами ловят взгляды блондинок и брюнеток, даже вместо молитвы устраивают здесь свидания»[302]. Особая вина лежала на тех родителях, кто, заметив в детях первые признаки «нигилизма», не употребил данную им родительскую власть для его искоренения. Вместо этого «изжившаяся, бесхарактерная старость, разинув рот и развесив уши, слушает это пустомелие и празднословие и не хочет и подозревать в них падения»[303].
Идея не просто потворства, но даже прямого пособничества «преступным» детям со стороны родителей родилась раньше, чем начались покушения на императора. В 1875 году министр юстиции граф К.И. Пален написал обширную записку о революционной пропаганде, предназначенную для «внутреннего пользования», но ставшую общеизвестной после того, как кружок «чайковцев» в том же году издал ее в Женеве[304]. В ней были перечислены все случаи оказания помощи участникам «хождения в народ» со стороны «лиц не молодых, — отцов и матерей, — обеспеченных и материальными средствами и более или менее почетным положением в обществе»[305]. Вывод, сделанный министром на основании материалов дознания 1874–1875 годов, был перенесен и на деятелей «Народной воли»: «…успехи пропагандитов [так! — Ю.С.] зависели не столько от их собственных усилий и деятельности, сколько от той легкости, с которой учения их проникали в различные слои общества, и от того сочувствия, которое там встречали»[306]. Утвердившееся в среде государственных деятелей мнение о «слепоте» отцов, не понимающих, что «последствием подобного образа действий должна быть гибель всякого общества и их самих»[307], повторялось проповедниками с церковных кафедр.
Не меньше, чем перед Богом и церковью, общество было виновато перед государем. Даровав стране разнообразные реформы, создав условия для того, чтобы подданные могли участвовать «в созидании общего блага», монарх надеялся на помощь общества в осуществлении своих великих замыслов. 19 февраля 1880 года ректор Санкт-Петербургской духовной академии Иоанн (Янышев) подвел в Исаакиевском соборе горький итог предшествовавшего двадцатипятилетия. Вместо честного труда одни подданные бездействовали, ожидая, что благо «само свалится с неба или явится к нам по одному царскому слову», другие же употребили свободу во зло, прикрываясь «либеральною и притом законною формою»[308]. Эти последние требовали от монарха все большей свободы, посягнув наконец на его власть и требуя ограничения самодержавия, т. е. самим Богом установленного порядка[309].
На русском обществе с точки зрения церкви лежала и еще одна вина, которую можно определить как упорство во грехе. Покушения 1879 и 1880 годов истолковывались проповедниками как урок, который Бог желал преподать «нерадивым чадам». Провидение чудом всякий раз спасало монарха лишь затем, чтобы заставить народ задуматься, исполнен ли им «долг в отношении к Государю и Отечеству»[310]. Допуская свершаться покушениям, Бог напоминал «завет отцов наших о преданности Царям Самодержавным» и охранял от «искушений и увлечений чуждыми учениями о властях и народных правительствах»[311]. Несмотря на эти уроки, русское общество осталось равнодушным. Оно предоставило правительству в одиночку бороться с проявлениями крамолы. Не внимая грозным предупреждениям, русские люди «ни молитвою к Богу, ни делом, ни житием не сохранили Его [Александра II. — Ю.С.] от адской крамолы, живя беспечно по злой воле, извращающей все доброе святое, забывая самонужнейшие обязанности христианские и не подчиняясь учению Церкви»[312]. За этот двойной грех наказание может возрасти многократно.
Многочисленные вины русского общества, сточки зрения проповедников, стали причиной гнева Господня, наказанием же за беззакония послужило убийство русского царя. При таком истолковании смерть Александра II оказывалась добровольной жертвой во искупление «грехов» русского общества и для его вразумления.
На панихиде в Москве 9 марта 1881 года преосвященный Амвросий (Ключарев), епископ Дмитровский, напомнил пастве: Господь принес в жертву собственного Сына как последнее средство, способное изменить «нечестивый род человеческий». «Когда не оказывается возможность привести людей путем знания и размышления к единству истинных воззрений и убеждений, Господь попускает совершиться между ними преступлению — убиению праведника, в котором все чувствуют себя виновными, одни по небрежению, другие по ожесточению, и по совершению которого все говорят: “Что мы сделали?”», — говорил он, сравнивая смерть Христа и гибель Александра II[313].
Если императора ожидала награда на небесах, то «грешному народу» на земле оставалось одно — «плач покаянный»[314]. Проповедники называли покаяние единственным средством, способным умилостивить разгневанного Бога. Оно же должно было послужить искоренению «крамолы». Видя причину возникновения крамолы в «мире идей», церковь называла единственно возможное, с ее точки зрения, средство: «…в религии и церкви — вот где единственное надежное врачевательство и средство к умиротворению нашего бедствующего отечества»[315].
Русская православная церковь через своих проповедников предложила пастве объяснение терроризма, основанное на провиденциальном видении мира. Внимание пастырей было приковано к «жертве», императору Александру II, в то время как вопросы о том, кто такие террористы и какова роль общества в этих событиях, отходили на второй план. В речах священников Александр II представал как идеальный христианский православный царь — милосердный, незлобивый, кротко несший бремя власти. Великие реформы, и прежде всего отмена крепостного права, «подвиг» императора во время Русско-турецкой войны, даже его участие в заключении в 1868 году международной конвенции против разрывных пуль[316], и ранее в официальной пропаганде представлявшиеся подчас как духовные, а не политические акты, были наполнены новым смыслом. Все они оказывались деяниями христианина, заслужившего через положенную во имя других праведную жизнь мученическую смерть, а следовательно, и мученический венец. Совпадение цареубийства и последовавших за ним обрядов с Великим постом позволили проповедникам вплести событие 1 марта 1881 года в канву евангельского мифа. Церковь настаивала даже не на сходстве отдельных моментов, но на внутреннем, мистическом родстве событий в Иудее и Петербурге: император как Помазанник Божий был принесен в жертву ради искупления грехов русского народа.
Подданные Александра II нехристианского вероисповедания также поддерживали образ императора-мученика, отыскивая ему параллели в собственной религиозной традиции. Наставляя депутацию, отправлявшуюся в Петербург поклониться гробу убитого императора, мулла Киргиз-Букеевской орды Хальф Омар Джазыхов перечислял благодеяния, «которые, как волны моря, набегали непрерывно одна на другую»: «Он даровал подданным своим равноправность, как перед гражданским, так и перед духовным судом, без различия народностей […]. Во всякое время, но особенно в эти последние голодные годы, рассыпал Он бедным и неимущим помощь из собственной казны своей, давал им рассрочки в уплате податей». «Руками предателей подана была Ему чаша смерти», а потому государя «шариат наш причисляет к сонму мучеников (шэхид)»[317]. Как о царе-праведнике, «священной жертве для своей страны» писал об Александре II раввин Иисус Мейзах[318].
Представив Александра II «искупительной жертвой», проповедники обращались к «грехам» русского общества, за которые эта жертва была принесена. На первый план в обличениях выходили утрата веры, нравственности, семейных ценностей. Объяснение того, кто такие террористы, — если только священники не говорили о них как об «орудиях сатаны», — также было подчинено задаче обличения общества. Признавая цареубийц «детьми» русского общества, церковь возлагала на последнее ответственность за воспитание «крамольников». Перед лицом мученической кончины монарха церковь призывала паству к покаянию за безбожие, нерадение и равнодушие.
Предложенная проповедниками интерпретация терроризма оказывала значительное влияние на формировавшееся информационное поле. Толкование покушений как неисповедимой воли Провидения, а цареубийства как «мученической кончины» было полностью использовано правительством, заимствовавшим ту же риторику для официальных сообщений и манифестов. Внимание к религиозной интерпретации доказывается и перепечаткой ряда проповедей на страницах «Правительственного вестника». Прочая подцензурная печать также испытывала на себе влияние предложенного церковью объяснения терроризма. Оно было столь велико, что вызывало тревогу радикального лагеря, реагировавшего на содержание проповедей в нелегальных изданиях.
Проповедникам удалось предложить такую интерпретацию 1 марта 1881 года, которая превращала его из события, безусловно подрывающего престиж монархии и свидетельствующего о глубоком кризисе империи, в событие, прославляющее самого монарха. Оно было доказательством того, что в новой жизни царь будет удостоен высочайшей награды — станет святым мучеником и по смерти, как и в жизни, будет молить Бога о благе для России.