К книге
Провинциал. Рассказы и повестиРассказы. Старая
81%
Рассказы. Старая
51

Никто не знал, даже старожилы не помнили, была ли Клавдия замужем. Детей не имела и жила, как сиротка.

– Вот позову брата-инвалида!.. – маленькая, с куцыми сединками, визгливо стращала от ворот мальчишек.

Они обламывали её штакетник, по вечерам вешали на окно стукалку: сначала нитку с камушком дёргали, а после, если был ветер, привязывали к дереву и – не спала старуха всю ночь… А днём какая-нибудь орясина, прогуливая уроки, долбила в её ворота тяжёлым футбольным мячом, как булыганом.

Жила Клавдия сначала в добром пятистенке с огородом и яблонями на задах. А после перебралась на той же улице в половину шестистенника с пьяными соседями и единственной антоновкой, уползавшей из блевотного двора ветвями на улицу.

До неё обитала там семейная бухгалтерша из заводской столовой. Каким макаром удалось ей подбить умудрённую жизнью старуху на эдакий переезд – загадка. Возможно, напугали крохотную Клавдию неожиданные визиты и ласки строгой, образованной женщины с лиловыми волосами и благородной бородавкой на щеке.

Бухгалтерша нашла покупателей, легко продала её выгодный дом, за те же деньги свою «пол-избу» подсунула. А сама укатила на грузовике, гружённом полированной мебелью, седовласым мужем и двумя долговязыми оболтусами в каменные апартаменты у станции, оставив старухе дубовый комод на память.

Опамятовалась после Клавдия, но было поздно. А к бухгалтерше идти с укором да слёзным визгом, – даже к воротам подходить жутко: мечется по дворе волкодав лохматый, брызжет пеной по щелям забора. Грозилась Клавдия в суд подать, призвать на помощь грамотного братца-инвалида. Любопытные старухи ждали, ждали… не подала.

А вскоре узнала Клавдия, что бухгалтерша та умерла. Не то бородавка на щеке закоростилась, не то родинку сковырнула. А ещё говорили, будто пустил нутряной паук жадные щупальца, – как похотливый мужик, пошёл по грудям и ниже, изъел, обсосал тело мятущейся бабы, источил до костей, а после вылетел вон вместе с духом хозяйки искать по свету другую плоть.

Перепугалась тогда старуха: уж не она ли проклятиями хворь накликала? Вспоминала свою ругань: «Чтобы хрен у тебя на лбу вырос!.. Чтоб ни дна тебе, ни покрышки!..» Но у той ни хрена, ни чего другого на лбу не выросло, и даже в крышке отказу не было – обтянули кумачом, прибили накрепко.

Жила Клавдия одной работой по хозяйству. В магазин раза по три на дню ходила, за молоком, за свежим хлебом. Воду в бочки до краёв натаскивала, зимой разгребала на улице снег. Со двора вывозила в ванночке, большие комы укладывала против палисада стенкой. А летом колола дрова: куб за кубом до слякоти осинку колуном перетюкивала. За деньги нанимала лишь пильщиков. Печь топила с секретом: приносила охапку из семи поленьев, шесть сжигала, а последнее прятала за печь. К концу недели набиралась новая кучка, ею топила в божий день воскресенье, умиляясь экономией.

Сплетен не любила. Долгие вечера коротала с Муркой, тоже пожилой и облезлой, к которой даже безмозглые по весне коты уже третий год не лазили. А бывало, открывали лбами форточку, пугали, лупоглазые, разевая рты.

Зажигала хозяйка лампочку над комодом, приставляла стул – и долго можно было видеть в тёмных окнах без занавесок едва освещённую, согбенную фигурку с пепельной головой. Не то подолгу, одними дёснами, жевала-ужинала старуха, застыв над комодом, не то полоски из газет близоруко вычитывала, не то, померши, сидела – с улицы не понять.

Спать ложилась в застиранном халате с дюжиной крепчайших заплат. А наутро вновь с дряхлым скрипом половиц начинала Клавдия Величко свою серую жизнь.

– Вот раньше-то!.. – Ни с того ни с сего остановит, бывало, по первому снежку, маленькая и ясноглазая, будто рюмочку хватила. – И есть вроде нечего было, а жили-то как?.. Песни, гармонь! А нынче все сыты да скрытны! – И так же неожиданно оставит прохожего, семеня с коромыслом через плечо, в своём длиннополом пальто, стянутом шарфом, будто кушаком.

Первый снег действовал на старуху особенно. И вот повалил в ноябре, глушил округу мокрыми хлопьями. Вышли жильцы разгребать у дворов. Вышел с лопатой и Илья, сосед Клавдии через три дома, и вдруг увидел: сквозь белую завесь, заплетаясь в пальто, направляется к нему Клавдия. Как-то мелко и виновато улыбается.

– Всё, я плюнула на их!.. Уберу у своих ворот и хватит. С километр расчищала! А что?.. Эти пьют, этим тоже – как хрен по деревне! – И вдруг застрадала лицом: – Илюшка! В дом старости, что ли, идти? Ведь сил нет!.. Дрова везут плохие. Опять призаняла денег, чтоб берёзку подкинули. А в прошлом годе хотела вовсе машину вернуть: одну гниль привезли да ещё на водку просят. Кругом деньги! А кусать тоже чего-то надо! Ведь скоро мне восемьдесят… Я б работала, посуду где-нибудь мыла, а сил-то нет!.. Ведь я на окопах в войну была, все руки у меня обморожены. – Клавдия трясла лохмотьями рукавиц. – Никакого сочувствия к людям нету, вот что я скажу! Шесть братьев у меня на фронте погибло, шесть! Одна я осталась!..

– А брат, инвалид? – спросил Илья с участием.

– Брат сам чуть живой лежит. Ведь ног у него до пояса нет, а вот тута снарядом всё отодрано. Я сама на окопах была, руки-то, вот они, ничего не чувствуют: что лопату держишь, что дерьмо!

– Может, на самом деле, в дом старости?..

– Да. Но всё отберут тут. Ведь копила всю жизнь, на хлебе с водой сидела. Паша не дала бы соврать…

И тут Илья впервые за двадцать лет вспомнил покойную Пашу, её соседку по старому дому. Скорченная в три погибели, столетняя Паша жила в передней избе, окнами на улицу. Всё гоняла детей от завалинки, где любила на солнце греть свои кости. Вспугнутые, как воробьи чучелом, ребятишки отбегали и дразнили старуху Пашей-ягой, костяной ногой.

– Ведь свой дом, он – свой, – продолжала Клавдия. – А квартирантов опять пустить, сама по дощечке ходить будешь, а они кажин день прописку требовать станут и смерти твоей ждать… На руки свои надеяться надо, вот что я скажу. Иначе смерть!.. – отрезала Клавдия и пошла прочь от соседа.

Илья смотрел на кучу дров, недавно сваленную возле дома Клавдии. Драгоценную берёзу она уже перетащила во двор, чтобы не унесла пьяница Зинка. Та по-честному топила свою печь исполкомовской лестницей, разбирая её по ночам в овраге, но иногда прихватывала охапку из чужой поленницы. Или по пьяному пути из магазина, матюкнувшись, отдирала средь бела дня от соседского забора доску, за что не раз бабы этими же горбылями мяли ей бока да приговаривали, чтоб заготавливала дрова впрок.

– Я же летом опять сидела!.. – плакала Зинка, ползая на четвереньках.

«Осилит ли старая на этот раз», – думал Илья, сняв с парящей головы шапку. Или при колке вдруг занеладится, схватится за бок и уплетётся в дом – умирать, оставив топор и по-мужски загнанные в полено клинья?.. Он вспомнил, как они, крепкие подростки, кололи дрова вдовам. Увидят: напилено, хватают топоры и – туда, как на битву. Лузгали чурки хлеще иных мужиков. И с правого и с левого плеча, и через плечо о колоду так, что чурбаки – вдребезги! А уж осинку – ту ставили на пень и, придерживая пальцем, чесали топором: поленья будто отклеивались. Наотмашь били по лежакам, где только мелькал свежий срез. Перелезали через раскошенную кучу – вздохнуть. Не любили только укладывать дрова в поленницу. Но тут уж сами бабки ползают на четвереньках со «спасибами» да «молодцами». А у самого молодца огород не вскопан да бачонок на кухне сохнет, бабка сидит, чай сварить нечем. Кололи дрова и Клавдии, и всё – задарма, в охотку. Теперь дети не те…

И вот Клавдия дожила до юбилея. Накануне не спалось.

«Восемьдесят?!» Ох, как сыра земля, – почувствовала нынче по осени, когда вычёсывала корявыми пальцами из мокрого назема оставшуюся морковь. Просквозит, пробьёт в землице стянутые кожей бока и бейся в тонкой простынке костями о тёс… И захотелось вдруг в ад, в пекло, где горячие уголья: жар костей не ломит. Молила и о тёплом иерусалимском солнце…

Опять тонюсенько засосало под сердцем, потянуло с паучьим присосом. Мысленно перебрала смертное: крахмальный тюк лежит в сундуке, деньги, стянутые резинкой в трубку, – там же, в жестяной коробочке. А хватит ли денег?..

«За могилку рубликов сорок положу, так. Полсотни за машину до Самосырова надо. А был бы братец здоров, на подводе отвёз. На телеге трясёт… А сколько нынче за гроб берут? Летось Николая-кузнеца хоронили, Катю надо спросить… Мне доминка-то дешевле сойдёт: Величко-невеличка, сморщенный клюв… А тяжёлый, говорят, Николай-то был. Это голова у него больша больно да курчава, будто кольчугой обмотана. Седина железна. Коваль…»

Вспомнила, как возвращалась с поминок, чужой смертушкой тронутая, бесплатно хмелённая да сытая, на лёгоньких ножках. Моложе была тогда на год. А Катя хорошо угощала: ешьте, пейте, дядя Коля выпить любил. По бутылке дала ребятишкам, что несли гроб.

Клавдия будто на секунду вздремнула. Нет, она уж давно не спит. Почуяла запах не то застоялых духов, не то намокшей текстильной краски, материи. Новый и в то же время будто знакомый запах. Он идёт от угла, от тряпицы, которою заткнула в углу гнилую щель, ведь осень… А если вправду, то Клавдия-то давно умерла, и дух сей – от прелой материи гроба, сырой могильный дух. А здесь – это душа Клавдии гостит в родном доме на сороковой ли, ой ли на первый день!.. Прибыла она сегодня в своей доминке, как в экипаже, лёжа: ведь стара да ленива. Строга, величава, покойна лицом раба божия Клавдия, глянь по сторонам: и справа, и слева – ажурная обивка гроба. А крышка вон там, во дворе, у ворот, там братец сидит в инвалидной коляске, плачет и курит «Север»: «На Покров, на Покров наша Клавдия, как выпал снег!..»

Клавдия, шевельнувшись, сдвигает в ногах отяжелевшую кошку. Кто-то темнит взмахами стену… Узелками рук Клавдия разглаживает край наборного одеяла поверх впалого живота. Жива…

«Что это я? Ведь завтра день рождения у меня, – думает Клавдия. – Позову-ка я Катю, наварю щей, куплю «Агдаму». Посидим, спомним…» С улицы свет фонаря, в широкой металлической шляпе, падает через окно на потёртые обои вдоль кровати. И от этого как-то уютно: вот светит задарма лампочка прямо в комнату, а сама Клавдия – вот она, туточки, в тёплой постели, и хорошо. Мурка, вытянувшись, будто подохшая, греет облезлой шерстью ревматизмы хозяйки.

«Посидим, спомним…» – Коростой стынет улыбка на сохлых губах. Лёгкой девочкой бежит Клавдия по заречному лугу за бабочкой-капустницей, а в жёлтых волосах её вьётся атласная лента. Знает, знает Клавдия в беспокойном старушечьем забытьи, что это сон, и тужится вспомнить, кто тогда подарил эту ленту, бабушка или дед? Помнит корявые руки, видит будто на дне бочки: уколола та девочка ногу о кустик, фукает кто-то на ранку, жалостливо, кровно. Потом открывается сундук, обитый изморозью, вынимают ленточку руки, а под ленточкой на дне сундука – смертное…

Утро больно цедило в глаза светом, от недосыпа болела голова, покалывало сердце. В комнате тишина, стылость. Истопить ли печь? Попила горячего чаю, согрелась: «С первым инеем и протоплю…»

Взяв бидончик, вышла на улицу, приставила к воротам чурбак: хозяйки дома нет. С деревянного столба снялась ворона. Свистя крылом, опрокинулась за изгородь. Непогашенная лампа на столбе желтела цыплячьим пухом.

– Что это задарма деньги-то жгут? – подумала Клавдия. Глянула на покосившиеся ворота покойного Николая, мрачные, призывно приоткрытые – и вдруг подкосились ноженьки, помутилось в глазах, будто опять, как в девчоночью пору, гаркнул строгий отец под гулкий купол неба, охолонув нутро: «Пойдёшь за вдовца замуж!»

1989

Предыдущая главаГлава 51 из 63Следующая глава