Когда мне выдавали военную форму, это была уже другая «армия». Гимнастёрка стала курткой хэбэ с отложным воротником, а не стоячим, как у гусар. Парадку – строгий мундир и полугалифе с антрацитовой гармошкой в голенищах, сменил цивильный костюмец с чахлым галстуком, как шкурка змеи. И кривые, как запятые, ботинки.
И было невдомёк, что форма станет хуже: пятнистая, под масть пресмыкающихся – в том числе и бомжей, что в этой одежке горланят по электричкам афганские песни.
С десятого класса меня и Димыча военкомат затаскал по комиссиям. Медосмотры, характеристики, проверки на предмет пленения родственников немцами и существования таковых за границей. Директор школы сказал, что подбирают в кремлёвский полк. В то время мало было акселератов, чей рост превышал 184 см. Из трёх выпускных классов мы с Димычем были две особи, чьи ласты имели сорок пятый размер.
Московский Кремль! Это льстило. Тем более мой дядя служил в парадных войсках.
Однако к моменту призыва мы растранжирили доверие военкома. Я лазил через пожарную лестницу в студенческое общежитие к Наташке, меня ловили дружинники, вызывали милицию, оформлялся привод. Димыч же, летая на мотороллере, тряхнул мозги о кочку, и ему вовсе дали белый билет.
Меня назначили в артиллерию. Но прибыл я в учебный центр РВСН в Белоруссии.
Когда с нас содрали гражданку, выдали по обмылку и загнали в баню (а прежде дали список специальностей, по которым мы хотели бы служить: вентиляторщики, электрики, дизелисты и котельщики), голый Сайгуш в пару орал:
– Айда в котельщики!
– Ты что, это ж кочегар! – отвечал Магдей.
Шамиль Магдеев родом из-под Кремля, красавец, бывший пловец.
– Сам ты кочегар! – кричал Сайгуш. – Котлы современные! Котельщик в армии – аристократ! Там – брага, тепло, баня!
– Не, лучше электриком, – гнул своё Шамон, лакируя под душем геракловы плечи.
– В ракетной шахте – яд, компоненты, – продолжал Сайгуш. – Ворон, Дух! – обратился он к нам. – Айда в котельную!
Сашка Ворон – с «Кубы». Когда стояли в Пензе, примазал мне кличку «Дух». Он, пьяный, всё лежал на полке, рот до ушей. Закрывал то левый, то правый глаз.
– Слушай, – говорил он мне, – ты то здесь, то там. Как дух святой…
И улыбался так, что рот заходил за уши, – вот-вот срежется и свалится макушка. Глядя на меня, самозабвенно пел какую-то песню про дух святой.
Мы были скептики, нахалы, нас ещё с рекрутского вина мутило, и смешными казались пузатые дядьки, что играли на плацу в солдатики. Апоплексично тужась, вертелись, задирали ножки и шлёпали скривлённым полуботинком оземь.
В нашей дивизии было два генерала, толстый и тощий.
Толстый был коротышка. В длинном мундире, с висящим, как у маэстро, хвостом, он двигался строевым шагом, приставив ладонь к козырьку. Зелёный галстук его болтался, как лист кукурузы, седой затылок багровел, фуражка тряслась. Но короткие ножки чётко выстреливали из-под живота, как в театре кукол.
На второго будто не хватило олова, и его вытянули в шпильку – он был очень высокий и тощий. В куцем кительке, как выросший из формы второгодник, он чеканил шаг, вывернув ладонь от уха, и глядел в небеса так радостно, будто видел там Бога (тогда им был маршал Гречко). Ноги, как жерди в полусапожках, отскакивали от плаца. Однако сухая жилистая шея, заменявшая затылок, держала фуражку неколебимо. Казалось, у этого ракетчика она была устроена на независимой подвеске, как основание баллистического носителя, предназначенного игнорировать дрязги планеты.
От рядового до генерала путь великий и страшный. Мы не знали ещё, что будем завидовать воинским званиям. Не то что сержантскому, даже ефрейторскому. Этот полкан, идя навстречу, нарочно будет считать ворон, прикидываться рассеянным, дабы попался курсант на удочку – не отдал честь. На то он и ефрейтор, низшая раса, чтоб проявить власть. Он, козявка с козявкой в носу, которого ты правил и лудил на гражданке, остановит, поставит по струнке. И, прогуливаясь вокруг, станет отчитывать, что не почтил его воинским приветствием. Поизмывавшись вдоволь, потребует, чтобы ты доложил о замечании своему командиру, и пообещает проверить. И не будет он ефрейтором, если не проверит. А твой командир, такой же опарыш, выпучит глаза, дико оглядывая тебя, будто ты только что зарезал старушку.
– М-м-м! – протянет он, теряя дар речи, и станет молча ходить вокруг, нагоняя жути.
– Вы не отдали честь старшему по званию? – наконец скажет он. – Вы где служите? Это ракетные войска стратегического назначения! Элита Вооружённых сил! Два наряда вне очереди!
Вот так ефрейтор, фюрера стручок, станет объектом зависти. Нам будут сниться сержантские просветы на погонах – и в щелях палисадов, и в струях солнечных лучей. Даже в жёлтых листьях акаций с их дольками, похожими на нашивки. Сержант – это индульгенция, защита от мук, власть. Дедовщину мы не знали, но сержантская вежливость вынимала из нас душу.
Само первое пробужденье в казарме обозначилось внутренним криком тоски. То ли день, то ли ночь, то ли конец света – двести пацанов, выброшенные из коек, с красными от недосыпа глазами напяливают в спешке форму и тяжёлые сапоги. Одолевая резь в мочевых пузырях, все двести кидаются в сторону туалета. Но там в позе гестаповца преграждает вход старшина Коваленко. И, страшно пуча глаза, будто началась война, кричит: «На выход!»
Батарея гурьбой катится с третьего этажа на первый, под дикие окрики строится у казармы. Трусцой направляется к КПП и поворачивает на большак. В части несколько ворот, расположенных по частям света. Из них, словно щупальца моллюска, одновременно вытягиваются десятки батарей. И, подрагивая, всасываются в пространство…
Атлетичные командиры бегут вдоль обочин, требуя увеличить темп. Вскоре с дистанции начинают сходить первые курсанты. Щерясь, стягивают с ног сапоги, где под сбившимися портянками мерцают мясные срезы.
Через три версты колонна останавливается у опушки. Её оборачивают в сторону песчаного поля.
– Десять, все около канавы… – командует Коваленко от фронта, глядя на секундомер… И, смертельно бледный, окатывая белками вселенную, выдаёт грудью:
– Марш!
Сжимая руками мошонки, курсанты кидаются к вожделенной траншее. Сапоги вязнут в песке, спотыкаются об упавших…
– Медленно! Ставить! – кричит старшина. – Команда «Отставить» выполняется в два раза быстрее!
И толпа бредёт обратно…
– По команде «Разойдись!» должны разлетаться картечью! – поучает Коваленко. – Равняйсь! Смирно! Во-ольно… Р-р-разойдись!
Только с четвёртого раза батарее дозволено добежать до траншеи.
В другие дни Коваленко беспощадно объявляет:
– Не успеваем! Время вышло!
Разворачивает батарею и гонит в сторону казармы не опорожнённую. Колонна покорно трясётся обратно…
Свидетелями нашего позора были две спортивного вида девушки. Они выходили на улицу рано утром, ещё до того, как появлялась батарея. Обе в синих «олимпийках». Одна, коротко стриженная, со скакалкой. Другая, длинноволосая, с обручем, косы её были распущены и схвачены ото лба лентой. Они занимались гимнастикой на горке, а потом, когда мы возвращались, шли домой параллельно нашему маршруту.
Часто девушка с обручем, та, что с длинными волосами, появлялась одна. Даже издали было видно, что она красивая. Зелёная лента окаймляла её лоб, как у Чингачгука, как в недавно вышедшем фильме, и придавала ей особый шарм. С её лица не сходила улыбка. Казалось, она чувствовала, что вся колонна любуется ею, и дружелюбно махала нам рукой.
В батарее семь взводов и семь замков-командиров, которые занимались личным составом с утра до ночи. Пятеро из замков дембеля. Коваленке вообще двадцать восемь лет. Остальные двое из зелёных: сержанты Сергунин и Рудинский.
Сергунин из Свердловска, белокожий сибарит. Уже начал оплывать командирским жирком. Часто гневен, искренне брызжет слюной и топает ножкой. Но больше любит слушать байки о гражданке. Тут он растекается, как сметана. Во время нарядов на кухне садится на лавку рядом со мной.
Я уже пообедал. Нужно идти мыть чаны.
– Сиди! – приказывает Сергунин. – Рассказывай…
Ладил я и с москвичом Юрием Липатовым, который мечтал поступить в Литинститут. Он был самым накаченным из дембелей, имел мощные, как у Су-31, спинные «крылья». Раздвижные. Когда с турника приземлялся – раздвинутые «крылья» не давали вертикально опустить руки. Так и шёл с приподнятыми локтями.
С Липатовым я выпускал стенгазету «Штык», сочинял юморную дребедень с парной рифмой и рисовал разгильдяев.
Лично мой замок Ефим Рудинский родом из Белой Церкви. Невысокий, с толстыми ягодицами и хлябающими голенищами, имел мощный торс – ещё с гражданки, занимался штангой. В отличие от Сергунина он не на секунду не забывал о службе.
– Войска, что я вижу!.. И вы курите после звонка на занятия? М-м-м! – Он обморочно втягивал в себя воздух. Приближался к курсанту вплотную, обнюхивал большими ноздрями с семитской спиралью крыльев, изумлённо осматривал его коричневым оком. И опять стонал…
Сначала всё это воспринималось нами как дурачество. Но после жесточайших наказаний курсанты стали прятать глаза от витавших рядом бельм, содрогались от движения чутких ноздрей.
– Вы пренебрегаете уставом, вы… Отныне я запрещаю вам курить! Ещё раз увижу – не будет курить весь взвод! А пока два наряда вне очереди!
Два наряда означало: до трёх утра катать двухпудовую гирю, надетую на черенок полотёрки, – растирать на паркете мастику. После физических нагрузок нам поначалу не хватало и положенных восьми часов сна, а тут – четыре. Двое суток подряд. С утра до обеда не выспавшийся курсант должен был слушать технические лекции, записывать. Но он клевал носом. Преподаватель со звёздами подполковника вежливо предупреждал раз, два и в конце концов объявлял два наряда вне очереди.
– Доложите вашему замкомзводу, я проверю.
– Есть! – отвечал курсант, и служба в армии начинала казаться ему адом.
После кросса на футбольном поле батарею вели в столовую, останавливали напротив парадных дверей с колоннадой и высокими клумбами по сторонам. Прежде чем запустить, заставляли долго маршировать на месте. Под палящими лучами мокрая гимнастёрка высыхала на теле. Наш взвод стоял во главе батареи, а я – первым справа, как раз напротив клумбы. Календула, росшая в ней, казалась не от суеты здешней. Я смотрел на цветы и забывался… Так постепенно клумба стала моим молитвенным камнем, куда меня, как коня на водопой, приводили по три раза в день. Измождённый под весом солнца, давившего на плечо, я маршировал, маршировал, маршировал – и отдыхал тут душою.
Однажды во время такой маршировки ко мне подошёл Магдей. Без ремня, в промасленном хэбэ – был в наряде по кухне.
– Всё пройдёт, – сказал он. – Отслужим, приедешь ко мне на «Зою». У меня дача на Волге, лодка. Наберём пива, уйдём на остров!.. Помни слова на печатке Соломона!
Он произнёс это так тепло, что я вздрогнул.
– Не верится? – он смотрел своими волжанскими, зелёными и глубокими, как цветущая июльская заводь, глазами, затем мягко опустил веки. – Поверится…
Милый друг Магдей, ты сдержишь своё слово, наберёшь канистры пива и будешь ждать меня у катера с прогретым мотором. Но я не смогу приехать. Мы увидимся позже, в ресторане «Лето», когда ты будешь работать могильщиком. Я зайду туда с мороза после лекций в университете. Будет греметь свежий суперхит «Прощай». Один, великолепный, ты будешь танцевать в полупустом зале. Хмельной, будто молясь в небо, роняя, как сор, из карманов деньги. Ты обнимешь меня, отведёшь к столику, где мрачно восседают, жуя икру, передовики инфернального цеха: «Это мой лучший друг! – скажешь ты. – Хоронить по первому разряду!»
Ты выкопаешь сотни могил на центральном Арском кладбище. Твоё же пристанище я найду в Царицыно. Под палящим солнцем июня ты будешь смотреть на меня в упор, как тогда, в Белоруссии. Фотография будет чёрно-белая. Но я увижу те – зелёные, как водоросли, глаза. Человек слова, ты и тут сдержишь его: да, всё прошло… Как на печатке Соломона.
– Ба-а-та-ре-я, слева колонной по одному, бегом!.. – крикнул Коваленко, и мы согнули руки в локтях, стали трусить на месте… Наконец старшина выбросил драконье пламя:
– Марш!
Забегали в столовую длинной нитью, усаживались за столы по десять человек. Учебка кормила до отвала, всё было горячее. В алюминиевом чане, похожем на банную шайку, желтела пшённая каша. В бочонке рассольник. На блюде шматы варёной свинины. Распаренный пятак с ноздрями. Или прижмуренные в гастрономическом кайфе глазки.
Мы не успевали поесть. Колонну заводил и усаживал Коваленко, а поднимал, минуты через три, уже поевший до того другой замок.
– Заканчиваем приём пищи! – кричал он, сыто поправляя на брюхе пряжку.
Мы научились есть быстро, горячее мясо, перекидывая из руки в руку, доедали на бегу.
После обеда опять физическая подготовка, кросс с надетым противогазом. После чего уползали в траву и сокращались, как пережравшие аллигаторы.
Вечером штанга, турник. Вместо личного времени зубрёжка устава. Те, кто не мог ответить назубок заданную главу, из ленинской комнаты не имели права выйти.
Я научился быстро запоминать текст за счёт зрительной памяти. Выйдя к доске, читал, как с листа. Через неделю, конечно, ничего не помнил.
– Ну вы… светлая голова! – искренне и добродушно восклицал Рудинский. Глядя на меня, катал маслины, шевелил скрипичными ключами ноздрей.
– Теперь у вас личное время. Остальные – учим, учим, учим!
Удивительное дело – армия! Этот Рудинский, ещё вчера, как мы, – пацан. Задержись он на рекрутский автобус – свихнись по пьяне в кювет и явись с сидором завтра, в военкомате ответили бы: придёшь в мае! И зубрил бы Рудинский устав теперь вместе с нами, весенними.
А тут он – осенний, отец солдату…
Перед отбоем повзводно отрабатывали строевые песни. Дело было нетрудное, даже увлекало. Нет у тебя голоса. Но, горланя со взводом, ты его вырабатываешь, начинаешь различать среди других голосов. Он тебе даже нравится! А если песня хорошая, то удовольствие получаешь вдвойне.
Блаженны те взводы, где замки дембеля. Они плевали на службу, их подчинённые после отбоя спали. Сергунин тоже после ужина зевал и спотыкался. Рудинский был свеж, как утром. И каждую ночь перед сном «отбивал». За сорок пять секунд мы должны были раздеться и «умереть» в постели. За это же время вскочить и одеться.
«Не успеваем!» звучало рефреном. Рудинский входил в раж, заставлял надевать шинели.
– Десять – взять постели. Р-ра-зойдись!
В шинелях, перетянутые ремнём, кидались к кроватям, хватали постель вместе с матрасом, становились в строй. И так по тридцать-пятьдесят раз, спотыкаясь, сшибаясь друг с другом, снося всё на своём пути. Загривки пенились и дымились.
Однажды он явил креатив.
– Десять – все с тумбочками. Разойдись!
Мы кинулись, схватили каждый по тумбочке и вернулись в строй.
– Смирно!
Рудинский прошёл перед фронтом, вышел во фланг и прищурился.
– Корпус тела вперёд. Вы должны видеть грудь четвёртого человека…
Мы наклонились, пот со лбов потёк на столешни тумбочек, а их дверки открылись и оттуда посыпались тюбики, мыльницы, письма… Сержант разделся, взял полотенце, пошёл в умывальную. И уже оттуда глухо, будто накрытый ванной, покрикивал: «Десять – поставить тумбочки!», «Десять – взять тумбочки!»
В жуткой толкотне, с раздавленными на полу тюбиками, треснувшими мыльницами, проштампованными подошвами письмами, курсанты бегали, сталкивались, падали, спотыкались о лежавших. И вдруг кто-то заржал…
– Что-о?..
Рудинский, обмотавшись полотенцем, как раз возвращался из умывальной.
Двухметровый Пилаг на его пути замер в обнимку с тумбочкой. Рудинский остановился, закатил на него глаза:
– Вам весело?
Чёрный, курчавый, обёрнутый в полотенце, как в тогу, он походил на ливийского работорговца.
Раб удерживал тумбочку и молчал, ожидая отправки на галеры…
Рудинский оставил несчастного и обратился к взводу:
– И кому же это так весело? Выйти из строя!
Все молчали…
И стали бегать с тумбочками на первый этаж.
Падали на площадках. Кто-то повредился на бетонных ступенях.
На лестничном марше я остановился, скинул с груди тумбочку на пол. Рудинский подошёл, вопросительно вскинул бровь. Смотрел в лицо, долго и молча…
– Я отказываюсь.
– Что-о?.. Вы знаете, что бывает за невыполнение приказа? Я вас сгною!
– Мне по фиг!
Он быстро оглянулся. Крикнул:
– Так, всем поставить тумбочки на место, привести территорию в порядок!
Мы остались на площадке вдвоём. Двери в казарму он закрыл.
– Вы что – нюх потеряли? Вы-ы!.. – подбородок у него задрожал. – Я, кровь из носа!.. Я лягу, но вы не получите звание сержанта!
Я знал: чтоб завалиться с получением звания, нужен серьёзный прокол. У меня его не было. А на личное отношение сержанта Рудинского в штабе плевали.
– Десять – на первом этаже! – приказал он.
Я чувствовал презрение к этому спектаклю, который не имел никакого отношения к обороне страны…
– Я приказываю! – Ноздри Рудинского раздулись, он потянул руки к моему воротнику, крепко схватил. – Я из вас желчь выдавлю, вы…
Я молчал, но положил ладонь поверх его кисти. Зная, что держу руку штангиста, просунул пальцы под его ладонь глубже. Для большего рычага. Нужен был рывок. Я его сделал – вывернул руку и надавил локтем на локоть. Сержант боднулся, беспомощно уставившись в свои шлёпанцы. Затылок и шея его были под угрозой удара. Печень лежала, как на разделочном столе… Я не хотел осложнений и отпустил.
Рудинский выпрямился. Тяжело дышал.
– Ну, вы пожалеете об этом!
В казарме он поставил меня перед строем. Объявил два наряда вне очереди и что вместо концерта в Доме офицеров, где будут в субботу выступать «Песняры», я буду натирать мастикой полы.
– Без штанов не считается!.. – вякнул кто-то, намекая, что замок вне формы.
Рудинский вспыхнул. Это был бунт!
Однако у него хватило ума «не услышать» реплики.
В связи с этим случаем вызывает подозрение ещё один факт. Это произойдёт перед самым выпуском. Тогда уже нас не гоняли. Взвод насосался одеколона, и прямо в расположении пацаны дурачились, кто крутился на турнике (было уже холодно и турник натянули прямо в коридоре), кто ржал над анекдотами, кто валялся в одежде на кровати. Рудинский сидел на кровати и всё поглядывал исподлобья, всё листал книгу… Некурящий, с чутким обонянием, он наверняка чуял разящий запах «Сирени». Чуял! Но, как умный человек, смолчал. Объяви он ЧП, ему же самому крышка, и не видать повышения. А может, было и так: благовоспитанный в еврейской семье под Киевом, парень и понятия не имел, что одеколон на Руси – вторая водка. И думал: вот намазались «Сиренью», колхозники!
А пока нас гоняли. Но мы не чахли. Стояли бодро на крепнущих ногах. Даже хохмили. За это устраивали дополнительные гонки. Некоторые не выдерживали.
Ещё до принятия присяги убежал из части курсант. Написал записку для своей девицы: «Ухожу в леса», запечатал в конверт, положил на тумбочку и смылся.
Подняли всю дивизию. Прочёсывали леса, потеряли ещё человек шестнадцать.
Беглеца поймал сам подполковник Одарюков, командир нашего дивизиона. Ехал в гражданке на своём авто. На шоссе проголосовал солдатик.
– Не подвезёте?
– Садись!
Одарюков был служака. Как-то зашёл в казарму после игры в футбол. Развязный, в трико и кедах, пузо выпадает из-под расстёгнутой «олимпийки».
Дневальный попросил его к телефону, звонили из штаба.
Одарюков взял трубку.
– Есть, товарищ генерал! – Он вытянулся по струнке, будто стоял перед генералом. Положив трубку, чуть ли не строевым шагом отошёл от тумбочки.
– Ребятишки, жизнь прекрасна! – говорил он нам. И грозил пальцем. Ему вторил замполит Жабаровский.
За полгода до нас в карауле застрелился парень с Кавказа, красавец-казак. Из-за девушки. Нам каждый день читали наущения. Замполит Жабаровский красноречиво твердил с малоросским акцентом: «Изменила, и – хорошо! Туда ей и дорога! Ведь сам факт измены говорит о том, что она недостойна вас, ребята! И хорошо, что вовремя. Ну какая бы из неё получилась жена? Подумайте о матери. Ведь вы убьёте её!»