Герцогу недужилось вот уже седьмой день. Что там насчет гнева, никто не знал, ведь на Мирандолу он не гневался, а никто другой входить к нему не смел. Но болезнь стремительно отступала; было ясно, что очень скоро силы к гостю вернутся. Очень скоро он встанет с постели и уедет прочь. «И тогда, – думал про себя Гонсальво, – надо звать отца Хосе, и прости-прощай, мои славные лужки!»
Так что с утра спозаранку пошел он посмотреть на три своих ненаглядных лужка, пока их до половины накрывает тень леса и роса на траве еще не высохла. Пошел он, размышляя про себя, а в самом ли деле они так красивы, как запечатлелось на картине его памяти. Увы! Память не подвела. Гонсальво бы утешился, убедившись, что это самые что ни на есть заурядные, ничем не примечательные лужки. Но нет, они были волшебно прекрасны: не иначе как лесные феи крадучись вышли из-за деревьев и зачаровали луга; расстилались они там, одетые, как всегда, глубокой древней тайной и затянутые сизой дымкой рос и паутины. А еще – разливалось над ними то сокровенное чувство, которое нисходит на нас, когда мы говорим о доме. Да, это были самые обыкновенные луга, сбрызнутые утренней росой, и на глазах у Гонсальво выступили самые обыкновенные слезы – он был человеком простым, и корни тамошних трав каким-то непостижимым образом переплелись вокруг его сердечных струн.
Долго глядел он на свои лужки, пока не заметил, что он не один: какой-то человек шел в его сторону через травяные угодья и по пути придирчиво их рассматривал. Это был Гульварес. Он тоже вышел посмотреть, так ли луга хороши, как про них говорят.
Солнце уже поднялось над верхушками деревьев. Гонсальво запрокинул голову.
– Как распогодилось-то! – сказал он подошедшему Гульваресу.
– Да, денек отменный, – весело откликнулся Гульварес. И, разом посерьезнев, заявил: – Вон та приступка у изгороди совсем развалилась: починить бы надо.
Приступка и впрямь была совсем старая: когда-то ее смастерили из превосходных старых бревен, но с тех пор древесина отсырела и иструхлявилась, ступеньки затянуло мхом и какой-то диковинной порослью. Гонсальво помнил эту приступку столько же, сколько себя.
– Хорошая когда-то была приступка, – промолвил Гонсальво.
– Не сомневаюсь, – сказал Гульварес.
Гонсальво вздохнул.
– Славные лужки, верно? – промолвил он.
– Очень даже, – подтвердил Гульварес. Но, прежде чем ответить, он обвел луга дотошным взглядом, что несколько удручило хозяина.
– Пора завтракать, – напомнил Гонсальво.
– Да-да, – сказал Гульварес, снова развеселившись. – Я бы заморил червячка.
И пошли они прочь от этих великолепных лугов, и утро сияло ярким светом, по-видимому, для одного только Гульвареса.
Сеньора Башни ожидала их в пиршественной зале, но не Мирандола: девушка так и не появилась за завтраком. Гульварес, взбодренный утренней прогулкой и очарованный видом вожделенных лужков, преисполнился развеселой игривости, которой преохотно дал бы выход в галантных комплиментах прекрасной девушке. Но где же Мирандола?
– Она завтракает с герцогом, – сообщила сеньора Башни.
Гульварес ждал. Утро минуло, а девушка так и не пришла, и напряженное нетерпение сказалось на игривости Гульвареса так же, как мякоть плодов меняется при брожении.
Мирандола возвратилась вскоре после полудня: в лице ее невозможно было прочесть, хорошо герцогу или плохо, а сама она ничего о больном не сказала, пока отец не принялся ее расспрашивать.
– Он превосходно себя чувствует и намерен завтра пуститься в путь, – сообщила она.
– Так он уезжает? – переспросил Гонсальво.
– Да, завтра, – подтвердила Мирандола.
– Он все еще гневается на нас? – промолвил Гонсальво.
– Не знаю, – покачала головой девушка.
Что ж, значит, завтра все и выяснится. Гонсальво снова задумался о своем плане и вышел с Гульваресом в сад – обсудить, как бы Мирандоле вывести герцога на дорогу, в то время как он сам, его супруга и Гульварес будут ждать в другом месте. А в доме мать посмотрела на Мирандолу и уже собиралась было что-то сказать, да только всякий раз, как окидывала она взглядом дочь, она не видела никаких признаков того, о чем ей так хотелось поговорить, так что почтенная сеньора сжала губы и промолчала. Когда Гонсальво с Гульваресом вернулись из сада, Мирандола снова пошла отнести герцогу еды и питья.
А Гульварес сидел и хандрил и заговаривал, только если к нему обращались, после чего снова погружался в свои неприятные думы – на все одну и ту же, ведомую лишь ему тему, как мнилось Гонсальво. Гость, по-видимому, взвешивал какую-то мысль или ломал голову над какой-то проблемой, новой и неожиданной, понять которую затруднялся, но и отмахнуться от нее не получалось. Один раз Гульварес уже открыл было рот, но то, что он собирался сказать, показалось ему настолько невероятным, что в итоге он не сказал ничего. Так что сидел он там, погрузившись в раздумья – а напрягать мозг он был непривычен! – и тем более пребывал в растерянности, что думать-то приходилось самому, ведь эта его неожиданная мысль казалась слишком невероятной, чтобы поделиться ею с Гонсальво, и прямо-таки граничила с безумием. А пока Гульварес угрюмо судил и рядил про себя, среди всего того, что занимало его ум, три славных лужка отступили куда-то на задний план.
На следующее утро герцог встал с постели. Четверо старших лучников, которые всю неделю скользили по дому как статные безмолвные тени, почти ни с кем не заговаривая, теперь встрепенулись и насторожились, словно ласточки в преддверии сентября. Все было готово к отъезду.
Прежде чем спуститься, герцог изволил позавтракать. Можно было отправляться в путь хоть сейчас. Мирандоле осталось только встретить его у подножия лестницы и вместе с четырьмя лучниками проводить по тропе через выступающий участок леса до проезжего тракта, к тому месту, где Педро уже держал наготове заседланную лошадь, – так герцог, вопреки своим ожиданиям, не увидится ни с сеньором Башни, ни с Гульваресом и уедет прочь, а Мирандола передаст его прощальные слова всем остальным. Вот какой план составил Гонсальво в надежде избежать ярости герцога, ежели его магический гнев еще не вовсе угас. Он еще с вечера рассказал Мирандоле о своей задумке, и та покорно выслушала и пообещала выполнить отцовский наказ.
– Все будет хорошо, – заверил Гульвареса сеньор Башни.
Но Гульварес по-прежнему угрюмо молчал – мрачные мысли одолевали его с недавних пор.
На лестнице послышались шаги герцога; за ним тяжело топали четверо лучников. Мирандола подняла взгляд.
– Ваш конь ждет на дороге в самом конце тропы, – промолвила девушка. – Я провожу вас.
– А разве не у дверей? – удивился герцог.
– Сдается мне, отец велел подать коня к концу тропинки, – ответила Мирандола.
Причину она не объяснила: причины-то никакой не было. Увы, план Гонсальво оказался не без изъяна. Девушка с тревогой вгляделась в лицо гостя. Но тот просиял радостной улыбкой.
– Так пойдемте прогуляемся по тропе, – согласился он.
Воистину великое зло причинили ему в этом доме, но герцогу было приятно думать – и он измышлял множество доводов, дабы убедить себя, – что Мирандола тут ни при чем. А от этой мысли он пришел к уверенности, что на самом-то деле она вообще чужда этому дому – она не иначе как сродни эльфам и является сюда из лесу или, может, фея, заглянувшая ненадолго, чтобы оживить здешние ненавистные комнаты, так же, как луч солнца на краткий миг проникает в темницу. В сущности, трудно сказать, о чем думал герцог, ибо в мыслях его царил хаос. Конечно же, во всех своих рассуждениях он был несправедлив, ибо Мирандола стала для него единственным лучом света во тьме негостеприимного дома. Между тем как… ну да неважно: все это дела минувшие.
Они пошли по тропе. Тропа пролегала через сад, затем уводила на пустошь, от вереска и камней сворачивала к лесу, ныряла под деревья и спустя какое-то время выходила на проезжий тракт. Этим путем ходили Педро и молочницы, ведь так они попадали в Башню через дверцу черного хода, а вот проезжий тракт пролегал мимо главных ворот.
Герцог шел медленно, погрузившись в размышления, и молчал. Он так долго предвкушал этот день – когда окончательно поправится и сможет уехать, и окунется в солнечный свет, и вновь услышит птиц, и ускачет прочь, и никогда больше не переступит порога этого дома! Но вот вам, пожалуйста, и солнечный свет, и птицы, Башня осталась позади, конь ждет неподалеку – но ожидаемой радости он не испытывал. Наконец-то он вырвался из этих треклятых стен – и был глубоко несчастен от новообретенной свободы. Никогда не размышлял он так много и так сумбурно, ведь мысли его вступали в противоречие друг с другом; а глаза Мирандолы так и вовсе не давали ему сосредоточиться. Эти глаза сияли счастьем: им словно бы дела не было до его бед. А в чем беда-то? Что-то было глубоко не так с ясным утром, чего так просто не исправишь; а будущее представлялось унылым и безрадостным – все эти многие, многие, о, сколь многие годы. Воистину, в мыслях герцога царил хаос.
– Вы рады, что уезжаете от нас? – спросила Мирандола, пока шли они среди вереска.
– Да, – отвечал герцог, – мне так жаль.
Занятно, что ответ этот поверг в недоумение скорее самого же герцога, нежели Мирандолу. Девушка ничего более не сказала, а вот благородный идальго все раздумывал над своими собственными словами. Он сказал, что ему очень жаль. Да, чистая правда: так и есть. Проклятый дом, что и говорить, но каким-то непостижимым образом на него отзываются струны души. Вздыхая, герцог медленно брел дальше рядом с Мирандолой, а четверо лучников держались немного позади. Но вот уже и лес. В герцогской голове мыслей поубавилось – остались только те, что попроще.
– Сеньорита, – промолвил он, – вы рады, что я уезжаю?
– Да, – отвечала она, – мне так жаль.
Она повторила его же собственные сбивчивые слова! Что она имела в виду?
Герцог обернулся к своим четырем лучникам: те застыли в ожидании приказа.
– Идите постреляйте кроликов, – велел он.
И сей же миг старшие лучники исчезли в лесу; герцог остался с Мирандолой наедине. Оба молчали. Он не находил слов, чтобы объяснить этой ослепительно-прекрасной эльфийской деве, что у него на сердце. Герцог правил бескрайними дремучими чащами: в ведении его было множество важных дел, которые он рассматривал, и взвешивал, и решал, отдавая бессчетные распоряжения; мужчины и женщины восхищались мудростью его слов; но что до милых ему оленят, которые бесшумно проносятся через поляны, что до ширококрылых цапель, которые в вечернем воздухе наклонно летят к земле, что до лис, и орлов, и косуль – их языка герцог не знал. А сейчас он чувствовал себя примерно так же, как в те мгновения, когда порою в одиночестве наблюдал, затаившись у прогалины, за лесной живностью: дикие обитатели чащ скользили мимо в тишине, что словно бы принадлежала только им одним; герцог восхищался их изящными очертаниями и пугливыми повадками и сердцем тянулся к ним; но между ними пролегла пропасть, через которую не докричаться. Вот так же герцог ощущал себя сейчас, глядя на Мирандолу и опасаясь, что никакие речи не способны выразить того, о чем ему хотелось бы поведать. Он остановился и долго глядел на девушку, но слова не шли с языка. До тракта и до того места, где ожидал герцогский конь, было уже рукой подать, и молодой идальго испугался, что они с Мирандолой вот-вот расстанутся, так ничего и не сказав. Но его гордый взгляд уже сказал все, что нужно; задорные искорки в глазах Мирандолы погасли под его пристальным взором, лицо девушки посерьезнело, и беспечная веселость вернулась к ней не раньше, чем герцог заговорил, а она наконец-то услышала простые, старые как мир слова:
– Вы пойдете за меня, Мирандола?
И в глазах ее снова заплясали смешливые искорки.
– Я сговорена за сеньора Гульвареса, – промолвила девушка.
– За Гульвареса! – воскликнул герцог.
– Да, так распорядился мой отец, – объяснила Мирандола.
– Я прикажу повесить Гульвареса! – заявил герцог.
– А я думала, он вам друг, – молвила девушка.
– Друг, как же, – буркнул герцог. – Вздернуть негодяя, и вся недолга!
Одну, последнюю любезность оказала она Гульваресу, с которым до сих пор обходилась не слишком-то любезно; ибо, убедившись, что герцог в самом деле настроен повесить беднягу, и настроен серьезно, Мирандола упросила его отбросить эту мысль и отказывалась отвечать на его вопрос до тех пор, пока герцог не пообещал, что Гульварес останется неповешенным. Только тогда Мирандола сказала «да».
В уединенной части сада Гонсальво с Гульваресом вышли из-за кустов, за которыми прятались, пока мимо проходил герцог. Гонсальво шагал легкой, пружинистой походкой человека, с плеч которого упало тяжкое бремя, а Гульварес брел, угрюмо понурив голову: он все больше помалкивал, а если и отвечал спутнику, то крайне неохотно; так шли они по тропе через сад.
– Он нас не заметил, – весело сказал Гонсальво.
– Угу, – откликнулся Гульварес.
Под их ногами похрустывали мелкие ракушки; Гонсальво ждал более развернутого ответа.
– Уехал наконец! – сказал Гонсальво.
На сей раз Гульварес ничего не ответил; только ракушки похрустывали в тишине.
Гонсальво казалось, что весь мир вокруг так же светел и прекрасен, как светло и прекрасно у него на душе, но, заметив, что Гульварес его радости не разделяет, он заговорил с ним о трех славных лужках, хоть и вздохнул при этом украдкой. Но даже это не развеяло мрачного настроя Гульвареса.
– Красивые они, правда? – не отступался Гонсальво.
– Да, да, – нетерпеливо бросил Гульварес и снова погрузился в необъяснимое молчание.
Гонсальво подивился про себя – и тут вдруг задумался: «А Педро-то где же?»
Педро держал наготове герцогского коня чуть дальше по дороге: почему он до сих пор не вернулся? Или он прохлаждается в лесочке, ворон считает, когда в конюшне работы невпроворот? Сеньор Башни досадливо заозирался, но бездельника так и не высмотрел.
Герцог, конечно же, давным-давно вышел на дорогу, сел на коня и уехал: Педро полагалось вернуться тотчас же, нигде не задерживаясь. «Кто не работает, тому не платят», – подумал сеньор. И в гневе своем долго честил про себя Педро-садовника на чем свет стоит.
А потом вдруг подумал: «А Мирандола-то куда запропастилась?»
– Странное дело, – сказал он Гульваресу, – вот и Мирандола что-то не возвращается.
Мрачный Гульварес смерил сеньора Башни взглядом, в котором явственно сквозило презрение.
– Угу, – буркнул он.
– Странное дело, – повторил Гонсальво.
В душе его медленно нарастало беспокойство; теперь молчали уже оба.
– Сюда, – позвал Гонсальво, выходя сквозь брешь в изгороди к пригорку посреди поля сразу за садом, откуда хорошо просматривалась дорога. Гульварес угрюмо последовал за ним.
Так вот же он – герцогский конь, а рядом ждет Педро, ничему ровным счетом не удивляясь, как видно по его позе, – просто держит коня под уздцы и ждет, как ждут цветы и овощи!
– Они все еще там, – сказал Гонсальво; Гульварес хмыкнул.
Рассматривать тут было нечего – эка невидаль, терпеливый слуга держал в поводу довольно-таки терпеливого коня! Вскоре Гонсальво отвернулся и вместе с Гульваресом медленно побрел обратно в сад. И снова ступили они на тропу, усыпанную мелкими ракушками.
И тут – в сверкающем ореоле чудесных надежд и фантазий, ведóмые тем вдохновением, что тревожит холмы по весне, – из лесу рука об руку вышли Мирандола и герцог Тенистой Долины. В их лицах полыхало лето.
– Да он возвращается! – воскликнул Гонсальво.
Гульварес кивнул.
– Он идет обратно! – недоумевал Гонсальво.
А Мирандола и герцог Тенистой Долины шли себе и шли, словно уже пересекли границу земли, над которой вставало утро, и уходили дальше и дальше в его золотое сияние, все ярче подсвечивающее их лица, – и оставляли позади холодные, сиротливые земли, чарами не затронутые.
Больше ничего не сказал Гонсальво, но только удивленно ахал и охал, а Гульварес так и вовсе молчал, как в рот воды набрав, ведь причиной его мрачного настроения именно эти события и послужили. Но сеньора Башни, проходя мимо высокого окна, выглянула наружу и сразу поняла все про Мирандолу. И вскорости эти пятеро, следуя тремя разными путями, сошлись у двери, что выводила в сад. А сеньора Башни, глядя на хмурого как туча Гульвареса и сияющую Мирандолу, пока супруг ее срывающимся от изумления голосом вопрошал и восклицал, вспоминала грозу, что некогда надвигалась с моря на рассвете, а маленькие белые птахи с криками бегали по песку.
И тут вдруг Гонсальво обомлел: у него наконец-то открылись глаза на истинное положение дел, ясное как божий день, – на то, что давно уже стало понятно Гульваресу. Все вошли в дом, Гонсальво шел последним и молчал. История моя близится к завершению.
В комнате, где по стенам висели рогатины для охоты на кабанов, все принялись строить планы на будущее – как это обычно происходит у людей, – ведь они слепо и доверчиво рассуждали про себя о темных путях судьбы, как если бы видели их своими глазами; и высказались бы вслух, да только герцог никому не давал и слова вставить – говорил только он, пылко, весело и поэтически. Нескоро удалось Гонсальво затронуть вопрос, давно уже наболевший, – вопрос о сундучке и о приданом Мирандолы.
– Что до приданого, – отмахнулся герцог, – дайте мне… – и начал городить какую-то чушь про локон ее волос, или ресницу, или веер.
– Тогда, Ваше Сиятельство, – промолвил Гонсальво, когда ему представилась наконец возможность подать голос, – примите хотя бы этот сундучок, который, будь фортуна благосклоннее к моему дому, давным-давно был бы доверху наполнен золотом, ибо он всегда предназначался для приданого моей дочери, хотя покамест, к несчастью, пуст, как вы можете убедиться своими глазами.
И взял он ключ, и открыл сундучок, который и в самом деле оказался пустым, в точности так, как и было сказано; и уже собирался обеими руками вручить сундук герцогу. Но Мирандола напомнила:
– Отец, этот сундучок обещан сеньору Гульваресу.
Гонсальво, уже склонившийся было в поклоне с сундучком в руках, резко выпрямился и удивленно воззрился на дочь. Но Мирандола ответила ему недрогнувшим взглядом из-под изогнутых черных ресниц, не произнеся больше ни слова. И спустя какое-то время, молча, дивясь самому себе, он вручил сундук Гульваресу, а тот взял его, даже не поблагодарив, – это в самый-то разгар куртуазного века! – засунул под мышку, вышел из комнаты и покинул дом. Сеньора Башни хотела было что-то сказать, но ее снова опередил герцог. Речи его скорее походили на слова тех песен, что в Золотом веке поют порою в юности, лунными ночами, под перезвон мандолины, нежели здравое и разумное ви`дение будущего. А пока говорил он, в голове Гонсальво роились мысли, да такие шустрые и беспорядочные, что ему срочно понадобился отец Хосе, который так хорошо умел утихомиривать сумбур в мыслях, и задумался сеньор Башни, под каким бы предлогом его призвать, ведь нужды в священнике пока еще не возникло. И тут Гонсальво вспомнил про сына, и про всю эту свою затею с золотом для приданого, и про то, что подобает и следует сообщить Рамону-Алонсо о помолвке сестры. Вот и он, достойный повод для письма! Гонсальво незаметно выскользнул из комнаты и велел Педро спешно сбегать за священником.
В надлежащий срок явился отец Хосе – кругленький, добродушный и безмятежный, и спокойствие его передалось и Гонсальво – так впитывают снег раскаленные пески. И поздоровались они, и потолковали немного, и отец Хосе утешил Гонсальво словами простыми и доходчивыми. И вот какое письмо было написано:
«Дражайший мой сын, произошло нечто настолько необыкновенное, что мне проще дивиться тому, нежели сообщить тебе правду и рассказать, как все вышло, если о таком вообще возможно рассказать, ну да это одно из тех чудес, пути коих неисповедимы и кои случаются нежданно-негаданно: отследить их первопричину не дано; искусству философии их не постичь; воистину, только и остается, что им дивиться. Герцог Тенистой Долины помолвлен с твоей сестрой и берет ее в жены. Что есть, то есть. Не спрашивай, как так случилось, я ведь не философ и не мне разгадывать причины событий; может статься, многие события даются нам только на удивление, и не иначе, и не имеют иной причины и иного смысла, кроме как нас изумить, как изумляюсь я этому событию от всей души. А поскольку дело обстоит так, как я сказал с помощью отца Хосе, чье перо сослужило мне ныне добрую службу, нет нам более нужды в том деле, которое обсуждали мы прежде. Посему возвращайся домой со всей поспешностью и не покидай нас более. Но из всех земных надобностей почитай наиглавнейшей вот какую: женись в должный срок (и да приблизят счастливый исход святые угодники, за него отвечающие) не иначе как на дочери какого-нибудь знатного дома; ибо герцог Тенистой Долины, как всему свету известно, задушевный друг самого короля: вместе охотятся они с соколами на соро`к и, пока весь город спит, выходят на поиски приключений, подобающих их юности. Потому не навлекай позора на столь достославное чело, породнившись через брак с домом, не столь взысканным честью во времена еще до прихода мавров. Твой любящий отец Гонсальво из Башни и Скалистого леса».
Продиктовав этакое длинное письмо и даже подписав его своей рукой, после стольких переживаний, сомнений и недоумений, Гонсальво рухнул на стул в такой растерянности, что уже не мог толком разобраться в своих собственных мыслях, и даже отец Хосе не сумел разъяснить их сеньору Башни. Но вот среди сумбура и хаоса вдруг явилась Гонсальво одна простая, ясная и понятная мысль – подумал он о трех своих славных лужках. Гонсальво встал и, хотя отец Хосе готов был помочь ему советом, молча вышел из дома, никого с собою не позвав. И вскорости он уже шагал по незабвенным травам, сбрызнутым вечерней росой.
Отец Хосе остался сидеть, сложив руки: он приводил в порядок собственные мысли. А на Гонсальво, что снова обходил дозором свои луга под косыми лучами солнца, снизошло спокойствие – и спокойствие это брало начало в почве под его ногами, и в вечерней прохладе, и в переливчатом мерцании травы – и в тишине догорающего дня; такое спокойствие изливается из воспоминаний о других вечерах, некогда озарявших здешние луга. Вдалеке виднелась фигура Гульвареса: наклонившись к шее коня, он скакал прочь, а за ним – двое оруженосцев. Сеньор Башни обернулся крикнуть ему что-нибудь на прощанье и уже набрал в грудь побольше воздуха – но в последний момент оборотился к цветам среди трав, обласканных заходящим солнцем.