К книге
Русское общество в зеркале революционного террора. 1879–1881 годыЧАСТЬ II РУССКОЕ ОБЩЕСТВО в 1879–1881 годах: ОБСУЖДАЯ ПРОБЛЕМУ ТЕРРОРИЗМА. ГЛАВА III ИМПЕРАТОР АЛЕКСАНДР II КАК «МИШЕНЬ» ДЛЯ ТЕРРОРИСТОВ
67%
ЧАСТЬ II РУССКОЕ ОБЩЕСТВО в 1879–1881 годах: ОБСУЖДАЯ ПРОБЛЕМУ ТЕРРОРИЗМА. ГЛАВА III ИМПЕРАТОР АЛЕКСАНДР II КАК «МИШЕНЬ» ДЛЯ ТЕРРОРИСТОВ
12

Народовольческие покушения имели одно важное отличие как от событий предыдущих лет, так и от последующих всплесков терроризма (например, эсеровского). Несмотря на несколько террористических актов «внутреннего назначения», несмотря на планы покушений на жизнь некоторых сановников, обсуждавшиеся на Липецком съезде (показания Г. Гольденберга[1068]), события 1879–1881 годов были, в первую очередь, «охотой на царя». Эта особенность стала дополнительным фактором, значительно осложнившим складывание мнения о терроризме у представителей общества. Эпоха дворцовых переворотов не могла служить ориентиром для решения проблемы возможного цареубийства. Отличие народовольческих покушений от имевшегося исторического опыта было верно схвачено одной фразой И.Д. Делянова: «…но это на улице», язвительно прокомментированной А.С. Сувориным в его дневнике: «…в комнатах душить можно, а на улице нельзя»[1069]. В то же время покушения на жизнь императора революционеров, не обладавших «легитимностью» аристократии или военной элиты и не поддерживавших «более законного» претендента на престол, невозможно было в полной мере сопоставить с террористическими актами, направленными на должностных лиц. Слишком чувствовалось отличие убийства шефа корпуса жандармов или харьковского прокурора от покушения на Священную Особу Государя Императора.

Выражая «общее мнение», один из анонимных корреспондентов М.Т. Лорис-Меликова писал: «…цареубийство поставлено на первом плане крамольной деятельности»[1070]. Формально для самих народовольцев это было не так: покушения, направленные на представителей администрации, и террористические акты «внутреннего назначения» играли большую роль, были закреплены в программе партии, сообщения о «казни» шпионов появлялись на страницах их органа. Общество обращало на них минимум внимания. Во всех известных мне дневниках и переписке зафиксирован только один случай упоминания об убийстве дворника в отместку за раскрытие подпольной типографии — в дневнике А.В. Богданович[1071]. В воспоминаниях эти случаи фигурируют в преувеличенном и несколько туманном виде, сообщения о них подробностями не дополняются[1072].

Для полноты понимания формировавшегося в обществе мнения по поводу революционного террора необходимо учитывать восприятие Александра II как мишени террористов. Несомненно, на отношение представителей общества к царю оказывало влияние огромное количество самых разных обстоятельств: полученное воспитание, их личные неудачи или, напротив, успехи, которые можно было связать с его царствованием[1073], слухи о «недостойном» поведении императора и членов царской фамилии и, разумеется, отношение человека к внутриполитическому курсу и политические взгляды. В этой связи в центре внимания исследователя неизбежно оказываются два сюжета.

Первый — это отношение общества к монархии и монарху в лице Александра И. При таком подходе покушения на цареубийство, предпринимавшиеся «Народной волей», становятся дополнительным фактором, своеобразной «лакмусовой бумажкой», позволяющей выявить и оценить разные модели восприятия государя. Чтобы верно понять эти процессы, необходимо обращение как к событиям всего царствования Александра И, так и к более ранним эпохам. Подробный анализ далеко увел бы меня от непосредственного предмета исследования.

Я попытаюсь здесь лишь наметить основные модели восприятия монарха. Отношение к императору, а следовательно, и к покушениям на него разнилось в зависимости от того, что именно выходило на первый план: идея монархии сама по себе, политический курс именно этого правителя или его личные качества.

Второй сюжет, в отличие от первого, строго локализован во времени (ноябрь 1879 — март 1881 года). Меня интересует непосредственная реакция на народовольческие покушения: не только рациональные суждения, но и эмоциональное переживание происходящего. Очевидно, что от покушения к покушению восприятие императора как мишени террористов изменялось. Переломным моментом стало убийство Александра II 1 марта 1881 года. После него за короткий отрезок времени жизнь и в особенности смерть императора стали объектом мифотворчества, в дальнейшем только усиливавшегося. С этого момента осмысление народовольческого террора происходит сквозь призму навязчивого вопроса: как случилось, что «царствование доброго Государя, успевшего уже в двадцать пять лет сделать свое имя бессмертным в истории развития России»[1074], закончилось катастрофой на Екатерининском канале?

1. Покушения на монарха

В официальной пропаганде русский царь представал как «помазанник Божий», всякое злоумышление против которого есть не только преступление, но и тягчайший грех. Эта аксиома, повторявшаяся в проповедях и официальных обращениях правительства и лежавшая в основе законодательства о государственных преступлениях, не была мертвой формулой. Именно она жестко определяла отношение к покушениям на жизнь императора, выражавшееся на страницах печати и с церковных кафедр и демонстрировавшееся юстицией. Многие частные лица осознанно или нет связывали свои размышления о терроре с этим представлением о монархе. Анонимный корреспондент М.Т. Лорис-Меликова, уверявший Главного Начальника, что он «средний человек», «масса», а потому может говорить от лица всего общества, писал: «…социалистические покушения задевают меня, по-видимому, не прямо, а в лице моего Царя, но я ведь без него обойтись не могу. Если не станет Александра II, Александра III, если бы, наконец, не стало бы всех, то я непременно создам Царя, потому что не могу жить без него, как без Бога»[1075]. Это письмо — квинтэссенция такой модели восприятия монарха, когда значение имеет не конкретный сидящий на троне человек (можно убить Александра И, Александра III и всех прочих), а тот факт, что на троне кто-то сидит: верноподданный не может жить без государя.

Вероятно, уверения дворян Петербургской губернии, что они «с давних пор привыкли и с детства привычны к безграничной преданности Царствующему Государю» именно потому, что «в течение стольких веков» видели в нем «точку опоры и своего главу»[1076], равно как любые другие аналогичные высказывания в верноподданнических адресах, можно было бы рассматривать как риторическую традицию, а не выражение искренних чувств. Дневник гимназиста VII класса В.В. Половцова, не предназначенный для чужих глаз, может отчасти опровергнуть подозрения в неискренности подобных заявлений. 27 марта 1881 года, узнав об убийстве императора (эту новость родители скрывали от юноши из-за его продолжительной болезни), он анализировал в дневнике «странность» своих чувств. Ни разу не видев государя лично, не будучи ему ничем обязанным, а, напротив, идентифицируя себя с дворянами, которым покойный «даже, пожалуй, вообще […] не сделал особенных благоволений», Валериан Половцов признавался, что «все-таки чувствовал к Государю особенную привязанность, так что с радостью умер бы за него»[1077].

Корреспонденты высших сановников порой ссылались в своих письмах не на право представителя общества, озабоченного политическими неурядицами, но на более священное право: «…в настоящее время, когда каждый честный верноподданный должен стремиться, чтобы спасти своего обожаемого Государя», — писал 5 марта 1880 года капитан А. Андреев М.Т. Лорис-Меликову[1078]. Тот же долг верноподданного побуждал свидетельствовать императору «чувство искреннейшей и глубочайшей верноподданнической преданности к возлюбленному Монарху»[1079]. Отставной коллежский асессор Ф.И. Закрицкий писал государю о «душевных страданиях», вызванных известиями о покушениях, которые не дают ему «покойно ни съесть куска хлеба, ни уснуть»[1080]. В качестве способа борьбы с террористами он предлагал опубликовать сочиненное им «Воззвание русского к своим соотечественникам», которое заканчивалось словами: «…наш Возлюбленный Царь нам нужен, и мы Его любим, а вы [террористы. — Ю.С.] не нужны и вас мы ненавидим»[1081].

При таком взгляде на монарха верноподданнические чувства должны были быть сильнее любых других, даже родительских. Примером последнего может служить письмо болховского уездного предводителя дворянства В. Филатова, который обещал министру внутренних дел отказаться от своего сына, если выяснится, что тот замешан в каком-либо политическом деле, мотивируя это «беспредельной преданностью» государям и Отечеству[1082]. Даже если не верить обещаниям отца, который таким образом, вероятно, пытался выгородить своего сына, арестованного 3 марта в Петербурге по подозрению в принадлежности к «противозаконному сообществу», это письмо нельзя сбрасывать со счетов. Оно демонстрирует если не то, как чувствует верноподданный, то, во всяком случае, как ему должно чувствовать. Случай семьи Филатовых не был единственным или крайним. С.И. Мережковский, чиновник дворцового ведомства, услышав 1 марта 1881 года от старшего сына Константина речь в защиту «извергов», «закричал, затопал ногами, чуть не проклял сына и тут же выгнал его из дому»[1083].

Отдельные случаи семейных неурядиц легко было перенести на отношения общества к террористам: даже если они «дети» русских «отцов», это обстоятельство не должно служить для смягчения их участи, потому что они смеют посягать на царя. Штабс-капитан И.И. Астапов, корреспондент московского генерал-губернатора, «старый кавказец», обещал сделать «военный суд и расправу» над своими сыновьями-студентами, если те «не будут меня почитать». Своим отношением к детям он хотел явить пример для подражания: так же надлежит поступать правительству с бунтующей молодежью[1084].

Безусловное осуждение любых покушений на монарха как «помазанника Божьего» влияло и на рассмотрение других вопросов, поднятых событиями 1879–1881 годов. Допустимо было осознавать несовершенство системы образования, видимый упадок религии, произвол администрации и т. д., но ни одно из этих обстоятельств не могло послужить для оправдания действий террористов в глазах тех представителей общества, которые считали, что государь должен быть неприкосновенен[1085].

Представление о русском монархе как о «помазаннике Божьем» существовало во многом отдельно от личности правителя, находящегося в тот или иной момент у власти. И.Д. Делянов, проговорившийся, что цареубийство в принципе возможно, лишь бы оно совершалось с соблюдением «приличий», т. е., устраняя конкретную личность, не наносило бы удар по идее неприкосновенности Священной Особы Государя Императора, в своих взглядах не был одинок. С.Ю. Витте в воспоминаниях утверждал, что некоторые из «самых близких к покойному государю» людей в ответ на его расспросы о гипотетическом продлении царствования Александра II еще на десять лет высказывали мнение, что в этом случае «главное влияние утвердилось бы в совершенно невозможных руках». При этом они добавляли: «…об этом не надо говорить, чтобы не ослабить силу сокрушающего впечатления, которое может в будущем укрепить и нравственно объединить Россию»[1086].

2. Покушения на человека

Размышлявшие о цареубийстве представители русского общества редко поднимались до такого уровня абстракции, чтобы не замечать, что террористы покушаются именно на императора Александра II. Отношение к личности монарха явно или неявно присутствует в большинстве рассуждений о террористических актах «Народной воли». Оно то становится решающим аргументом при формировании мнения о терроре, то отступает на второй план.

Р. Уортман пишет о том, что все правление Александра II было основано на «сценарии любви». Официальная пропаганда подчеркивала такие черты личности императора, как любовь к подданным, доброту, жертвенность[1087]. Обращаясь к власти, подданные апеллировали к образам Царя-Освободителя, предлагавшимся в информационном поле официальной пропагандой, поддерживавшимся церковью и легальной печатью. В письмах и стихотворениях, адресованных Александру II и Александру III, упоминались «великие и достославные благодеяния светлого и радостного для России Царствования»[1088]. Императору приписывалось желание «освобождать людей, чтобы все назывались людьми без различия и чтобы никто не сделал зла ближнему»[1089]. Речь шла не только об отмене крепостного права («Который среди всех невзгод / Из рабства вывел свой народ»[1090])», но и об освобождении братьев-славян («И за скалистыми горами / Мильонам Ты свободу дал»[1091]). При этом, казалось, подданным, рассуждавшим о личных качествах государя, куда важнее были черты христианина («Во всем мире не было и нет из царей, подобных на земле Ангельской душе Твоей от начала мира, чтобы из царствующих особ кто бы так сердобольно ходил по баракам на войне за больными»[1092]), чем политика. Упоминания о даровании «нового суда»[1093] терялись среди рассказов о спасении «убогих» от «нужд и лишений», о любви к детям и т. п.[1094]

Особенный интерес представляет мотив милосердия «Царя-Ангела» к покушавшимся на него «злодеям», практически не встречающийся в информационном поле. Сюда относится не только помилование части преступников, осужденных на казнь по процессу «Шестнадцати»[1095], но и приписанные Александру II Я. Постоевым в письме А.А. Сабурову слова резолюции на делах преступников-гимназистов: «Это не преступники, а дети. Оставьте их без третьего блюда»[1096]. Наиболее полно отношение монарха к террористам было описано в стихотворении Б. Гроссмана:

Ты снисходил порой, как Бог,

Ты много зла прощал,

Ты всем врагам отмстить бы мог,

А ты о них страдал…[1097]

Уверенность, что Александр II «человек дивного сердца», по отношению к которому «просятся на уста слова “Твое бо есть еже миловати”»,[1098] мы находим не только в записках, предназначавшихся высочайшим корреспондентам, но и в дневниках современников[1099]. Важно подчеркнуть, что на рассуждения о личных качествах императора их авторов провоцировали сообщения об очередном покушении. Образ «Царя-Ангела» приходил в непреодолимое противоречие с попытками цареубийства. Гласный Петербургской думы Н.В. Лат-кин, размышляя о покушениях, писал: «..все отдают Ему [Александру И. — Ю.С.] должную справедливость, сожалеют Его, говорят, что истинно Он добрый человек, любит Россию и свой народ […]. А смотрите, в Его Императорское Величество стреляют, Его хотят взорвать на воздух, как нелюбимого человека, а между тем все и вся Россия искренне Его любит, и, вероятно, те же самые социалисты не могут не сознавать истины, что он добрый Монарх и любит свой народ [курсив мой. — Ю.С.]»[1100].

Решения вопроса о том, как возможны покушения на «доброго Государя», предлагались разные. Н.И. Пирогов приписывал террористам отношение к монарху именно как к символической фигуре, утверждая, что ими движет ненависть не к государю, но к государственности[1101]. После цареубийства он писал в дневнике: «…высоко гуманная личность Александра II не могла быть прямой целью цареубийства»[1102]. Другой возможный ответ на этот вопрос был тесно связан с мнением о внутреннем положении страны. Не государем, но правительством «недовольны многие, почти все на Руси»: Александр II оказался заложником этого недовольства[1103]. Наконец, существовал ответ, вытекавший из идеи верноподданнической любви: «Нелюбим ими [цареубийцами. — Ю.С.] был Благодетель»[1104].

Отдельно стоит сказать несколько слов о столь тщательно создававшемся пастырями церкви образе «мученика». Конечно, усилия их не пропали зря: определение «царь-мученик» прочно вошло в язык современников. Уже 2 марта 1881 года на экстренном заседании Санкт-Петербургской городской думы городской голова барон П.Л. Корф закончил речь, посвященную произошедшему накануне цареубийству, словами: «…к имени Царя-Освободителя прибавилось имя Царя-Мученика, и я думаю, что отныне название “Царь-Освободитель” навсегда будет соединено с именем “Царя-Мученика”»[1105]. 3 марта служащие 1-й Киевской гимназии свидетельствовали свое «потрясение» «внезапной мученической кончиной Царя-Освободителя»[1106]. В этот же день отставной поручик л. — гв. Гродненского полка О.О. Смуркович, не обязанный, в отличие от служащих Министерства народного просвещения, выражать верноподданнические чувства, свидетельствовал таковые министру императорского двора, поскольку был «поражен» «постигшим нас несчастьем вследствие утраты Священной Особы обожаемого нами Монарха Александра Николаевича, мученически почившего в Бозе»[1107]. Наблюдение за использованием определения «мученик» в частных высказываниях[1108] позволяет сделать вывод, что представители общества не наполняли его тем религиозным смыслом, какой вкладывали в него проповедники. Напротив, составители записок о борьбе с терроризмом часто проговаривались. Выражения «мученик за идею государства и общественного порядка»[1109] или «мучеником всей этой государственной безурядицы пал лучший из русских государей»[1110] свидетельствуют о непонимании религиозной идеи мученичества или об искажении ее. Единственное исключение составляет генерал П.Д. Паренсов, писавший в 1908 году в воспоминаниях, что «русский государственный организм» нуждался во «врачевании», в «искуплении», чему и послужила пролитая в столице кровь «Царя-Мученика»[1111].

Признание высоких личных качеств Александра II не гарантировало одобрения его внутренней политики или частной жизни. Примером может послужить Б.Н. Чичерин, который, почитая императора как «благодушного монарха, совершившего величайшие дела, заслужившего беспредельную благодарность всех русских людей», писал в воспоминаниях, что «провидение», послав императору мученическую смерть, избавило его от «позора» коронации Е.М. Юрьевской[1112]. Такого же мнения придерживался близкий друг императора министр двора А.В. Адлерберг: 13 мая 1881 года Д.А. Милютин записал в дневнике свою беседу с графом, который, полагая, что трудно представить, «до чего могла бы довести государя» княгиня Юрьевская, высказал мнение: «…мученическая кончина государя, быть может, предотвратила новые безрассудные поступки и спасла блестящее царствование от бесславного и унизительного финала»[1113].

Можно утверждать, что отрицательный образ Александра II как старого трусливого тирана и сластолюбца, давно не занимающегося государственными делами, который фигурировал на страницах нелегальной литературы, не был изобретен революционерами.

В гипертрофированном виде они описали то, о чем говорили в обществе. Главное, что можно было поставить в вину императору как человеку, — его любовные похождения. Скандальный роман Александра II с Е.М. Долгоруковой, завершившийся заключением брака 6 июля 1880 года, немало способствовал подрыву его личного авторитета. Подданным казались неприличными не только сам морганатический брак, но и поспешность, с какой произошло это событие, — Александр II не выдержал положенного годичного траура. А.Н. Бенуа вспоминал, что такой «неделикатный» поступок казался невозможным для «нашего доброго и сердечного государя»[1114].

2 января 1881 года К.П. Победоносцев в письме к Е.Ф. Тютчевой писал: «Прости, Боже, этому человеку [Александру И. — Ю.С.] — он не ведает, что творит, и теперь еще менее ведает. Теперь ничего не отличишь в нем, кроме Сарданапала. […] Даже все здравые инстинкты самосохранения иссякли в нем: остались инстинкты тупого властолюбия и чувственности»[1115]. Если обер-прокурор Синода искренне негодовал из-за нарушения нравственности, то недовольство бюрократии по большому счету вызывалось отнюдь не «аморальностью» ситуации, а влиянием на императора Е.М. Долгоруковой и ее окружения, приводившего к перераспределению власти[1116]. Возмущение попранием нравственных принципов в совокупности с опасениями чрезмерного влияния морганатической жены на государя порождали порой гневные тирады. Предводитель петербургского дворянства А.А. Бобринский в ноябре 1880 года посвятил «madame Екатерине Третьей» несколько страниц своего дневника, приводя в качестве экспертного мнения отзывы «народа» и «третьего сословия»: «Как они себя позорят! […] Мы все кутили, я сам был студентом, такие дела скрываются, а не выставляются напоказ»[1117]. В этих наблюдениях А.А. Бобринского очевидно прежде всего его собственное негодование, справедливость которого он подчеркивал, ссылаясь на мнение «города». Точно так же государственный секретарь Е.А. Перетц (полагавший, замечу, что с княгиней, «конечно, нужно […] жить в ладу, но особенно ухаживать за нею никак не следует») записывал мнение простых «баб» о браке государя: «Батюшку-царя попутал леший, и теперь Бог оставил его»[1118].

Слухи о Е.М. Юрьевской проникали далеко за пределы столицы, мешаясь с другими известиями об императоре. В Полтавской губернии дворянин К.А. Чайковский, возмущенный требованием Статистического комитета сообщить о количестве земли в его имении, заявил в волостном правлении 10 февраля 1881 года: «Наш Государь женился на подданной и уехал за границу, а от нас требуют сведений, сколько у нас десятин»[1119]. Землевладелец выступал против непопулярной меры, которую не следует проводить и без того непозволительно ведущему себя монарху.

Петербургские сплетники попытались связать покушения на императора и его роман. Так, после взрыва в Зимнем дворце началось активное обсуждение, каким образом злоумышленникам удалось проникнуть в императорскую резиденцию. Конечно, для многих ответ был столь же очевидным, как для адмирала И.А. Шестакова: «…всем нам известно, какого рода улей Зимний дворец, как в нем многочисленны трутни и как легко входят в него желающие видеть кого-либо в пятитысячном дворцовом населении»[1120]. Хотя дворец находился вне сферы действия полиции, подчиняясь министру двора, ответственность за взрыв была возложена на петербургского временного генерал-губернатора И.В. Гурко. Близкий друг последнего Е.М. Феоктистов в воспоминаниях утверждал, что А.В. Адлерберг препятствовал генерал-губернатору в подчинении дворца полиции, потому что там проживала Е.М. Долгорукова, ходить к которой с конвоем государю было бы «неудобно»[1121].

Предпринимались попытки обнаружить какую-то мистическую связь между «безнравственным» поведением императора и покушениями на него. Например, ходил слух о том, что преждевременная смерть ждет того из Романовых, кто женится на Долгоруковой. При этом намекали на судьбу Петра II[1122]. В то время как проповедники убеждали паству, что Бог наказывает русский народ за грехи, «попуская» совершаться покушениям, некоторые представители общества могли воспринимать их как «Божью кару» самому Александру II за «попрание божеских и людских законов!»[1123].

Следует заметить, что кроме подробностей личной жизни определенное влияние на отношение к государю оказывал его возраст. Российские монархи не были долгожителями: убитый народовольцами Александр II был кроме Екатерины II единственным правителем Российской империи, перешагнувшим рубеж шестидесяти лет. Конечно, едва ли можно найти в высказываниях частных лиц о нем что-то сравнимое с эпитетами П.Ф. Алисова (напомню только «парализованную дохлятину»), однако источники позволяют зафиксировать отношение к императору как к «старику»[1124]. После взрыва 5 февраля великолуцкий лесничий Тугаринов советовал крестьянам пойти в Петербург «попросить Царя передать царство Сыну, так как Царь уже стар»[1125]. Сосланный в Архангельскую губернию по настоянию родителей за «мотовство и дебош» граф Головин выразился еще более определенно: царь должен царствовать до шестидесяти лет, а потом передать престол наследнику, потому что у него «теперь уже ослабел ум и способности»[1126]. Впрочем, по сравнению с восьмидесятилетним германским кайзером Александр II мог казаться и относительно «молодым». Любовные похождения императора в этом случае могли служить доказательством «дееспособности» шестидесятитрехлетнего монарха[1127].

Династический скандал и относительно пожилой возраст, столь активно использовавшиеся революционной пропагандой для дискредитации Александра И, едва ли следует рассматривать как единственные или главные факторы, определявшие отношение к императору как к мишени террористов. При формировании мнения о нем, таким образом, на первое место выходило отношение к внутренней политике правительства.

3. Покушения на политика

1879–1881 годы были для Российской империи временем общего «недовольства» существующим порядком вещей. Годами копившееся раздражение достигло апогея к концу 1870-х годов. Русско-турецкая война 1877–1878 годов продемонстрировала обычные неурядицы российской государственной машины. Возможно, реакция на открывшиеся злоупотребления интендантского ведомства, несогласованные действия военного командования, неудачные штурмы Плевны и т. п. не была бы столь острой, если бы эта война не начиналась с таких надежд, если бы после мира в Сан-Стефано не было Берлинского трактата, если бы за болгарской конституцией последовали домашние реформы… На праздничном обеде, последовавшем за молебном по поводу «чудесного спасения» 19 ноября 1879 года, счетовод Главного общества российских железных дорог Чайковский назвал ходивших за Дунай «дураками». На замечание, что за Дунаем командовали вел. кн. Николай Николаевич, цесаревич Александр Александрович и другие великие князья, «даже сам Государь Император находился во время войны за Дунаем», Чайковский сказал: «Такие же дураки, как и вы. И все правительство не умнее»[1128].

Кроме всего прочего, война ощутимо отразилась на финансовом положении населения. 26 декабря 1879 года в трактире отставной унтер-офицер Талечинский возмущался тем, что «хлеб и продукты с каждым днем делаются все дороже, а Государь Император не обращает внимания», потому «хорошо делают, что хотят его убить, да стрелять не умеют»[1129]. Забыв о том, по чьей инициативе в действительности война была начата, общество стало обвинять правительство в развязывании бессмысленного, дорогостоящего («мильярд [так! — Ю.С.] рублей нашли на освобождение каких-то братьев»[1130]) и кровавого внешнеполитического конфликта. Списки со стихотворения присяжного поверенного А.А. Ольхина «У гроба» сотнями экземпляров расходились по стране, молодежь распевала на сходках:

Там, где Плевна, дымится огромный курган —

В нем останки еще не догнили:

Чтоб уважить царя, в именины его

Много тысяч «своих уложили»…

Именинный пирог из начинки людской

Брат подносит державному брату;

А на родине ветер холодный шумит

И разносит солдатскую хату…[1131]

Не способствовало укреплению авторитета власти и нараставшее с каждым годом революционное брожение. Ужесточавшиеся меры борьбы с ним не только не решали проблему, но лишь сильнее подчеркивали беспомощность администрации. Иронично описанные в нелегальной литературе меры обеспечения безопасности императора, долгое время, как и его предшественники, обходившегося вообще без охраны, действительно имели место. В августе 1880 года по пути следования царского поезда в Ливадию были расставлены цепью тысячи солдат и крестьян, пригнанных охранять полотно железной дороги в разгар страды. По отзыву Д.А. Милютина, «на царский поезд привыкли уже смотреть как на какой-то форт, который ежеминутно может быть взорван»[1132]. Охраной из донских казаков окружили себя с 1879 года многие высшие бюрократы. Эта мера вызывала насмешку у населения Петербурга: одни говорили, что министры ездят с казаками из тщеславия, другие, что тем самым они пытаются убедить государя, что «жизнь их в опасности, так как они вредны социалистам»[1133]. Злые языки утверждали, что террористы подкидывали в коляску петербургскому градоначальнику генералу А.Е. Зурову записки: «Не беспокой казаков, / Мы не бьем д[урако]в»[1134].

Зримым символом «беспомощной испуганности»[1135] властей в Петербурге стали дежурные дворники, появившиеся вследствие приказа петербургского временного генерал-губернатора И.В. Гурко у каждого дома с 9 апреля 1879 года. Они должны были кроме всемерной помощи полиции следить, чтобы не расклеивались объявления и «не было разбрасываемо предметов, причиняющих вред»[1136]. К.Ф. Головин в воспоминаниях, описывая столицу, где у каждого дома «лежа караулил спящий дворник», утверждал, что ее жители «неистощимо смеялись над этим неуклюжим надзором за городом, не мешавшим нисколько победоносному шествию революции»[1137]. Е.В. Богдановичу было не до смеха. Он полагал, что эта мера только на руку террористам: вынужденные срочно искать новый персонал домовладельцы берут всех подряд, потому обязательно «помимо неспособных, нерадивых и продажных имеются прямо агенты революционного комитета»[1138]. Результатом введения этой меры, по отзыву гласных столичной думы, стало только уменьшение числа мелких краж; ни одного политического преступления дворники не раскрыли. Между тем на их содержание из городской казны за год было потрачено свыше миллиона рублей[1139].

В провинции местная администрация, стремясь выслужиться в борьбе с террористами, совершала много бестактных и даже откровенно глупых поступков. Таврический вице-губернатор А.П. Булюбаш в отсутствие губернатора по доносу авантюриста Апостолова ловил террористов, якобы готовивших взрыв ялтинской шоссейной дороги при проезде императора. Желая раскрыть «заговор» самостоятельно, он не сообщил о готовящемся «покушении» ни жандармам, ни прокуратуре. В результате был арестован начальник станции Индийского телеграфа Роберт Юрин, имевший неосторожность охотиться вблизи предполагаемого места взрыва. Английскому подданному повезло — он был тотчас отпущен симферопольским полицмейстером. Не пострадал даже Апостолов, которому только был «сделан выговор»[1140]. Эта история уникальна только одним: счастливым разрешением для всех участников. Многим заподозренным в каких-то связях с «крамолой» везло куда меньше. После процесса Ста девяноста трех, большая часть подсудимых которого была оправдана за отсутствием доказательств совершения преступления, административная ссылка, существовавшая и ранее, приобрела огромные масштабы. Губернаторы использовали право ссылать без суда («за простое знакомство, за неосторожное слово в письме»[1141]) настолько произвольно, что бесконечная череда сосланных начала стеснять административную власть северных и северо-восточных губерний[1142]. Анонимный корреспондент М.Т. Лорис-Меликова указывал на то, как бесконтрольная власть местной администрации отвращает от служения на общественном поприще лучших людей, осознающих, что «всякое слово правды, ими сказанное, может вызвать, по меньшей мере, veto губернатора, при избрании их в общественные должности, а то, может случиться, что они, как неблагонадежные, подвергнутся административной ссылке»[1143]. У административной ссылки была и другая сторона: по мнению многих, лица, высланные за «неблагонадежность», распространяли «революционную заразу» среди молодежи тех губернских и уездных городов, куда попадали[1144].

Д.А. Милютин в начале января 1880 года оценивал произвол администрации и полиции как небывалый и «безграничный»: «…еженощные обыски и беспрестанные аресты не привели ни к какому положительному результату и только увеличивают общее недовольство и ропот»[1145]. На одном из заседаний Верховной распорядительной комиссии был поднят вопрос о порядке производства обысков. Рассмотренные к этому времени членами комиссии дознания по политическим делам позволили им выявить «повторяющиеся случаи неправильного применения сих правил [правила производства дел политического характера от 1 сентября 1878 года. — Ю.С.], сопряженного с лишением свободы заподозренных в политической неблагонадежности, без достаточных к тому оснований»[1146]. Если подобная ситуация казалась «произволом» представителям правительственных сфер, то как ее должно было чувствовать общество?

Большая его часть жила ощущением, что Россия вот уже с десяток лет как вступила в полосу «реакции» и «административного произвола». Генерал-майор Е.В. Богданович писал в 1879 году, что полиция «делала и до сих пор делает множество бестактностей, раздражающих спокойных и честных граждан. Грубость в обращении с горожанами, самая неуместная придирчивость и заносчивость сделались общими местами»[1147]. Вероятно, население отнеслось бы к административным мерам с большим пониманием, будь они хоть сколько-нибудь эффективны, однако «усиление количества надзирающих до количества над-зираемых», по отзыву корреспондента М.Т. Лорис-Меликова Н. Со-ковнина, было совершенно бесполезным, поскольку не уничтожало террористов[1148]. В дни общей паники накануне 19 февраля 1880 года, когда общество по-настоящему испугалось террористов, административный аппарат смог продемонстрировать лишь «непонятную беспомощность»[1149]. «Истинный доброжелатель» писал М.Т. Лорис-Меликову, что все меры против террористов принимаются «как спросонок»: «злодеи» стреляют в государя, запрещается продажа оружия, наклеивают прокламации — «целый полк дворников высылается на улицу»[1150]. Ходили пересуды, что агенты полиции, пытаясь выследить террористов, арестовывают друг друга[1151]. Г.А. де Воллан в 1880 году записал мнение историка К.Н. Бестужева-Рюмина: «…анархия уже существует. Власти не могут найти типографии»[1152].

Наблюдавший за настроением общества публицист-консерватор К.Ф. Головин в воспоминаниях писал об общих тенденциях того времени: «Люди, слегка задетые какой-нибудь официальной бестактностью, […] бранили правительство огулом. Даже те, которым не на что было жаловаться и которые только смотрели сбоку, со стороны, как производились всякие недосмотры и неловкости, не воздерживались от насмешек и порицаний»[1153]. Общая оценка внутренней политики правительства разнилась в зависимости от политических взглядов того или иного человека. Единодушную реакцию вызывали совсем уж вопиющие случаи. В.М. Флоринский в заметках перечислил самые заметные административные скандалы последних лет царствования Александра И: «больше всего глумились» над министром финансов С.А. Грейгом, министром государственных имуществ князем А.А. Ливеном, генерал-губернатором Оренбургского края А.Н. Крыжановским «по поводу расхищения башкирских земель в Уфимской и Оренбургской губерниях». Доставалось и военному министру Д.А. Милютину «за последнюю войну» и кн. Горчакову за Берлинский трактат[1154]. 1 марта 1880 года «москвич», полагавший, что большая часть высшей администрации «хуже социалистов», перечислял министров, заслуживающих виселицы: кроме Милютина, Грейга и Ливена в список попали министр юстиции Д.Н. Набоков («…за то, что он на казенный счет ездил за границу и что у него в Министерстве продаются места») и одиозный для либералов Д.А Толстой, однако не за «классическую школу», а за сокращение приходов («…отнимать у народа его единственную отраду — храм Божий — это более, нежели преступление»). Положительной оценки «дельного человека» удостоился только министр внутренних дел Л.С. Маков, «но он получил в наследие глупых, плохих губернаторов, с которыми ничего не сделаешь»[1155].

Среди «охранительно» настроенной части общества выделялся круг лиц, чьим духовным лидером, несомненно, был К.П. Победоносцев. Знакомые и незнакомые ему люди, подчас анонимные корреспонденты, писали о том, каким видится им положение страны. Большинство из них соглашалось с мнением самого обер-прокурора, констатировавшего в письмах наследнику престола отсутствие «твердого правительства», «единства власти, воли и направления»[1156]. В этих кругах испытывали почти болезненную ностальгию по «системе покойного Муравьева»[1157]. В царствовании Александра II некоторые представители общества видели «систему подтачивания всех коренных начал, созданных русской историей»[1158]. Особенное опасение этих кругов вызывали разговоры о грядущем «увенчании здания», которое становилось все более реальным в эпоху «новых веяний». Наиболее откровенно отношение к ним продемонстрировал генерал-лейтенант П.А. Черевин, в дневнике которого после цареубийства появилась запись: «Я всей своей карьерой обязан Александру II и все-таки скажу: хорошо, что его убили, иначе своим либерализмом до чего бы он довел Россию!»[1159]

С другой стороны, можно выделить людей, также придерживавшихся правых взглядов, которые, однако, расставляли акценты иначе.

Р.А. Фадеев писал, что общество в большинстве своем проникнуто «недоверием ко всему правительственному строю» в силу «гнетущего произвола бюрократии»[1160]. С его точки зрения, «разлад» между обществом и правительством связан не с общим неверным направлением действий властей, а с конкретными проявлениями чиновничьего произвола[1161]. Корреспонденты М.Т. Лорис-Меликова обличали «беспредельные траты двора, безграничное хищничество казны, чрезмерные оклады и всякие дары высшим сановникам», «негодность администраторов по всем отраслям правления, продажничество мест», «искажение законов» и т. п.[1162]

В этом вопросе взгляды умеренных «охранителей» совпадали с мнением людей, заявлявших о своих либеральных убеждениях. К.Д. Кавелин указывал М.Т. Лорис-Меликову в феврале 1880 года на «нестерпимый гнет» «небывалого даже у нас казнокрадства, бесправия, систематического подавления света и мысли, насилия, наглого и бессмысленного попирания самых элементарных и безобидных прав»[1163].

В записке двадцати пяти московских земцев утверждалось, что «корень зла» в «бюрократическом механизме»: «Ничто так не унижает и не раздражает общество, как сознание того, что оно находится в подчинении у людей, не внушающих […] уважения»[1164].

При таких оценках обществом внутриполитического курса остро стоял вопрос о личной ответственности императора за все неурядицы. Существовало два диаметрально противоположных взгляда на эту проблему. Сточки зрения одних, вся вина лежала на правительстве. Именно нерадивые или преступные исполнители монаршей воли поставили страну на грань гибели, поскольку «Государь не в силах объять живучесть и полную применимость даруемых им преобразований»[1165]. Автор одной из анонимных записок заканчивал письмо, в котором живописал административный произвол, горьким сетованием: «О если бы Государь знал все это! До чего нас довели люди, близко стоящие к его Трону»[1166]. Покушения на императора, а затем цареубийство были наглядными доказательствами преступности «камарильи», которую Н.И. Пирогов даже приравнял к «крамоле»[1167]. Обвинения высшей администрации в «беспечности» и «несостоятельности» нарастали от взрыва к взрыву[1168]. «Трудно верится, что так мало охраняют царя», — писала А.В. Богданович 11 февраля 1880 года[1169]. После 1 марта громко зазвучали обвинения. «Убили нашего бедного государя благодаря этой грубой и беззаботной манере высокопоставленных господ нашего несчастного государства»[1170], — писал 8 марта А.А. Бобринский в дневнике. Два года спустя В.М. Жемчужников с не меньшей страстью утверждал: «У нас постоянно преобладает забота о “казаньи” перед сущностью, и ради этого, напр[имер], попускалось столько покушений на ныне покойного Государя, а затем попущено и убийство его!»[1171]

Существовала и противоположная точка зрения: правительство и монарх суть одно, потому Александр II несет личную ответственность как за проводящуюся в жизнь политическую программу, так и за подбор лиц, отвечавших за ту или иную сферу управления. В брошюре «Черный передел реформ Александра И. Письма из Москвы за границу», изданной в 1882 году в Берлине, М.М. Стасюлевич, рассказывая об отношениях между уже покойным монархом и М.Т. Лорис-Меликовым, утверждал: «…император принадлежал к числу таких личностей, которых можно было обмануть не иначе, как с их молчаливого согласия»[1172].

Как писал В.М. Флоринский, «все промахи и недочеты общественное мнение ставило на счет государю, будто бы не умевшему выбирать себе талантливых и честных сотрудников»[1173]. Среди дел об оскорблении величества встречаются выпады против личных трат Александра II и императорской фамилии: «Государь даром берет деньги», «Когда родится в императорском доме какая-нибудь, то ей сейчас назначают 200 000 р.»[1174].

Также все «задушения», как отозвался о мерах борьбы с терроризмом М.И. Семевский[1175], списывались на счет Александра II, заставляя думать о нем как о «властолюбивом деспоте», ради личной безопасности которого вся Россия оказалась под подозрением. Такой взгляд на монарха отнюдь не способствовал сочувствию ему как жертве террористических покушений. Очевидно, окружение императора осознавало, что чрезмерные репрессии могут подорвать его престиж. А.А. Киреев в дневнике 15 марта 1880 года, сразу после назначения М.Т. Лорис-Меликова, одобрил эту меру, аргументировав тем, что «государю-то, пожалуй, вешать не слишком удобно»[1176].

Отношение к Александру II как к мишени террористов, обусловленное разными моделями восприятия монарха, мало изменялось от воздействия череды покушений, следовавших одно за другим. Особенно это касалось модели, в которой монарх рассматривался как «помазанник Божий». Во всех остальных случаях можно наблюдать колебания, спровоцированные такими заметными событиями, как повторный брак императора или смена политического курса, но они не были значительными. На убеждение, что Александр II является воплощением милосердного монарха (или «старого развратника»), мало воздействовали внешние события. То же, как ни парадоксально, характерно для тех, чье отношение к императору определялось оценкой его политического курса. Репрессивные меры, проводившиеся в жизнь до февраля 1880 года, были недостаточны для того, чтобы смягчить «охранительные» круги, обвинявшие власть в «бездействии». Показателен выпад статского советника Т.Т. Кириллова, который в ноябре 1881 года анализировал события последних нескольких лет: «…самое применение репрессий производилось с крайней нерешительностью, а в некоторых случаях даже втайне, как будто устыжая власть»[1177]. «Диктатура, сердца» только укрепила их в этом мнении. И ноября 1880 года, в разгар «новых веяний», шталмейстер двора Н.С. Мальцов отозвался о новом либеральном направлении правительства как о «совершенно лишнем» и «вредном», поскольку оно «может показаться слабостью», но не предотвратит беспорядков. «Раз стали на путь уступок — я не знаю, где можно остановиться»[1178].

Равным образом ликование и недолговечные надежды либералов были связаны с фигурой М.Т. Лорис-Меликова, а не с тем, кто подписал это назначение. Отсутствие скорых и видимых успехов либеральной программы постепенно умеряло эту восторженность. При такой устойчивости моделей восприятия Александра II практически не имеет значения, высказывалось ли то или иное мнение о цареубийстве после покушения 19 ноября или 5 февраля.

4. Цареубийство 1 марта 1881 года

Параллельно с устойчивыми моделями восприятия императора существовала динамика мнений о нем как о мишени террористов, провоцировавшаяся чередой народовольческих покушений. Взрыв поезда 19 ноября 1879 года прогремел на всю Россию, заставив общество заговорить о террористах. В этих разговорах поразительно мало уделялось внимания непосредственно мишени, разве только случайности с изменением расписания поездов. Можно предположить, что на такое восприятие отчасти повлиял тот факт, что царь не был участником этой катастрофы. Резонанс был бы куда больше, находись он в одном из вагонов, сошедших с рельсов. Наблюдая за окружающими, вел. кн. Константин Константинович записывал в дневнике 20 ноября: «Меня поразило, что это известие не произвело слишком потрясающего впечатления у нас в Экипаже и было принято довольно холодно. В семье у нас было то же. Происходит ли это от привычки к покушениям, от всеобщего ли неудовольствия ходом текущих дел и полного равнодушия — не знаю»[1179]. Впрочем, не следует судить по этой записи об отношении всего общества к взрыву[1180]. Покушение в Зимнем дворце произвело впечатление и масштабом замысла, и многочисленностью случайных жертв, но об императоре по-прежнему говорили удивительно мало. Произошло двойное замещение: с одной стороны, 5 февраля под угрозой оказалась жизнь почти всех членов императорской фамилии, так что личность основной мишени отошла на второй план.

С другой стороны, куда больше внимания и сочувствия привлекли случайные жертвы — нижние чины л. — гв. Финляндского полка.

1 марта 1881 года император Александр II погиб. Ситуация цареубийства нарушила устоявшиеся за многие годы традиции оплакивания усопшего монарха, принуждая подданных решать, каким образом им следует воспринимать не смерть, но убийство государя. Первые дни после цареубийства были временем господства эмоций; попытки рационально осмыслить произошедшее стали предприниматься лишь спустя какое-то время.

1 марта 1881 года петербуржцы, ставшие очевидцами взрывов, услышавшие «глухие звуки» или узнавшие новость от взволнованной прислуги, собирались на площади перед Зимним дворцом. Современники фиксировали разнообразные проявления скорби: собравшиеся перед Салтыковским подъездом люди, близкие ко двору, «снимают шляпы. Плачут. Крестятся. У всех на глазах слезы»[1181]. Проникший во дворец вслед за генералом Н.И. Бобриковым В.В. Воейков увидел там «угрюмые и печальные лица». У генерала Н.О. Розенбаха, начальника штаба войск гвардии и Петербургского военного округа, «по щекам катились слезы», а генерал Родионов при известии о смерти императора «громко зарыдал, прислонившись к притолоке так, что пришлось его поддержать»[1182]. Государственный секретарь Е.А. Перетц видел, как «почти все плакали. Горе было неподдельное»[1183]. Юрист И.С. Леонтьевич 15 марта 1881 года писал жене в Одессу, что статс-секретарь К.А. Скальковский, чиновник горного департамента, к которому он зашел с визитом, «плачет, как ребенок, по случаю смерти Государя». О себе же Леонтьевич сообщал, что он «до сих пор не может освоиться с этой ужасной новостью»[1184]. Земский деятель Н.Ф. Фандер-Флит день за днем фиксировал в своем дневнике: «Невыразимо тяжело […]. Бьет лихорадка, нервы натянуты» (1 марта), «голова тяжела, а на душе еще хуже» (2 марта), «заехал к Хитрово поделиться с этим хорошим человеком тяжелыми впечатлениями» (4 марта)[1185]. Наблюдавший за настроениями населения Варшавы обер-полицмейстер Н.Н. Бутурлин зафиксировал следующую динамику: в первые часы после получения известия о цареубийстве «разговоры и комментарии» вращались «более в отвлеченной сфере психологических созерцаний, чем в сфере политики и практических взглядов». Только спустя какое-то время «заговорил ум и рассудок»: общество стало задаваться вопросами: «Что выйдет из этого? Каковы будут непосредственные для государства последствия от перемены Царя, какие последуют и последуют ли от этого перевороты в внутренней и внешней политике Правительства? Улучшится ли при новом Императоре положение польских интересов в крае?»[1186]

Начало марта во всех городах империи было схожим: телеграф приносил известие о смерти императора, узнав о которой люди стекались в церкви: услышать новости, отстоять панихиду, принести присягу. В Рязани кафедральный собор «половины не мог вместить желающих помолиться за упокой души погибшего Царя»[1187]. В Петрозаводске 2 марта «с семи часов вечера и до глубокой ночи собор был переполнен народом»[1188]. С 3 марта (2 марта была присяга Александру III) страна погрузилась в траур. В Петербурге «фасады зданий, фонари, мосты, придворные экипажи и лица высших чинов, даже частных лиц, все было одето в черное с белым. На Думской каланче и повсюду развевались черные с белым флаги»[1189]. В.В. Воейков писал в воспоминаниях: «Публика и та потемнела, ни на ком не было видно ярких цветов и пестрых материй, все были в черном. Многие дамы с флером, а статские с трауром на рукавах и цилиндрах. Военные надели глубокий траур»[1190].

Чрезвычайную важность произошедшего цареубийства для общества почувствовали дельцы, спешившие удовлетворить спрос не только на атрибуты траура (черный креп, банты, бумагу с траурной каймой и «экстренно выписанные из Парижа» траурные платья «изящнейших и удобнейших покроев»[1191]), но и на любые предметы, связанные с покойным государем. Особый ажиотаж вызывали изображения в Бозе почившего Государя Императора на смертном одре. 2 марта придворный фотограф В.С. Левицкий сделал снимок усопшего, а художник К.Е. Маковский написал посмертный портрет. Эти два изображения стали основой для последующих гравюр и олеографий. С картины К.Е. Маковского были сняты фотографии, продававшиеся в художественных магазинах Фельтена, Дициаро, Беггрова, на передвижной выставке и у фотографа Левина[1192]. Если в текстах газетных сообщений главным в этих изображениях было «поразительное сходство» («Художник с большим искусством сумел объединить в нем величие и всю доброту Царя-Освободителя»[1193]), то в рекламных объявлениях упор делался на отчетливо различимые «следы адского снаряда» и, разумеется, адреса, где товар можно было приобрести[1194]. Некоторые журналисты возмущались стоимостью посмертных фотографий: «…неужели г. Левицкий назначил цену маленького снимка, в величину фотографической карточки, 2 рубля»[1195]? Посмертный портрет государя с картины К.Е. Маковского продавался еще дороже — по 3, 6, 12 рублей, в зависимости от материалов, на которых был исполнен. Последний прижизненный фотопортрет «во всех магазинах» стоил: «Лакированный кабинетный» — 1 рубль, «большой роскошный портрет с художественною отделкой» — 10 рублей[1196].

Газеты сообщали, что в магазинах «плакали многие дамы, глядя на все нам знакомые, но увы! На пораженные смертью дорогие черты лица со следами мученических ран»[1197]. А.Н. Бенуа в воспоминаниях писал, что фотографии «лежавшего в гробу, одетого в форму государя, до пояса закрытого покровом (жутко было подумать, что там, где должны быть ноги, были лишь какие-то “клочки”), висели затем годами в папином кабинете и у Ольги Ивановны [Ходеневой, горничной. — Ю.С.] в ее каморке»[1198].

Решения увековечить память Александра II приобретением икон и установкой лампад, во множестве принимавшиеся в течение марта на собраниях различных корпораций и учебных заведений, привели к тому, что резко взрос спрос на образ св. благоверного князя Александра Невского. Изображение на бумаге можно было приобрести за 75 копеек, на дереве — за 2 рубля 50 копеек[1199].

Кроме изображений печатались брошюры «Венок на гроб Государя-Освободителя», «Скорбь всея Руси по в Бозе почившему Государю-Освободителю Александру И», «Скорбь народа. Подробности ужасного преступления 1-го марта 1881 года. (С планом местности, где оно совершено)» и т. п., содержавшие официальные сообщения правительства, выдержки из газет и стихотворения. Они также продавались «во всех магазинах» и стоили от 15 до 75 копеек[1200]. Издатели, зная медлительность канцелярии Министерства императорского двора, дававшей разрешения на такие издания, торопили ее служащих: «…не найдете ли Вы в возможно скором времени исходатайствовать о разрешении о напечатании его [стихотворения. — Ю.С.] отдельно, чтобы оно могло поступить в продажу в день погребения в Бозе почившего Императора, так как, по моему мнению, появление стихотворения произвело бы наибольшее впечатление на публику именно в этот скорбный для всей России день»[1201]. Особенно предприимчивые люди, желая эксплуатировать чувство скорби, прибегали к уловкам: издатель Лейброк напечатал траурный марш А. Бадабанова на смерть императрицы Марии Александровны как новое сочинение, посвященное гибели Александра II[1202].

С.И. Григорьев в книге «Придворная цензура и образ верховной власти» поднимает вопрос об обнаружении «монархического сознания» посредством анализа потребления товаров, содержащих упоминания о носителях верховной власти. С его точки зрения, таким образом российские подданные на практике подтверждали свои монархические чувства[1203]. Американская исследовательница К. Верховен на примере коммерческого успеха портретов Осипа Комисарова, спасшего Александра II от выстрела Д.В. Каракозова, убедительно показывает отрицательное отношение населения Российской империи к покушению 1866 года[1204]. О чем говорит масса товаров, связанных с цареубийством? О том, что на них существовал спрос, а высокая цена свидетельствует, что рассчитаны они были на богатую публику. Если ношение траура для военных и служащих было обязательным, если приобретение посмертных изображений убитого императора хотя бы отчасти можно объяснить любопытством к его ранам, то все остальные товары являются свидетельством монархического чувства, жившего в том числе в русском обществе в целом. Представители общества могли критически высказываться об Александре II при его жизни. Его смерть напомнила им о верноподданнических чувствах, о существовании которых в собственной душе некоторые могли и не подозревать.

За реакцией на цареубийство всех слоев населения пристально следила власть. В разосланном начальникам губерний 27 марта циркуляре Министерства внутренних дел утверждалось, что 1 марта повергло страну в «ужас», вызвало «всеобщее рыдание по в Бозе почившему Царю и выражения искренних верноподданнических чувств к Его Царственному Преемнику»[1205]. С мест губернаторы и начальники губернских жандармских управлений подтверждали: «…все сословия приняли эту ужасную весть о кончине Обожаемого Монарха с подавляющею тяжкою скорбью. Чувства эти особенно выразились при совершении панихиды, слезы присутствующих были явным доказательством непритворной, глубокой грусти каждого»[1206]. Сообщения о реакции населения отличались однотипностью: «все население», «все граждане города», «все жители без исключения» чувствуют «скорбь и негодование»[1207]. Особенно это видно на примере годовых отчетов губернаторов. Московский губернатор в отчете за 1881 год писал, что он в течение года объехал всю губернию и может свидетельствовать о «глубоком потрясении населения Московской губернии страшным событием 1 марта»[1208].

Подобные отчеты вызывают сомнения, особенно если речь в них идет о скорби «всего населения» Варшавы. Более того, они противоречат параллельно поступавшим с мест сообщениям о студенческих волнениях, «неприличном» поведении ссыльных или произведшем «скандал» профессоре Демидовского лицея в Ярославле Н.Д. Сергиевском, который явился в собор на панихиду по Александру II в «крайне неприличной формы пиджачке»[1209].

«Общую скорбь», о которой доносили представители администрации с мест, стремились подтвердить и сами подданные, посредством телеграмм и адресов выражавшие Александру III «верноподданнические чувства», а также «скорбь», «ужас» и «негодование»[1210]. Органы самоуправления, корпорации, учебные заведения отправляли депутации с венками к месту убийства императора и в Петропавловский собор. Также они желали увековечить память погибшего императора. Кроме выделения средств на два общероссийских проекта — храма на Екатерининском канале в Санкт-Петербурге и памятника в Москве — деньги шли в основном на местную благотворительность. Приведу три примера, которые можно считать типичными.

1. В Самарской губернии Бугульжанская городская дума решила приобрести тысячу десятин земли для раздачи безземельным крестьянам, а образованный таким образом поселок решено было назвать «Александровским».

2. Воронежская городская дума ассигновала 10 тысяч рублей на 3 стипендии имени Александра II при местном реальном училище.

3. Одесская городская дума постановила построить дом призрения на сто человек, при котором воздвигнуть церковь во имя святого благоверного Александра Невского[1211].

Эти примеры хорошо показывают целевую направленность благотворительных акций, призванных прежде всего увековечить память о благих деяниях Царя-Освободителя: освобождении крестьян, заботе о просвещении и призрении обездоленных. Общую тенденцию подтверждают объяснения самих участников собраний. Так, гласный Самарской городской думы Федоров подчеркивал: следует сохранить память о царе как о правителе «любвеобильном», «всю жизнь свою неустанно и щедрою рукою изливавшем благодеяния Богом врученному ему народу», что может быть сделано только с помощью какой-либо благотворительной инициативы[1212]. Память о трагической гибели императора увековечивалась главным образом с помощью постройки часовен, приделов Св. Благоверного князя Александра Невского, приобретения икон, установки неугасимых лампад и учреждения ежегодных вселенских панихид или постов 1 марта. Цель подобных инициатив была определена гласным Самарской думы Л.Н. Ященко: «…желательно, чтобы потомство умилялось перед иконою и возносило молитвы Всевышнему за Царя-Мученика»[1213].

В противоречие с донесениями местных властей и свидетельствами различных собраний и обществ входят многочисленные известия о том, что скорбь по поводу цареубийства не была «всеобщей». Источники фиксируют безразличное отношение к цареубийству. Отправившийся 1 марта на прогулку генерал А.Н. Винтмер не заметил «никакой горести, никакого массового проявления сожаления […]. Люди шли равнодушные, говорили о своих делах, о мелких интересах»[1214]. В.И. Дмитриева услышала в толпе сожаление о том, что закроют театры[1215]. В петербургском сельскохозяйственном клубе Е.М. Феоктистов увидел «странное зрелище»: «.. как будто не случилось ничего особенного, большая часть гостей сидели за карточными столами, погруженные в игру; обращался я и к тому, и к другому, мне отвечали наскоро и несколькими словами и затем опять: “Два без козырей”, “Три в червях” и т. д.»[1216]. Такое же равнодушие встретил в варшавском клубе Н.И. Кареев: люди, уже знавшие о цареубийстве, по-прежнему играли в карты, одна компания — «больше люди военные, пожилые» — пила шампанское. «Спорили, но без всякого увлечения, в какой мундир оденут тело покойного, и о том, от каких частей какое будет дежурство у гроба»[1217].

Особенно на отсутствие «надлежащих» эмоций обращали внимание участники погребальных церемоний. М.И. Семевскому при перенесении тела в церковь Зимнего дворца «бросилось в глаза», что «хотя лица у всех были вполне серьезные, но ни одной слезинки ни на одном глазу, у этой десятитысячной толпы»[1218]. Н.Ф. Фандер-Флит не только отмечал в дневнике «болтовню», отсутствие «сановитости» и даже «печали» («караулы стояли небрежно, церемониймейстер суетился без толку»[1219]), но также делал из этих фактов для себя вполне определенные выводы: «Эта равнодушная и густая толпа равнодушных и пустоголовых государственных] людей и царедворцев предвещает мало доброго и отчасти объясняет, к[ак] могло случиться такое беспримерное преступление среди белого дня!!!»[1220] К сообщениям о равнодушии людей следует подходить с большой долей осторожности. Скорее они показывают реакцию авторов сообщений, которые, по контрасту с собственными сильными переживаниями, оценили менее бурные выражения эмоций как безразличие.

Успех «Народной воли» на Екатерининском канале вызвал ликование среди радикально настроенной части общества. Брат С.Л. Перовской В.Л. Перовский в воспоминаниях писал: когда он 3 марта узнал о смерти императора, «радость в душе чувствовалась сильно»[1221]. Интересный эпизод описан в воспоминаниях Н.А. Виташевского: политические заключенные в мценской тюрьме, узнав о смерти императора, устроили по нему «тризну» («царило необычное оживление, и на лицах всех была написана радость»)[1222]. С большим размахом отметили смерть Александра II ссыльные города Киренска Иркутской губернии. По свидетельству местного исправника, они «в красных рубахах пьянствовали, пели запрещенные песни и при выезде в ту же ночь врача [одного из участников «праздника». — Ю.С.] из города в округ провожали его выстрелами из револьвера»[1223]. В Соловецком монастыре ссыльный участник казанской демонстрации Яков Потапов 10 марта, после окончания заупокойной литургии по императору, подошел к настоятелю и ударил его в висок со словами «теперь свобода»[1224].

1 марта 1881 года вызвало производство большого количества дел о «выражении преступной радости» в связи со смертью императора, а также о произнесении «неприличных слов» в его адрес, что попадало под статью 246 Уложения о наказаниях[1225]. Необходимо уточнить, что в большинстве своем обвиняемые по 246-й ст. принадлежали к низшим слоям населения. Тайный советник П. Марков на основании данных за 1875–1880 годы указывал, что из 1020 обвиняемых среднее образование имели 85 человек, высшее 17, неграмотных было 494; дворян было 72 человека, представителей духовенства 22, купцов 13, в то время как крестьян 489[1226]. При внимательном рассмотрении оказывается, что даже в тех делах, обвиняемыми по которым проходили дворяне-землевладельцы, учителя, студенты и т. д., доносителями также были крестьяне и мещане, порой преследовавшие личные цели. Например, крестьяне-арендаторы донесли на управляющего имением кн. Юсупова поляка А.С. Войчулевского, что тот, узнав о цареубийстве, сказал: «…если б Царь был хороший, то в него бы столько раз не стреляли бы, и стало быть, так и надо, нечего его жалеть»[1227]. 3 апреля, в день казни цареубийц, банщица Федорова, обиженная скупостью клиентки дворянки С.Ю. Жонголович, донесла в полицию, будто та, выразив сочувствие казненным, говорила, что «ни один из Государей Русских не умер своей смертью и что если ныне царствующий Государь не сделает того, что требует народ, то не проживет более трех месяцев»[1228]. Таким образом, в большинстве своем эти дела позволяют говорить о том, какие именно слова доносители могли приписать лицам, стоящим выше их на социальной лестнице, а не о действительном мнении членов общества.

Представители власти не относили «оскорбление величества» к категории политических преступлений. Воспринимая его как исключительно «простонародное», они предполагали, что совершается оно исключительно из-за необразованности преступника: «…невежественный простолюдин […] произносил то или иное бранное слово, которое характеризовало только лишь крайнее его невежество, не заключая в себе ничего более»[1229]. Более того, общим местом было мнение, что совершается оно «в пьяном виде». В том случае, если под следствием оказывался образованный человек, полиция прежде всего стремилась установить степень его опьянения, полагая, что верноподданный не может сознательно оскорблять монарха и членов императорской фамилии. Так, например, прекращено было дознание в отношении бывшего студента Казанского университета Овсянникова, позволившего себе высказать, что он «не признает Государя, а признает только партию социалистов», — едва лишь были выяснены «опьяненное состояние» и «политическая благонадежность» обвиняемого[1230].

Обращу внимание лишь на те дела, обвиняемые по которым признали свою вину. 1 марта 1881 года при известии о цареубийстве служащая в воспитательном доме девица Климашевская в присутствии воспитанников «выразила сочувствие к виновникам катастрофы»[1231]. Впрочем, полиция признала, что слова были сказаны обвиняемою «по необдуманности и ветрености и без всякой мысли оскорбить Государя Императора»[1232]. Смоленская землевладелица О. Шершова «сочувственно отнеслась к злодейскому покушению и иронически смеялась кончине Его Величества»[1233], а бывший санитарный врач дворянин Л. Кулишов после известия о смерти Александра II говорил: «…зачем жалеть о том, что Государя убили, по другим государствам совсем нет царей»[1234]. Учитель Горенской мануфактуры товарищества Третьяковых Н.И. Тихомиров на предложение подписать присяжный лист ответил отказом, прибавив: «…если его извести, то и без нас изведут»[1235]. Наконец, дворянин К.А. Чайковский сказал в корчме 9 марта: «О пустяках жалеете, убили одного, как сукина сына, убьют и этого. Если бы мой сын был там, то не от того бы… Собаке собачья честь»[1236]. Единственный из всех он был приговорен к шести месяцам тюремного заключения ввиду «крайней дерзости» преступления[1237].

В связи с событием 1 марта «дерзко» повели себя некоторые представители учащейся молодежи. П.А. Аргунов вспоминал, как он, ученик 8-го класса иркутской гимназии, вечером того дня, когда было получено известие о цареубийстве, вместе с товарищами, пансионерами гимназии, в столовой «нарочито громко говорили, хохотали, пробовали петь», наигрывали на гитаре «веселые мотивы». Свое поведение в этот день пятьдесят лет спустя автор попытался объяснить протестом против «общего, столь лицемерного, похоронного уныния»[1238]. В Житомире гимназисты решили отпраздновать убийство императора выпивкой: 2 марта несколько учеников принесли в ранцах из ближайшего шинка три полуштофа водки и «распили со своими единомышленниками»[1239]. В Ярославле кто-то из учащихся Демидовского лицея навязал двум бродячим собакам траурные банты и пустил по главной улице города[1240]. В Петербурге в первых числах марта было арестовано несколько студентов университета за расклеивание прокламаций, сбор денег для «преступников», поздравления с «победой», беседу о 1 марта «в неудобных выражениях»[1241]. Стоит уточнить, что «неудобным» санкт-петербургский градоначальник назвал высказывание студента А. Машковца «Слава Богу, избавились от Романова»[1242].

Студенческие волнения охватили университеты страны[1243]. По наблюдениям Министерства народного просвещения, в Петербургском университете «вместо правильных занятий и разрешения научных вопросов студенты занимались сходками, петициями, судами, скандалами и балами, так что весьма затруднительно решить, как студенты будут сдавать экзамены»[1244]. Самый большой скандал разразился в Московском университете во время обсуждения посылки траурного венка от лица студенчества. 5–6 марта на сходках в университете студенты Зайончковский и Уваров предложили провести поименную подписку на венок Александру И, «чтобы смыть пятно неблагонадежности, которым общество клеймит их [студентов. — Ю.С.]». Многие студенты возражали против такой формулировки, доказывая, что «они ни в чем себя виноватыми не считают, что обвиняет студентов только грубая чернь и что они поэтому не считают нужным оправдываться и в подписке на венок видят не свое оправдание, а желают лишь выразить глубокое сочувствие в Бозе почившему Государю Императору»[1245]. Так как случаи отказа от подписки стали преобладать, Уваров и Зайончковский завели отдельный список отказавшихся. Подписной лист попал к студенту Смирнову, который увидел в этом полицейский сыск и порвал лист, за что позднее был арестован[1246]. На сходке историко-филологического факультета 10 марта прошел товарищеский суд над Зайончковским, которого лишили права участвовать в студенческих собраниях. 12 марта состоялось собрание около 700 студентов Московского университета с целью выбора депутатов для возложения венка на гроб императора. Перед выборами депутатов студент-медик П.П. Кащенко, избранный председателем, высказался о неудобности подписки на венок, так как она велась с принуждениями. Далее он высказал мнение, что «не стоит брать пример в этом со студентов новороссийского университета, которые заявили себя холопами»[1247]. Явившийся на сходку проректор С.А. Муромцев был освистан. Сходка приняла решение: венок не посылать[1248].

В московских волнениях можно увидеть отношение части студенчества к монарху: для демонстрации независимости и подтверждения свободы они воспользовались не самым удобным поводом. Понятно, что в ситуации начала марта 1881 года студентов вряд ли могли остановить вероятные санкции, могущие последовать за их решением. Важно, как мне кажется, то, что их не остановили общечеловеческие соображения: уважение к покойному, погибшему мучительной смертью. Таким образом, очевидно, участники сходки видели в мартовских событиях прежде всего политическую сторону. Впрочем, остепени зрелости политического протеста молодежи можно размышлять.

Многие студенческие «истории», за участие в которых могли последовать вполне реальные наказания, были данью моде или превратно понимаемой корпоративной этике. Ученики четвертой классической московской гимназии, отправившие адрес Александру II после взрыва 19 ноября 1879 года, получили анонимное письмо с обвинениями в том, что они запятнали честь гимназического мундира. В пример им приводились студенты, которые отвергли предложение послать адрес «со смехом и презрением»[1249]. После юбилейного адреса 1880 года одному из учащихся московской учительской семинарии в лавке возле Сухаревской башни подбросили письмо уже с угрозами, адресованными «центральным комитетом» «всем семинаристам»: «Если повторится подобное 19 февраля, вам несдобровать со всеми вашими потрохами»[1250]. В 1881 году в Варшаве был зафиксирован случай публичного оскорбления действием одного из студентов-участников делегации, возлагавшей венок на гробницу Александра II от Варшавского университета[1251]. То, каким образом виделось поведение настоящих студентов, наглядно демонстрирует курьезная история, случившаяся в Казани. В декабре 1879 года казанские жандармы пытались разыскать подпольную революционную организацию «Труд и Оргия», о которой стало известно из перлюстрированного в Тобольске письма студента первого курса университета М.Л. Орлика. Адресант был арестован и сознался, что сам придумал тайное общество, чтобы не ударить в грязь лицом. В представлении провинциальной молодежи все студенты «“пьянствуют, буйствуют” и непременно “участвуют в каком-либо политическом обществе”». Поскольку за первый семестр никакого тайного общества первокурсник не нашел, а друзья настойчиво добивались подробностей студенческой жизни, ему пришлось выдумать таковое и дать ему громкое название, точно отражающее ожидания корреспондентов[1252].

Не следует считать, вслед за неудачливым казанским «заговорщиком», что в массе своей студенчество было крайне революционно. Скандал в Московском университете особенно ярко продемонстрировал разделение студентов на «красных» и «благонамеренных». Последние возмущались не только действиями участников сходки, но также университетского начальства, «симпатизировавшего радикалам». А.И. Новиков, бывший в 1881 году студентом 3-го курса физико-математического факультета, с возмущением писал о сходке 12 марта, что С.А. Муромцев все время давал П.П. Кащенко говорить[1253]. В итоге несогласные с решением сходки студенты отделились и сами выбрали депутатов для посылки венка. По свидетельству А.И. Новикова, в депутацию вошли представители всех факультетов: филологов, юристов, физиков и медиков[1254]. Этот факт свидетельствует о том, что даже на традиционно считавшемся «красным» медицинском факультете были студенты, полагавшие своим долгом отдать дань памяти убитому монарху.

Член революционного студенческого кружка в Ярославле А.В. Гедеоновский в воспоминаниях с осуждением писал, что студенты старших курсов Демидовского лицея, в отличие от первокурсников, «ходили с унылой физиономией, с крепом на руках»[1255]. «Благонамеренные» студенты Петербургского университета, по свидетельству петербургского градоначальника, в первых числах марта обратились к участвовавшим в беспорядках товарищам, «упрекая их, что на них лежит вина, что правительство относится к ним в настоящее время с недоверием. От спора чуть не дошло до драки»[1256]. Градоначальник оценил количество «благонамеренных» как большинство[1257]. Казанские студенты, сами себя охарактеризовавшие термином «благонамеренные», в марте 1881 года обратились с письмом к попечителю учебного округа с просьбой «устранить из стен университета беспорядки», положить конец «гадким выходкам некоторых товарищей» и тем «дать возможность заниматься своим делом»[1258].

Среди оппозиционно настроенных студентов также отнюдь не все разделяли безусловно отрицательное отношение к Александру II. Во всяком случае, некоторых из них гибель императора заставила взглянуть на него по-другому. В качестве примера может послужить студент Московского университета Д.И. Шаховской. В автобиографии, написанной в 1913 году, он утверждал, что еще во время обучения в варшавской гимназии стал «конституционалистом», поступив же в 1880 году в университет, принял активное участие в «кружках, сходках, столкновениях с полицией, спорах и мечтах», которыми в то время жило студенчество[1259].0 том, как студент-первокурсник отнесся к гибели императора, можно узнать по косвенному свидетельству — письму его отца, И.Ф. Шаховского, в котором последний возмущался высказываниями сына: «Не безумен ли ты — всего студент Московского университета — ставить на скамью подсудимых императора Александра И, потому что как я иначе могу понять твои слова, что ввиду страшной его кончины можно многое ему простить»[1260]. Разумеется, у отца, которого «смущали» «бесцеремонные» суждения сына о государственном строе[1261], решение студента «простить» императору «многое», вызывало негодование. Для меня этот случай — свидетельство того, что и в радикальной среде были примеры, когда событие 1 марта 1881 года вызвало изменения в восприятии Александра И.

Кроме собственно революционной среды и части учащейся молодежи, и без того заподозренной обществом и правительством в «неблагонадежности», одобрение по поводу убийства императора высказывалось в среде оппозиционно настроенной интеллигенции, непосредственно связанной с деятелями «Народной воли». Одним из центров, где радикальные литераторы журналов «Отечественные записки», «Дело», «Слово» пересекались с народовольцами, была библиотека Эр-теля, которую посещали, по свидетельству Н.С. Русанова, члены редакции «Народной воли» А.П. Корба, А.И. Иванчич-Писарев, Л.А. Тихомиров, а также племянник К.М. Станюковича М.Н. Тригони[1262]. Архив «Народной воли» хранился в месте, унаследованном от землевольческого периода, — квартире секретаря редакции газеты «Голос» В.Р. Зотова, и регулярно пополнялся, как минимум, до конца февраля 1880 года[1263]. 1 марта вечером фрондирующие литераторы собрались в редакции журнала «Дело». Как вспоминал один из участников этого собрания, «большинство литературной братии отдавалось, напротив [в отличие от Н.В Шелгунова, который «был сдержан, но, очевидно, внутренне доволен». — Ю.С.], всецело чувству радости и строило самые радужные планы. Старик Плещеев и соредактор Николая Васильевича по “Делу” Станюкович особенно врезались мне своим оптимизмом в память»[1264]. Ольга Любатович в воспоминаниях дополняет эту сцену, ссылаясь на К.М. Станюковича. Предупрежденные о готовящемся покушении, некоторые литераторы загодя написали воззвания, наметили состав «временного правительства» и ждали в редакции «Дела» «событий». Так и не дождавшись народного восстания, они решили «не губить» лучшие газеты и журналы и «порешили выразить свой протест молчанием. Так и промолчали они замечательный акт новейшей русской истории», — иронически заключает она[1265]. К.Ф. Головин в воспоминаниях, ссылаясь на рассказ профессора А.И. Воейкова, писал о коллеге последнего, «одном известном ученом», произнесшем 1 марта вечером «тысячу раз позорные слова, выражавшие полную солидарность с случившимся»[1266].

Свидетельств того, что представители общества «сочувственно» или же с радостью отнеслись к цареубийству 1 марта 1881 года, осталось немного. Вполне вероятно, что осторожные люди старались подобные чувства не афишировать. П.П. Шувалов в записке утверждал, что в обществе есть довольно много людей, которые «редко и лишь в задушевных разговорах высказывают свои крайние убеждения; вообще же они располагают умением прикрывать их самыми благонамеренными побуждениями»[1267]. Мне более вероятным кажется другое объяснение. Малочисленность подобных высказываний на фоне выражаемых публично и приватно скорби и негодования в связи с событием 1 марта 1881 года свидетельствует о коренном переломе в общественном мнении после убийства императора. Экспертами в этом вопросе могут выступить лица, принадлежавшие к революционному лагерю и разочарованные в своих надеждах на поддержку общества. Н.С. Русанов писал:

Как только Александр II был повержен, симпатии этих [либеральных и демократических. — Ю.С.] слоев к террористам сначала приостановились на одном уровне, а потом, словно отливная волна после точки прилива, неудержимо пошли на убыль […] Надо было читать все эти изъявления преданности, которые полетели к подножью престола […] от городских и земских учреждений, адвокатских, профессорских и иных корпораций! Как мало было во всем этом верноподданническом хаосе соболезнований, поздравлений, благословений, проклятий, лести за страх и лести за совесть — как бесконечно мало было в них выражения гражданских чувств, политических мыслей, дум о России, а не только о ее царе[1268].

Итак, сложность задачи, поставленной перед русским обществом всем ходом развития революционного движения, задачи, заключавшейся, собственно, в познании такого явления, как терроризм, возрастала многократно вследствие избранной народовольцами мишени для покушений. Подданные самодержавного государя — а на какой бы ступени социальной лестницы ни стояли эти люди и какого бы мнения ни придерживались они о своей роли в государстве, они оставались в глазах монарха, да и в своих собственных, верноподданными — должны были решать, каким образом следует относиться к попыткам его убийства, предпринимаемым другими подданными, «молодыми и очень молодыми людьми» во имя каких-то идеалов. Даже если исключить из этой задачи такой важный множитель, как образ террориста, окажется, что у нее могли быть разные решения, приводившие в итоге к очень разным ответам на вопрос, как действовать обществу перед лицом террора.

Основополагающее значение имел при этом опыт отношения к монархии вообще и к конкретному ее представителю в лице Александра И. В государе можно было видеть «помазанника Божия», чей сакральный и символический статус не позволяет помыслить о каком-либо злоумышлении. Он же был человеком, совершающим как благие дела, так и ошибки, даже грешником. Наконец, он был политиком, ответственным перед страной и ее народом за общее благополучие. В действительности эти точки зрения не существовали отдельно друг от друга. Их переплетение приводило подчас к формированию сложных и противоречивых мнений. Презирая человеческие слабости и осуждая политику Александра И, вполне возможно было с негодованием относиться к любым покушениям на него, видя в царе воплощение монархического принципа. Прямо противоположной была точка зрения многих радикалов: сам по себе император мог оцениваться как неплохой человек, но его следовало убить именно как главу режима, с которым следует бороться любыми методами[1269]. Все же чаще отношение к монарху складывалось под влиянием целого комплекса факторов, на первое место среди которых выходила оценка его политики. Не только действия императора, но также все меры высшей и местной администрации, все промахи полиции в конечном счете можно было возложить на главу государства, ответственного за них хотя бы в силу того, что именно им делаются назначения на те или иные посты. Вплоть до 1 марта 1881 года большая часть общества отрицательно относилась к курсу внутренней политики. Либералы находили его реакционным. Царивший в их среде подъем, связанный с назначением М.Т. Лорис-Меликова, к январю 1881 года постепенно стал сменяться разочарованием. «Охранители», напротив, видели в «бархатном диктаторе» угрозу и без того расшатанному государственному порядку.

1 марта 1881 года было поворотной точкой описываемых событий. Несмотря на череду покушений, а может быть, как раз благодаря ей, цареубийство стало неожиданностью для общества. Годы «охоты на царя» создали иллюзию, что император не может быть убит.

Реакция большей части общества на смерть Александра И, воспринятая народовольцами и сочувствовавшими им радикалами как «предательство», «трусость», отсутствие «гражданской позиции»[1270], на самом деле нелогичной была только для них. На фоне единичных смелых статей газет «Страна» и «Голос», написанных, как впоследствии выяснилось, отнюдь не представителями либерального лагеря, на фоне немногочисленных попыток заявить в адресах Александру III политические требования вместо верноподданнических чувств, телеграммы, венки, благотворительные инициативы для увековечивания памяти «Царя-Мученика» представляли собой массовое явление. Даже признанная обществом и правительством «неблагонадежной» учащаяся молодежь оказалась после 1 марта расколотой на «красных» и тех, кто, как гимназист В.В. Половцов, считал, что может, не колеблясь, отдать за государя жизнь.

Предыдущая главаГлава 12 из 18Следующая глава