К книге
ЧервонецГлава 13. Дверь
62%
Глава 13. Дверь
13

Зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не увидишь

Август

Луна сбежала с неба, дав волю обжигающим лучам солнца. Наглые, словно точеные золотистые клинки, они пробивались сквозь занавески и впивались прямо в веки, до боли вонзаясь в разум. Сумасбродные птицы устроили наглый базар под окнами ее светлицы. Они кричали, пищали, щелкали, нахально и совершенно невыносимо чирикали и каркали. Воистину праздник жизни, на который не пригласили ее. Ясна застонала, пытаясь укутаться глубже в подушки, но от этого мир лишь с новым рвением пускался в тошнотворную пляску.

«Сколько можно? Прекратите верещать», – прошипела она в подушку. Но птицы, на удивление, ее не послушались.

С нечеловеческим усилием Ясна поднялась. Светлица уплывала из-под ног, которые, впрочем, и не сильно желали куда-то шагать. Голова казалась чугунным горшком, совершенно пустым, начисто лишенным мыслей, кроме одной: как всё это невыносимо. Слишком ярко, слишком громко. Больно.

Собрать волю пришлось в дрожащие кулаки. Стиснув крепче зубы, она поднялась и, прихрамывая, медленно подошла к окну, цепляясь за спинку стула. Первым желанием было замуроваться напрочь, закрыв окна ставнями. Но нет, довольно. Надо как-то жить дальше. Пальцам едва хватило силенок сжать ткань занавесей и отдернуть их. Свет тут же хлынул ослепляющим потоком, и Ясна крепко зажмурилась.

Когда мир постепенно превратился из белого пятна в привычную реальность, она увидела сад… Конец лета в своем великолепии. Изумрудные листья с легкой, мельком проглядывающей золотой окантовкой, густая, почти безоблачная синь неба. И умиротворение. Она сделала глубокий вдох, представляя, как пахнет сейчас воздух за окном – спелой липой, нагретой хвоей, а может, и сеном. Разве бывает запах лучше?

Взгляд невольно потянулся к оранжерее. Стеклянная избушка мерцала, а внутри наверняка буйствовала самая очаровательная коллекция сорняков. Всё заросло, пересохло, какие-то стебли уже, видимо, полегли от тяжести бутонов. А могло ли быть иначе?

И тут движение. Темный, массивный силуэт вышел из ее увядающего убежища. Мирон. Он отряхивал лапы от следов земли. Даже из окон светлицы были видны сухие травинки, что торчали из его шерсти. Он поднял голову, сметая с гривы и рогов застрявшие листочки, и янтарные глаза, как два горящих уголька, нашли ее взгляд в оконном проеме. Он медленно, одним тихим движением, махнул ей в знак приветствия.

И что-то в Ясне сорвалось.

Она отшатнулась вглубь светлицы и тяжело рухнула на стул. Руки невольно задрожали, пальцы отчаянно искали покой в складках юбки, сжимая их до боли в суставах. Горло сдавил невидимый кулак, дышать становилось всё сложнее. А затем внутри оборвалось сердце, падая ниц и разлетаясь на миллионы острых осколков. Она расплакалась в голос, судорожно хватая воздух. Спустившись на пол, она прижала к груди колени. По щекам текли горячие, тяжелые слезы.

Он все еще зверь. Там, внизу, копается в грязи, спасая ее хрупкий мирок. Слезы текли беззвучно, но с таким напором, что, казалось, вот-вот размоют фундамент замка. Каждая капля жгла кожу, как расплавленный воск, оставляя влажные шрамы. Она пыталась сдержать рыдания, закусив губу до крови, но тело не слушалось, выгибаясь в судорожных всхлипах. Все эти муки после дистиллята, жалкие надежды дать ему ту жизнь, которой он достоин, рассыпались в пыль. Обыкновенную пыль, горькую на вкус, как та, что покрывала разодранные книги в библиотеке.

Вдруг в дверь постучали. Три четких, отрывистых удара, знакомых до боли. Ясна замерла, сглотнув ком, подступивший к горлу. Вытереть лицо? Спрятать следы слез? Бессмысленно. Он и так знал. Всегда всё чуял.

– Ясна, у тебя все в порядке? – его голос прозвучал сквозь дубовые панели приглушенно, но она уловила ту самую, едва заметную нотку, что всегда выдавала его напряжение.

Она сделала глубокий вдох, пытаясь выровнять дыхание.

– Да, да, конечно, всё хорошо, – голос сорвался на фальцет, и она тут же поперхнулась, – я просто здесь, я…

– Насколько долго мне придется простоять здесь в ожидании, когда ты скажешь правду? – он перебил ее без раздражения, с какой-то усталой прямотой.

Правду? Какая уж тут правда, когда вся она вывернута наизнанку и размазана по полу светлицы. Ясна прижала ладони к холодному камню, пытаясь найти в нем точку опоры.

– Завтрак почти готов, – после паузы продолжил Мирон, и его тон смягчился, став бытовым. – Его подадут для тебя сюда.

«Нет!» – закричало сознание внутри. Запереться здесь, в четырех стенах, с этим грузом вины и разочарования? Ни за что.

– Не надо, – выдохнула она, заставляя себя встать. Ноги пугающе дрожали, но выдержали. – Я сама спущусь.

Он молча ушел. Каждый стук его когтей по крепким полам отзывался в Ясне глухой болью, напоминанием о провале.

Она подошла к деревянной лохани, плеснула ледяной свежей водицы в лицо. Та смешалась со слезами, но не смыла ни тяжести горящих век, ни горечи на губах. В зеркале на нее смотрело бледное, исхудавшее лицо с лихорадочным румянцем на скулах. И эта проклятая седая прядь, выбившаяся из непослушных кос. Клеймо изгоя. Ее личная чудовищная ноша, такая же нестираемая, как его шерсть и когти.

«Надо быть сильной, – приказала она себе, встречая собственный взгляд. – Не сдаваться. Хотя бы сейчас. Хотя бы сделать вид, для него. Он не должен почувствовать моих сожалений, он не должен разбивать свои надежды из-за моего провала».

Ясна медленно, с невероятным усилием, переплела волосы, надела чистый сарафан на тонкую сорочку, будто облачаясь в доспехи. Каждое движение давалось с трудом, словно сквозь плотную, вязкую воду. Но она справлялась. Потому что должна была справиться.

Он ждал ее в трапезной.

Солнечный зал казался ей сегодня непомерно огромным, а стол – пугающе длинным. Мирон сидел на своем привычном месте в торце, и смелый луч, пробившийся сквозь высокое окно, подсвечивал его мощные плечи, превращая шерсть в подобие старинной бронзы, а рога – в нечто витиеватое, как канделябры в его залах. Он не смотрел на нее, уставившись в свою тарелку, но все его тело, каждый мускул были напряжены и чутки к ее приближению.

Медленно, стараясь не выдать слабости в ногах, Ясна прошла к своему стулу. Запах свежего хлеба перебивал все остальные, но на этот раз он не вызывал сладкого наслаждения внутри, лишь остро щекотал ноздри, прогоняя напрочь аппетит. Она опустилась на сиденье и взглянула на его лапы. На толстые, изогнутые черные когти, с которых на столешницу осыпались засохшие песчинки земли из оранжереи. Он только что был там. Спасал то, что она не в силах была уберечь.

Ясна наблюдала, как он управляется со столовыми приборами – этими огромными, нелепыми в его лапах вещицами, которые он, тем не менее, держал с удивительной аккуратностью. Он отрезал кусок драника, окунал в густую, плотную сметану, подносил к пасти. Движения были отточенными, хоть очевидно, что давались не так уж просто. Так он и жил – в рамках строжайшей самодисциплины, отгороженный от мира не только стенами замка, но и собственным телом.

Не в силах есть, она принялась разглядывать стол. Рядом с его тарелкой лежало одно из бесчисленных изобретений Мирона – хитрый механизм для масла, переворачивающий крышку. Педантичный гений. Она впервые заметила на столешнице, прямо около его места, вереницу тонких, едва уловимых царапин. Тем временем рядом с ее тарелкой дерево было идеально гладким, словно не тронутым ни годами, ни человеком. Сколько завтраков, обедов и ужинов он провел здесь в полном одиночестве? Сколько раз его когти непроизвольно водили по этому дубу, пока он размышлял о своих формулах, об эссенциях и личной ноше?

«Каким бы он стал?» – пронеслось в голове. Она вновь вспомнила того мальчика с портрета – светловолосого, голубоглазого, с беззаботной ухмылкой. Высоким? Или, быть может, коренастым, жилистым? А характер? Изменился бы его взгляд на мир, стань он другим? Оставался бы он таким же ироничным, колким, но сердечно одиноким? Ясна всматривалась в его профиль, пытаясь уловить следы ночных мучений. После приступов боли он обычно был более вялым, раздражительным. Сегодня он казался… не таким. Сосредоточенным. И, возможно, уставшим – но не от физического изнеможения, а, видимо, от нее. Из-за отравления дистиллятом, слез провала, ее гулкой жалости, которую он, без сомнения, ощущал своим звериным чутьем.

Он закончил трапезу, отодвинул тарелку и, не глядя, коротко бросил:

– Не заставляй себя. Если не можешь есть сейчас – не ешь.

Не дожидаясь ответа, поднялся и вышел из зала, гулкие шаги постепенно затихли. Ясна осталась сидеть одна. Воздух, только что наполненный его присутствием, снова застыл, став холодным и безжизненным.

Она заставила себя подняться. Ей нужно было прийти в движение, нужно было убедить тело, что оно еще живо. Дойти до каминного зала показалось ей посильным подвигом. Она дошла до своего кресла, и знакомое головокружение вновь накатило волной, заставив вжаться в сиденье. Горизонт поплыл, а в висках застучал ненавистный молот, напоминая о цене безрассудства.

Он вновь появился рядом. В его лапе был небольшой глиняный кубок, из которого тянулся терпкий, горьковатый запах.

– Пей, – его голос не допускал возражений.

Ясна с подозрением взглянула на зеленоватую жидкость.

– Что это?

– Антидот. Пей-пей. Пятые сутки принимаешь, ничего нового здесь нет.

Пять дней! Пять дней она провела в полудреме, в кошмарах, в которых реальность смешивалась с видениями из дистиллята. И всё это время он ухаживал за ней, пока она металась в бреду.

Мирон сел напротив, откинувшись на диване, но его поза была обманчиво расслабленной. Он смотрел на нее. Пристально, пронзительно, видя насквозь все ее слабости, все ее страхи. И когда он заговорил, его слова были тихими, ровными, но каждое из них било точно в цель.

– Зачем? – медленно спросил он. – Зачем ты это сделала?

Ясна замерла, сердце ушло в пятки. Она молчала, не в силах найти слов, не в силах вынести тяжести его взгляда.

– Ты ведь могла перепутать склянку, – продолжил он, и в его голосе ощущалась сдержанная ярость, – и взять что-то куда более опасное. Да что уж там, – он горько хмыкнул, – даже этот дистиллят тебе принес хлопот. Я думал… – его голос дрогнул, и он на мгновение замолчал, сглотнув, – я думал, что ты еще долго не придешь в себя.

Он сделал паузу, давая ей понять весь ужас этого «долго». А затем добил, и его последние слова повисли в воздухе ледяной угрозой:

– Я же мог ошибиться в пропорциях. Ядовитых компонентов оказалось бы больше. А что, если бы ты и вовсе не очнулась?..

Он не кричал. Не рычал. Но тишина после его слов была звонче любого рева. Ясна чувствовала, как каждый его упрек впивается в кожу, точно иглы. Горячий стыд подступил к горлу, но где-то под ним клубилось иное, упрямое чувство.

– Я была уверена, – начала она, и голос ее прозвучал хрипло. Она подняла на него взгляд, заставляя себя выдержать немой упрек его янтарных глаз. – Я была уверена, что дистиллят поможет увидеть правду. Твою правду.

Она сделала паузу, собираясь с мыслями, сжимая в коленях дрожащие пальцы.

– Я вижу тебя таким. Каждый день. Я знаю, какой ты. Ты можешь быть резким, отстраненным, ты можешь рычать, но… – ее голос дрогнул, – но ты нагло отказываешься верить, что внутри тебя нет монстра. Что ты… на удивление очень светлое, чуткое, доброе существо, что я встречала. И я точно знала, что твоей душе нужно увидеть то же самое, что вижу я каждый день на протяжении вот уже почти полугода. И знаешь что? Дистиллят-то сработал.

Это прозвучало как вызов. Слабый, но честный.

– Я видела, Мирон. Всё. Твоих родителей. Я видела Агнессу, твое отчаяние, страх и боль. Себя… – Она замолчала, густо покраснев, вспоминая его ласковые чувства из воспоминаний. – Может, я и не алхимик, все-таки мне ближе травы. Может, я не до конца понимаю, как он должен был сработать. Но я могу тебе с уверенностью сказать, что твой дистиллят – не пустышка… Я видела твою душу! Я теперь точно знаю, какой ты. Видимо, он и не должен был сработать через меня, хоть я и надеялась… Но он точно не бестолковый.

К горлу вновь подкатил ком, на глаза навернулись предательские слезы. Она смотрела на него, на этого могучего зверя, сидевшего напротив с каменным выражением, и ее переполняла такая щемящая жалость, такая горькая несправедливость, что спирало дыхание.

– Мне жаль, – прошептала она, и голос ее наконец сорвался, выдавая всю глубину отчаяния. – Мне жаль, что он не сработал так, как я хотела. Что я не смогла… облегчить твою ношу. Что тебе все еще придется носить эти рога и когти. Просыпаться среди ночи… быть заточенным в своем же замке… И светлый мальчик из картинной галереи никогда больше…

Она не знала, как продолжить. Изо всех сил она пыталась казаться сильной, сжимая кулаки так, что ногти впивались в ладони, но слезы текли сами, горячие и неуемные. Говорить стало невыносимо. Она видела, что он смотрит на слезы, и знала – он чувствует каждую каплю, каждую дрожь ее души. Это было невыносимо.

– Я свыкся, – сказал он неожиданно тихо, без иронии или горечи. – Эта непробиваемая стена между мной и миром… Она стала во многом привычной. Понятной.

Ясна понимала, что он говорит именно так, чтобы успокоить ее. Привычной? Да разве можно привыкнуть к тюрьме собственного тела?

– В общем-то, я подозревал, что дистиллят может вовсе не сработать. Или сработать как-то не так, как это же часть легенд и песен, – он отвел взгляд, разглядывая резную ножку столика неподалеку. Затем, словно против воли, спросил с абсолютно несвойственной ему неуверенностью, робко заглядывая в глаза: – Что именно… ты там видела? Опишешь?

– Это было как сон. Только ярче. Намного ярче, – она закрыла глаза, на мгновение вновь представляя тот вихрь. – Я чувствовала запах и вкус. Всей кожей ощущала твою боль. И страх. И я видела все воспоминания, что ты туда поместил.

Мирон резко, почти порывисто, отвел взгляд в сторону, к потухшему камину. Его могучие плечи напряглись.

Ясна вытерла ладонью мокрые щеки, пытаясь взять себя в руки. Набрав полную грудь воздуха, она продолжила:

– Ну не сработало, так не сработало, – сказала она с упрямством. – Знаешь, для меня это ничего не меняет. Я точно знаю, что ты сожалеешь о содеянном, о своих ошибках. Ты готов хоть десять раз искупить свою вину. Ты заботлив ко мне, внимателен. Я могу с тобой спорить обо всех мелочах, рассказывать тебе всё, что вздумается, что тревожит меня… Ты не осуждаешь. Поддерживаешь. Шутишь! Я знаю… что ты мой друг. Более того, я считаю, что даже… люблю тебя. Так же, как любила бы своего брата, если бы он у меня был.

Она сделала паузу, видя, как он замирает.

– И если бы мне сейчас дали волю сесть и поехать домой… Я бы осталась. Потому что меня здесь, удерживает не долг отца. А мой личный выбор.

Сказав это, она почувствовала, как земля вновь уходит из-под ног. Голова закружилась с новой, подлой силой, линии стен и потолка поплыли, сливаясь в размытое пятно. Она слабо ахнула, инстинктивно цепляясь за подлокотники кресла. Мирон мгновенно очутился рядом. Он не прикасался к ней, лишь молча протянул кубок с водой, стоявший здесь неподалеку.

Ясна сделала несколько мелких глотков, чувствуя, как холодная влага немного проясняет сознание. Не глядя на него, кивнула.

– Спасибо. Я… Я, пожалуй, пойду наверх. Немного отдохну.

Опираясь на спинку кресла, Ясна поднялась и, не оборачиваясь, медленно вышла из зала. Ей нужно было остаться одной. Чтобы наконец выплакать всё, что внутри накопилось. Чтобы попытаться смириться с тем, что ее отчаянная попытка помочь обернулась лишь новой болью для них обоих.

* * *

Мирон сидел в кресле, пока звук ее шагов не сменился щелчком белоснежной двери. Воздух в каминном зале все еще вибрировал от ее слов. «Люблю… как брата». Фраза царапала изнутри, горче любого зелья. Но под этим жжением тлело нечто иное – странное, трепетное чувство, рожденное ее исповедью. Она видела. Всё. И после этого сказала: «Я бы осталась».

Он медленно поднялся и направился в мастерскую. Его шаги по каменным плитам отдавались в тишине гулким эхом. Он запер за собой тяжелую дверь, повернув ключ с глухим лязгом, отгородившись от всего мира. Здесь пахло металлом, горькими травами и чаем с мелиссой – его обитель.

Взгляд упал на рабочий стол, где лежал незавершенный механизм – маленькая музыкальная шкатулка с барабаном и штифтами. Он надел кожаные переходники на пальцы лап, что позволяли более точно работать с мелкими деталями, взял поделку, ощущая приятную шероховатость дерева. «Друг. Брат». Он с силой сжал вещицу, и тонкая деревянная пластинка треснула со звонким щелчком. Он тут же швырнул ее в угол.

Звук «дышащего механизма», как называла его Ясна, обычно приносящий ему некое умиротворение, сегодня ужасно раздражал. Он начал метаться по мастерской, его массивное тело, такое неуклюжее и грузное, натыкалось на стулья, задевало полки. Мысли кружились вихрем, цепляясь за обрывки ее фраз.

«Видела родителей». По спине Мирона пробежал холодок. Значит, она знает. О его вине, которую он так долго носил в себе…

«Видела Агнессу». Стыд, старый и едкий, подступил к горлу. Его высокомерие, его слепая эгоистичная уверенность в своем праве переделывать другого человека – всё это предстало перед ней в самых мельчайших подробностях. И она, видя даже это… осталась.

«Видела себя». Это было самым болезненным. Она проникла в те уголки его души, куда он сам боялся заглядывать. Увидела его отчаянную, жалкую попытку купить себе хоть каплю человеческого тепла. «Я купил ее на год, просто сделка». Эта мысль ржавым, гнилым гвоздем вонзилась в сознание. Не благородный жест, не помощь горюющему купцу, как он пытался врать себе в начале. Торговая сделка за мешок червонцев. Как его отец покупал лояльность, земли, роскошь. Он стал таким же, только прикрывал весь ужас за ширмой мнимой благодетели, помощи бедному купцу.

Мирон подошел к пустому медному тазу с водой, стоявшему в углу для охлаждения механизмов, и заглянул внутрь. В чистой поверхности на него уставилась звериная морда с горящими глазами. Широкий плоский нос, грубая шерсть, витые оленьи рога, отбрасывающие на стену уродливые тени. Чудовище. Внешнее уродство, которое стало лишь отражением уродства внутреннего.

«Она назвала меня светлым, чутким существом…» – прошептал внутри упрямый голос.

Он резко ткнул когтем в свое отражение, исказив его в водяных кругах. Глупая ложь. Это жалость. Она видела его душу и сжалилась. А он… Он позволил этой жалости стать своим дурманом. Он прятался в своем заточении, как улитка в раковине, боясь высунуться, боясь вновь увидеть правду о себе, весь свой внутренний ужас и уродство.

Как же безрассудно она поступила!. Глупо, так опасно и глупо! Но в этом безумии была отвага, которой ему не хватало. Она, будучи пленницей, шагнула в пропасть его души. А он? Десять лет боялся сделать тот же шаг.

Мирон подошел к потайному шкафчику, отпер его и вынул две склянки. В одной – остаток дистиллята, мутная жидкость, отливающая перламутром. В другой – зеленоватый антидот. Он поставил их на стол рядом с глиняной чашкой, из которой обычно пил свой чай перед работой.

«Что ты там увидишь, а, зверь?» – спрашивал он сам себя. «Какую еще грязь? Какое уродство, на которое ты прежде закрывал глаза?»

Он думал о своей гордыне. О наивной вере в то, что он – благодетель, меценат, несущий свет и знание. А на деле – жалкий эгоист, пытавшийся переломать мир под себя. Сначала Агнессу. Потом, покупая Ясну, тешил свое одиночество и скуку.

– Я знаю, что я таков. И я врал себе, мучая других, – проговорил он вслух, и голос прозвучал хрипло, непривычно честно в тишине мастерской. – Хватит.

Он взял склянку с дистиллятом. Рука не дрогнула. Не было больше страха. Была лишь усталая решимость дойти до конца. Если его душа настолько испорчена, что дистиллят убьет его или сведет с ума – что ж, это будет заслуженная кара. Если же в ней, как уверяла Ясна, осталось что-то светлое… значит, у него есть шанс.

Мирон налил эликсир в чашку. Жидкость была густой, почти как масло. И добавил антидот, минимизируя возможные последствия.

– Пора встретиться со своим внутренним монстром.

Он поднес чашку к губам. Горечь ударила в ноздри, знакомая и чужая одновременно. Теперь он знал точно, что смирился с собой. Нет, это не капитуляция, не бессилие. Пожалуй, это самый смелый и сильный шаг за всю его жизнь. Запрокинув голову, он выпил до дна.

Первый – запах чабреца, чай отца. Детство. Беззаботный смех, щекочущая пятки трава, сильные руки, подбрасывающие его в воздух, и светящееся лицо матери. Счастье, острое и чистое, бьющее под дых. Даже тогда из-за его упрямства и эгоизма родители были вынуждены организовать уроки танца не в бальном зале, а здесь, на лужайке.

Следом тут же догнал запах гари. Паника. Луч, упавший на сухой мох. Его юношеское желание изучать ботанику, обернувшееся кошмаром. Грохот, крики, всепоглощающий огонь… Годами глодавшее его чувство вины. Он ненавидел всех! И себя за такое глупое желание изучать плаун булавовидный, и того слугу, что отнес сушиться мох под окном на солнце, и даже гувернантку, что привила ему любовь к книге и растениям. Но сейчас, проходя через это видение вновь, он увидел не свою ошибку, а слепую случайность. Цепочку событий, где не было никого, кого на самом деле можно было винить. Ни прислугу, ни гувернантку, ни его самого. Просто трагизм бытия. Просто вот так совпало, так сложилось. И впервые камень вины с его души сдвинулся.

Затем – розы. Агнесса. Ее смех, такой же колючий и яркий, как шиповник. Его раздражение, его высокомерная уверенность, что он знает, как ей «стать лучше». Лавровишня. Подмешанное «улучшающее» зелье. И, наконец, ее взгляд, полный истинной ненависти и безумия, а следом… обжигающая боль превращения. Он не отворачивался, проживая тот лютый ужас вновь. Он смотрел, принимая всю тяжесть своей вины, всю полноту ответственности. Он был виноват. Он искалечил ее жизнь и поплатился.

Полынь. Голод по вниманию, бремя изгнанника. Камни, летящие в него, испуганные лица… Одиночество, ставшее его второй кожей. Он видел это и понимал: их страх был естественен. Его облик по-настоящему пугал. Он прощал их. Прощал всех. И сожалел о своей слепой вере, что они как-то догадаются о человеке под шкурой.

И наконец… Мелисса. Иван-чай. Ромашка. Она. Ясна. Ее страх в первые дни. Ее робкий интерес. Ее гнев. Слезы. Как она тонко выбрала под свою опеку то место, где Мирон столько лет безнадежно выращивал Червонцы для «зеркала души», в какое никогда не смог бы взглянуть без ее веры… И ее улыбка, редкая и оттого такая ценная. Он чувствовал ее восприятие – для нее он не чудовище, а одинокое, умное, ироничное существо, с которым хочется спорить о любимых вещах и которому так хочется помочь. Он чувствовал ее сострадание, ее растущую привязанность, ее жгучую жалость. Она вернулась к нему из деревни. Как же вовремя она тогда пришла… Никогда, ни за что он не расскажет ей о том, насколько близок он был к смерти в тот день.

Мирон видел себя в мастерской, где так трепетно вдыхал аромат собранных ею трав. Для него. Испытывал такую щемящую, такую тихую нежность, что ему захотелось… Нет, он не смел даже называть это чувство.

«Люблю как брата».

Эта мысль пронзила видение, и в тот же миг физическая боль охватила его с новой, невиданной прежде силой. Казалось, каждая шерстинка на его теле стала раскаленной иглой, вонзающейся в мышцы, добирающейся до костей. Он рухнул на пол, сдерживая рык, стиснув зубы так, что челюсти свело судорогой. Это было так больно, так невыносимо больно! Страшнее, чем что-либо прежде. Хуже, чем самый ужасный мрак. Это калечило так, словно всё тело разрывали на части, чтобы нелепо слепить заново.

Мирон лежал на холодном камне, и это ощущение было очень странным, таким острым… Холод Он чувствовал холод! Своей кожей! Он разжал челюсти и провел лапой по лицу. Но это была не лапа. Это были… пальцы. Нормальные пальцы!

Сердце бешено заколотилось. Он поднял свои руки перед лицом. Две руки, ровные и обычные. Пять пальцев на каждой. Ногти. Кожа. Дрожащим движением он коснулся своего лица. Нос. Губы. Щетина на щеках. Брови, которые он, наконец-то, мог даже нахмурить. Он провел рукой по голове. Мягкие волосы. Ни рогов. Ни острых ушей на макушке. Те, как и положено, вернулись на свое место.

Мирон попытался встать, и его новое, более легкое и хрупкое тело чуть не подкосилось. Он оперся о верстак и, шатаясь, подошел к медному тазу. Немного колеблясь, собрался с духом. Заглянул внутрь.

В мутной воде на него смотрел забытый незнакомец. Светлые, растрёпанные волосы. Лицо, испещрённое тонкими, как паутинка, белыми шрамами. Глаза… Его глаза изменились. Усталые, с тёмными кругами, как прежде голубые, но теперь с янтарным ободком вокруг зрачка. На голове виднелись белые, видимо, седые пряди. Отражение его израненной, сильно повзрослевшей в заточении души.

Он уставился на себя, не в силах вымолвить ни слова. Это был он. Не тот мальчик с портрета, не тот юноша-авантюрист, а человек, проживший декаду в аду. Искалеченный, но целый.

«Значит, таков я теперь», – пронеслось в голове.

Он просидел в мастерской до глубокой ночи, боясь пошевелиться, боясь, что всё это жестокий сон, что вот-вот растает. Он проверял слух – мир стал мягче, приглушеннее. Обоняние – слабее, но запахи ощущались куда приятнее. Он хлопал в ладоши, хмурился, улыбался, щипал себя за руку, вновь и вновь касался своего лица.

Когда в замке окончательно воцарилась тишина, он крадучись, как вор, выбрался из мастерской и быстрыми шагами направился в свои покои. Босиком, как был. Каждый камушек под ногами отзывался новым, непривычным ощущением. Он запер дверь и, наконец, рухнул на кровать. Не полусидя, не свесив рогатую голову, а растянувшись во весь рост. Он уткнулся лицом в подушку, вдыхая запах накрахмаленного полотна и ощутил, как по его прежнему-новому телу разливается волна невыразимого, непривычного облегчения.

Боль ушла. Та, что годами жила в его костях и мышцах. Та, что давила на шею и плечи от веса звериного венца. Осталась лишь глубокая, всепоглощающая вымотанность. Он лежал и думал о ней. О Ясне. Что он скажет ей завтра? Как она отреагирует на первую встречу? Как это изменит их общение?.. Но эти мысли тонули в накрывающей волне покоя. Впервые за столько лет он просто лёг и закрыл глаза без страха встретить во мраке адскую боль. Он вновь человек. Желающий просто поспать.

Утро подкралось ласково и мягко. Солнечный зайчик, такой маленький, игривый, теплый, отразился от серебристой вазы на тумбе и засиял у него на щеке. Мирон лежал неподвижно, боясь шелохнуться, боясь спугнуть это новое, хрупкое ощущение. Он потянулся, и мышцы спины ответили привычным напряжением, но без той глухой, изматывающей боли, что годами сидела в позвонках.

Он поднял руки перед лицом. Длинные пальцы, покрытые сетью тонких белых шрамов, словно карта всех его прошлых ран. Он сжал их в кулаки, разжал. Повертел кистями. Это были его руки. Те самые, что когда-то чертили формулы, держали резец, гладили косматую гриву коня. Он встал с кровати, привычно пригибая голову, чтобы не задеть балдахин. Но до того оказалось еще очень далеко, можно вновь держаться прямо. Он сделал шаг, и поступь была легче, без прежнего грузного стука о паркет.

Подойдя к небольшому книжному шкафу, он сдвинул его, открывая доступ к единственному во всей светлице зеркалу. На него вновь смотрел незнакомец. Тот же изможденный мужчина с белыми прядями в светлых волосах и глазами, которые казались старше, чем есть на самом деле. А сколько уж лет ему ныне? Не более тридцати пока. Да только никто не подскажет наверняка.

Мирон умылся, и холодная вода стала еще одним откровением. Ощущение было таким острым, таким живым. Он побрился, водя опасной бритвой по незнакомому рельефу собственных щек, на удивление не искалечившись. Казалось, пальцы помнили это дело, отточенное совершенно в другой жизни.

В куфаре у стены, под слоем пыли, нашлась щеколда. Сколько лет он порывался избавиться от этой памяти о прошлом! Но вот час настал. Откинув крышку, он достал светлую льняную рубаху и штаны. Ткань крепкая, добротная, дожившая до своего часа. Сапоги вот оказались чуть тесноваты, но он с упрямством втиснул в них ноги, чувствуя, как каждый шов, каждый гвоздик подошвы отпечатывается на его новой, непривычно нежной коже. Он был готов. Вернее, он заставил себя в это поверить.

Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь шумом в висках, когда он вышел в коридор. Замок еще спал. Ни души. Он прошел к белоснежной двери, и каждый шаг отдавался в нем громче, чем в пустом коридоре. Мирон остановился перед знакомой дубовой панелью. Вот здесь, на этом самом месте, они столько раз говорили, не видя друг друга. Здесь рождалась их дружба. Такая ценная для него.

Наконец он покажет ей другого себя. Вот такого, совершенно нормального. Не вгоняющего в страх, не рычащего, не царапающего косяки и половицы своим уродством. А что она?.. Мирон поднял чуть влажную от напряжения руку. Пальцы, тонкие, без когтей, сжались в кулак. Он сделал три четких, отрывистых удара.

– Доброе утро, Ясна, – произнес он, и его собственный голос, чистый, низкий баритон, без привычной хрипоты и звериных обертонов, прозвучал для него самого как звук чужого человека. Только что он сам услышал себя впервые. – Открой, пожалуйста.

В светлице послышались шаги. Неспешные, мягкие. Скрипнула задвижка.

Дверь отворилась.

Она стояла на пороге в своем привычном зеленоватом платье, с лицом, чуть опухшим от слез и недавнего сна. Ее глаза растерянно скользнули по его телу. Затем медленно, с непониманием, поползли вверх, от сапог к рубахе, от рубахи к его рукам, к его плечам и, наконец, к его лицу.

Он видел, как в ее взгляде появилось простое недоумение. Поймет ли она, кто стоит перед ней в столь ранний час?.. Затем растерянность сменилась раздражением, а после – медленным, леденящим душу осознанием. Ее веки расширились, зрачки сузились вмиг. Кровь отхлынула от ее лица, оставив кожу мертвенно-бледной, почти прозрачной. Она смотрела на него, словно на призрак, на самое невероятное и пугающее видение, какое только могло прийти к ей наяву.

Мирон видел, как ее губы беззвучно шевельнулись, пытаясь сложиться в какое-то слово, в его имя. Но звука не последовало.

– Это я. Мирон, – тихо сказал он, и в его голосе прозвучала мольба, надежда, отчаянная попытка достучаться.

И в этот миг ее рука, словно сама по себе, метнулась вперед. Не для объятия или прикосновения. Она с силой, от которой дрогнул косяк, потянула за тяжелую дверь. Щелчок захлопнувшейся задвижки прозвучал оглушительно, как выстрел. Громче, чем падение его звериного тела на каменный пол мастерской. Громче, чем рык отчаяния. Это был звук двери, захлопнутой навсегда. Не перед Чудовищем. Перед ним. Перед Мироном.

Он стоял, не в силах пошевелиться, вперившись взглядом в белоснежное дерево. Внутри всё замерло и опустело. Его новая, человеческая кожа вдруг показалась ему хрупкой, жалкой. Под ней зашевелились тысячи молний – не физической боли, а чего-то гораздо более жгучего и беспощадного. Все его надежды, все его робкие мечты разбились об ее испуганные, полные ужаса глаза.

«Значит… – медленно, с леденящей ясностью пронеслось в его ошарашенном сознании. – Значит, ей была важна все-таки оболочка. Оболочка души».

Оболочка Чудовища оказалась ей ближе и понятнее, чем его собственное, израненное, но человеческое лицо.

Он не постучал больше. Не стал что-то кричать или объяснять. Он просто развернулся и молча, тихо ушел. Медленно, беспамятно, ведущий словно в никуда. Он дошел до своей светлицы, заперся внутри и, наконец, позволил новой, незнакомой боли разорвать его душу на части.

Предыдущая главаГлава 13 из 21Следующая глава