Он перестал слышать птиц, а ведь еще недавно они пели под его окнами. И на иллюстрации к Озорнику не хватало энергии, порыва, страсти.
Потому что, абсолютно чуждая Озорнику, творческая страсть, противоположная страсти к пустому и бездумному озорству, — должна была озарить Генрихово художество…
Он вел ночной образ жизни, ходил по мастерским приятелей, навещал случайных подружек. Он пытался забыть дом, где была ее мастерская, и никогда не выходил на остановке метро, вблизи ее бывшего дома. Словно странное животное завелось у него внутри, дыхание которого обдавало жаром. Какая-то смертельная болезнь, с которой надо было бороться даже ценой утраты жизни.
Он не должен был больше видеть эту колдунью, прикинувшуюся его сестрой. И какие жалостные, грустные, глупые речи, про змей, живущих в травах, про хлеб, от вкуса которого она отвыкла, про мужчин, от которых бегала… Так он и поверил.
Он боялся привязанностей. Но если уж Бог его не помиловал, он хотел бы, чтобы она, его сестра-возлюбленная, была его единственной, долгожданной. И сама бы это чувствовала. А она кинулась к нему, как к первому встречному. И кинулась бы к любому, кто бы тогда ни пришел. Его век не ценил единичного. Оттого и перестали петь птицы, поющие для двоих. Скоро в моду снова войдут оргии.
…Старушка с голубоватыми, красиво уложенными волосами (или это был парик?) демонстрировала ему и двум его приятелям из Израиля свое врожденное уродство. Оказывается, у нее была не женская грудь, а козье вымя. Один из приятелей был тот, кто подкинул Генриху свою бывшую жену, вызвав ее тонким, неузнаваемым голосом. А другой уже десять лет жил в Израиле, но что-то у него там не складывалось. И последние годы он находился в состоянии нерешительности — возвращаться или не стоит? Единственное, чего он желал, видимо, с полной определенностью — все забыть и начать с «чистого листа». Этот-то приятель (кстати, самый слабый из них живописец), нарушив уговор «чистой визуальности», подскочил к старушке в парике и, заблеяв, стал дергать ее за вымя. Эта сцена потом перекочевала в иллюстрации к Озорнику, где, перенесенная в чопорный XVII век, выглядела еще уморительнее и злее. О, Генриху снова хватало соли, перца, ярости, злобы, нежности, отчаяния, чтобы рисовать эти иллюстрации по ночам, когда умирающий от жары город тихо вздыхал и погружался в полубезумные сны…