Всходила луна. Рыжий сноп света предвещал ее появление. Таинственно и тревожно озарялась земля.
А над землей летел самолет.
Три ряда кресел были заняты командой спортсменок, возвращавшихся в Москву со сбора. Юные лица, смех, щебет — художественная гимнастика, сборная страны.
Катя — ей лет восемнадцать — сладко дремала, когда тоненький голосок стюардессы возвестил:
— Граждане пассажиры! По погодным условиям в Москве наш самолет совершит промежуточную посадку в городе Разлельске. Просим всех пройти в аэропорт, где к вашим услугам будет буфет, газеты, ресторан и…
Голосок еще продолжал что-то вещать, а соседка уже будила Катю:
— Катька, застегивайся. Разлельск!
— Как — Разлельск? — спросонья откликнулась та. — При чем тут Разлельск?
— Посадка!
— Где?
— В твоем Разлельске.
— Да ну? — И только теперь осмыслив, в чем дело, Катя стала быстро застегивать ремень.
…Летел самолет. Над землей медленно, огненно, рыжим, громадным диском всходила луна.
…На лавке сидел старик и смотрел на приход луны. Рядом в песочке копалась его полуторагодовалая внучка. Она тоже замерла и подняла удивленные глазки.
— Дай! — громко сказала она и протянула ручонки.
…Глядел на лунный приход и некий молодой человек. Он сидел на опушке леса. Исписанный нотными знаками лист лежал возле него на пеньке. И не только лунный диск видел он, но и знакомый нам самолет, готовившийся к посадке.
…Ту же багровую луну, тяжко карабкавшуюся вверх, наблюдала и школьница Саня, стоявшая у раскрытого окна в пустом школьном коридоре.
— Санька, очнись, — сказал ей, подойдя, одноклассник Сергеев. — Хватит выть на луну, назад к стенгазете! — провозгласил он, кивнув на большой лист ватмана, расстеленный на полу.
…В самолете Катя оторвала взгляд от луны.
— Слушай, — сказала товарка. — А я бы на твоем месте выползла здесь, в Разлельске. Прошвырнулась бы в школу, покрасовалась. Все-таки на три четверти знаменитость.
— Разве только к тетке зайти? — Катя была в нерешительности.
— А что! — подружка зашнуровывала походную спортивную сумку. — Сыпь к Егору, скажи про тетку, так, мол, и так, позвольте на сутки. Он добряга!
Самолет коснулся колесами земли.
…Старик нес на плечах внучку. Промчался автобус с пассажирами. В окошке мелькнула Катя. Луна побледнела, пообыкновенела и стояла уже высоко.
В дверь восьмого класса «Б» вошла директор Ираида Сергеевна. Класс встал.
— «Круглый стол?» — спросила Ираида Сергеевна у школьницы Сани, которую мы уже видели у окна в озарении восходящей луны. Саня сидела за столиком преподавателя.
— Да, — ответила Саня.
— Тема диспута? — спросила Ираида.
— «Кем я хочу стать».
— Продолжайте. А ты, Маношина, после прений зайдешь ко мне.
Саня кивнула. Ираида вышла.
— Так кем же ты хочешь быть? — не без иронии осведомилась Саня у веснушчатой неуклюжей школьницы.
— Никем, — ответила та. (Будем звать ее по фамилии: Костричкина.)
Все засмеялись.
— То есть, как — никем? Как же ты будешь жить? — спросила Саня.
— Выйду замуж, — сказала Костричкина.
Новый взрыв смеха.
— А кто тебя будет кормить?
— Муж.
— Да кто тебя возьмет замуж, рыжую? — выкрикнул кто-то под общий хохот.
— Да еще кормить! — подхватил другой.
— Не беспокойтесь, возьмут! — нахально парировала Костричкина.
— Тихо! — властно прервала Саня. — Здесь дело не в том, возьмут или нет Костричкину, а в принципе. В жизненной установке. Советская женщина прекрасна прежде всего своим общественным лицом. И не надо, Костричкина, засорять этот светлый образ мещанской трухой и кухонными интересами. Все! Диспут окончен!
— Домой! — зычно воззвал с задней парты мальчишеский голос. — По домам, ребята!
В кабинете директора школы Ираиды Сергеевны все было строго, серьезно, как полагается. Скромные шторы, бесстрастные портреты великих людей на стенах. И все же это был кабинет женщины. Возможно, такое ощущение рождалось от мимозы в вазочке или от небольшого портфеля, небрежно брошенного на диванчик, а может, от самой этой серьезности, чуть-чуть форсированной, втайне игривой.
Саня стеснительно села, мгновенно преобразившись из личности поучающей в личность почтительно слушающую.
— Дело такое, — начала Ираида. — В город приехала Прохорова. Художественная гимнастка. Та, что училась у нас, пока ее не забрали в Москву.
— Та самая Прохорова? — изумилась Саня.
— Только без ахов! Та самая. На два дня, перед отъездом на чемпионат. Надо устроить встречу со школьниками. Не очень пышно, но все же тепло. Ты скажешь приветствие.
— Я?
— Ты. Единственная из старшеклассников, кто владеет речью и политически созрел. Набросай, я просмотрю.
— А пионеры нужны? — уже по-деловому осведомилась Саня и сразу стала похожа на ту, какой была на «круглом столе».
— Все как тогда, когда встречали знатного комбайнера.
— И оркестр?
Ираида подумала.
— Ладно, пусть будет оркестр.
Гром школьного оркестра — тут и трубы и мандолины. И много барабанов. На сцене — Ираида Сергеевна, педагоги, Саня в школьной форме, белом переднике. Тут и виновница этого торжества Катя Прохорова — в джинсах, без следов косметики на лице, обычная и простая и этим отличающаяся, скажем, от директора Ираиды, у которой строго подчеркнуты глаза и сдержанно подвиты волосы. Отгремели барабаны, и вот уже кроха второклашка читает тонюсеньким голоском Пушкина: «Вновь я посетил тот уголок земли…» Сбивается, начинает сызнова, снова сбивается. Живой, буйный школьный смех. Катя Прохорова подхватывает девчушку, легко поднимает ее и целует. Рукоплескания.
Потом Саня читала приветственную речь. Она приветствовала Катю, художественную гимнастку, которая тоже училась когда-то в этих стенах, тоже гуляла на переменках по коридорам и которую школа, обучив и сообщив первый импульс, направила в руки спортивных организаций, которые проявили к ней интерес.
— И что же? — закончила Саня. — Талант созрел! Катя Прохорова трудом и настойчивостью, присущей всем нашим спортсменкам, добилась успехов, не раз становилась первой…
— Всегда — второй! — смеясь, поправила Катя под бурные аплодисменты.
— Но будете первой! — сказала Саня, оторвавшись от листка. — На славу советского спорта, на радость вашим друзьям!
— А вы узнаете меня?
Этот вопрос задала Катя Прохорова некоему гражданину лет двадцати пяти, сидевшему недалеко от нее за столом в учительской, где был устроен скромный прием по случаю пребывания бывшей воспитанницы в стенах любимой школы. Столы были сдвинуты, кипел электрический самовар, пили чай, заедая бубликами. Мы уже видели этого гражданина при восходе луны, на опушке леса. Назовем его — Петр.
— Я? Вас? — смешался от неожиданности гражданин, да так, что положил откусанный бублик обратно в вазочку. — А разве мы с вами знакомы?
— Еще бы! — сказала Катя. — Вы были старшим вожатым в пионерлагере? Лет шесть назад?
— Был, — пробормотал Петр и снова в смущении схватил откусанный бублик. — А вы кем там были?
— Кем? Пионеркой! — сказала Катя. — Я в вас тогда была влюблена. И страшно хотелось с вами поцеловаться.
— Ладно, довольно о прошлом, — торопливо вмешалась Ираида. — Расскажи-ка нам лучше про культурную жизнь Москвы. Что ставят в Художественном?
И тут же посыпались вопросы:
— Как Колосихина? Вы с ней подруги?
— Не очень горячие, — бросила Катя и снова весело адресовалась к былому вожатому: — А помните, как мы вам письма писали?
— Помню, — сказал, оттаивая, Петр. — И, честное слово, кажется, помню вас. Такая худенькая, невзрачная. Сколько вам тогда было лет?
— Двенадцать. Это было мое последнее лето в Разлельске. И вы казались мне витязем.
— А это верно, что Большой театр ставит «Хованщину»? — прервала директор Ираида этот чрезмерно личный, не коллективный разговор.
…После чая с бубликами они возвращались вдвоем — Петр и Катя. День шел к концу, улицы были полны всем, что переполняет их в раннюю весеннюю пору, когда солнце не торопясь гребет вниз, потихоньку теряя силы. Так и следует снимать все это — без подготовки, нечаянно схваченными штрихами, именно то, что случайно приметил глаз. Порой это любопытно, временами грустно, нередко смешно.
Петр что-то говорил, Катя с живым интересом слушала, временами осторожно и не без удивления поглядывая на него.
Он действительно смутно вспомнил ее. Такая легонькая, невесомая, и все дарила ему цветы. Он учился тогда в Москве, в консерватории, и приехал в Разлельск на каникулы к отцу. А чтобы не сидеть без дела и подработать, определился старшим вожатым в пионерлагерь. И был еще там за тапера. И писал свои первые вещи для фортепьяно. И отсылал их в издательство. И всегда получал отказ.
Катя спросила:
— А сейчас вы учите музыке в школе?
— Не в одной, — отозвался Петр. — Еще в двух. И в музыкальном училище. Работаю в клубах. Написал балет.
— Балет? — удивилась Катя.
— Да. Послал в Москву.
— И что?
— С часа на час жду ответа.
— А если отказ?
— Повешусь! — ответил Петр. И не вдруг можно было понять, что он шутит. — Балет необыкновенный. С хором.
— Почему — с хором?
— Надо!.. Может, читали Данте?
Катя помедлила.
— В учебниках нету…
— Вот именно — «нету»! — передразнил он. — Как можно жить без Данте? Кошмар!
— Но я о нем знаю, — сказала Катя, задетая за живое. — К нему Чайковский музыку написал. Наш тренер Егор Егорович влюблен в этот диск.
— В Чайковского? — пожал плечами Петр. — Конечно, он неплохой музыкант. Но слишком слезлив. Музыка с вазелином. «Любви все возрасты покорны», — пропел он. — Мармелад!
Так они дошли до подъезда многоквартирного дома.
— Ну, вот, тут живет моя тетка, — сказала Катя. — Очень рада была с вами повидаться. Завтра улетаю в Москву.
— Уже? — огорчился Петр.
— Уже, — подтвердила она и протянула руку. — Прощайте.
— Прощайте. А мы так хорошо с вами говорили!.. Знаете что?.. — нерешительно вымолвил он. — Давайте еще походим. — Он просительно и застенчиво глядел ка нее.
— Пойдем, — ответила Катя. — Только куда?
— А так, никуда, — сказал Петр.
— У нас ведь как? — спросил Мефодий Иванович, отец Сани. — У нас все прощается, если любовь. Объяви, что влюбился, и хоть на затылке ходи.
Был тот же час, те же сумерки. За обедом дома сидели отец Сани, Мефодий Иванович, его жена Валентина Кондратьевна, и сама Саня.
— Это какое-то бедствие! — говорил Мефодий Иванович, поглощая салат. — Врубишь телек, хочешь что-нибудь путное посмотреть. Нет, любовь! В кино — любовь. В театрах — любовь. Пошлость, дешевка, высосано из пальца! Столько вокруг удивительного, неповторимого, совершаются чудеса, а у них одно на уме — луна и любовь!
— Однако, Мефодий Иванович, — заметила Валентина Кондратьевна. Она ела, проглядывая служебные бумаги, — этак тоже нельзя. Чувства есть чувства.
— Конечно. Но в меру! — откликнулся муж. — Все помешались на любви. Это доходит до невозможного. Уже не поймешь, где базис, а где надстройка… Работает у меня в управлении старший экономист. Так он вчера, представьте, едва не повесился от любви. Заперся в ванной, никого не пускает. Стучат — тишина.
— И что? — заинтересовалась Саня.
— Ешь и не слушай! — скомандовал отец. — Псих! — сказал он про экономиста. — План горит, важнейшие совещания, а он в ванной сидит. И это советское время, двадцатый век!.. Простят! Пожурят и простят! Валя, я ведь ухаживал за тобой?
— Ну.
— Любил?
— Ну.
— Но в ванную не запирался?
— Ну.
— И чем это кончилось? — полюбопытствовала Саня.
— С кем?
— С экономистом.
— Ничем, — ответил отец. — Проголодался и вышел.
— Значит, можно все-таки разобрать, где базис, а где надстройка, — отметила Валентина Кондратьевна, делая пометки в бумагах.
Уже порядком стемнело. Катя и Петр сидели на бульваре. Все было как всегда — шум улицы, лязг трамвайных колес, мелькание прохожих всех возрастов. Брюки и юбки, ноги, побегавшие по белому свету, и ноги, только-только вступающие в жизнь. Пары влюбленные и пары поссорившиеся.
Петр что-то горячо говорил. Катя молчала и слушала.
Честно сказать, он совершенно не знал, можно ли говорить с ней о чем-нибудь настоящем. Все эти гимнастки — художественные и обыкновенные, — танцорки, эстрадницы всегда казались ему мелкой и прыткой дробью. Но эта была другой: она слушала. Обычно все говорили, никто не слушал его. Она слушала и не отрывала от него удивленных глаз. Какие глаза! Простые и уже не простые, доверчивые и недоверчивые, наивные и уже много повидавшие и расценившие то, что довелось повидать. Порой она становилась красивой, но чаще была некрасивой. По-юношески угловатой, но уже с притертыми углами.
— Понимаете, — говорил Петр. — Я написал балет о Беатриче, о той, которую воспел Данте. Жила ли она в действительности? Не знаю, да, кажется, и никто не знает. Возможно, Данте ее придумал, он ведь любил придумывать. И вообще — есть ли в действительности любовь или ее каждый раз придумывает человек — вот о чем мой балет.
— Удивительно! — с искренним восхищением проговорила Катя. — Но как это будет на сцене?
— Сперва Данте встречает свою Беатриче на празднике Весны, на девятом году своей жизни. Потом он ее снова увидит, когда ему будет восемнадцать. Умирает отец Беатриче, а потом и она сама. Для Данте это конец света. Он на грани жизни и смерти и оказывается у врат Ада. Три зверя встают на его пути…
— Простите, тетенька, вы художественная гимнастка? — прозвучал возле них мальчишеский голос. То был школьник лет десяти.
— Возможно, — ответила Катя.
— Черкните! — Он протянул листок.
— Что?
— Что-нибудь легкое, — посоветовал паренек. — «На память Диме». А тут: «Твоя Колосихина».
— Но я же не Колосихина, — рассердилась Катя.
— Нет? — удивился Дима. — Кто же вы?
— Я — другая.
Паренек задумался на мгновение. Потом сказал:
— Промазал! Все равно подпишитесь. Авось сгодится когда-нибудь на обмен.
Ушел.
— Ну? — жадно спросила Катя у Петра.
— Что?
— Три зверя встают на его пути…
— А!.. Но любящая душа Беатриче спасает его, дает ему провожатого, который ведет его сквозь Чистилище к самой вершине горы, где опять встречает его Беатриче. Впрочем, — добавил Петр, — все это мало похоже на балет. Это, скорее, мольба.
— О чем?
— О вечной любви, которая бы не умирала в Чистилище.
— А она всегда умирает?
— Так говорят…
…Они поднялись на холм. Внизу мигал огнями город.
Он остановился у амбарного строения, стоявшего на краю оврага. Поискал ключ в потайном месте между дровами. Открыл тяжелый засов, включил свет. Что-то вспорхнуло, и Катя невольно прижалась к Петру.
— Это летучая мышь, — объяснил Петр. — Извините, забыл предупредить. Вот моя мастерская.
Здесь были кипы нот, на стене, рядом с тележным колесом, висела гравюра, изображающая Данте, среди пучков трав виднелись схемы гео- и гелиоцентрических миров. Он снял скрипку. Она была необычной формы.
— Эту скрипку построил я, — сказал он.
— Вы?
— Да. И сам изготовил лак для ее покрытия.
Он заиграл. В старом сарае зазвучала грозно-торжественная мелодия. Опять вылетел нетопырь, но Катя уже не встревожилась.
— А где этот ваш балет сейчас? — спросила она.
— В Москве, завтра будет ответ. Мой друг известит — он на пульсе.
— Вы знаете, — вымолвила она, помолчав, — никогда не встречала такого, как вы.
— Какого?
— Не знаю. Такого. Ни разу!
Утренняя заря настигла их на высокой площадке над городом. Медленно прибывал рассвет, рванул ветер. Разлельск словно бы растворился там внизу, в котловине. Остались лишь смутные очертания, и Катя с Петром проплывали в тумане, сидя на скамье под двумя фонарями.
Впрочем, туман постепенно слабел. Где-то, казалось на самой границе города, вдруг вспыхнул желтенький огонек и заспорил с рассветом. Засветился другой, поближе. Говорит Петр. Слушает Катя. Но мы не слышим его.
Она его слушала. Всю жизнь он мечтал о том, чтобы кто-нибудь задержался на час и выслушал то, что бурлило в нем: его оценки, идеи, намерения. Напрасно! Все мчалось, огибая его, все проносилось мимо. Она слушала и, кажется, даже слышала, хотя ни разу не подняла головы. И он выложил все: и то, что навязло в зубах у всех, и то, что кипело до времени только в его душе. Он говорил о живучести упрямства в искусстве, о том, что следует выжечь всю эту музыкальную жвачку, которую радио и ТВ вбивают нам в уши. Нужны неведомые звучания, говорил он, слияние электрических инструментов с симфонической группой. Старое в музыке отжило, классика дала дуба, сколько бы ни кричали о ее бессмертии…
— Плавка идет! — сказала вдруг Катя.
И точно горизонт вспыхнул, погас, снова вспыхнул и стал заливать небо огнем. Все сделалось зыбким и ненадежным, вздрогнули здания, заметались тени. Потом, столь же внезапно, но медленнее, все вдруг стало загасать.
— Потрясающе! — проговорила Катя.
— Гуляете? — спросил кто-то за их спинами.
То был человек средних лет, несколько странноватый, какой-то зябкий, невыспавшийся.
— Гуляем, — откликнулся резко Петр.
— А чего сердишься, — удивился прохожий. — Я без грубостей. Сам-то ты кто? — добродушно спросил он.
— Музыкант.
— Играешь?
— Ну.
— На пианино, что ль?
— Музыку сочиняю.
— Из головы?
— Из головы.
— Вот не пойму, как это можно — из головы, — искренне удивился прохожий. — И много платят?
— Самую ерунду.
— Тогда зачем сочиняешь?
— Очень хочется, дяденька, — сказал Петр. — Иди-ка своей дорогой!
Прохожий ушел. Стало совсем светло. Из городской котловины долетел легкий шум, преддверие дневного грохота.
— Вам не холодно? — спросил с заботой и нежностью Петр и сделал попытку стянуть с себя пиджак.
— Нет, — откликнулась Катя. — Пора домой. Уже утро.
…Катя взяла в условленном месте ключ от квартиры тетки. Вошла. Из окна был виден круг взошедшего солнца. Катя прошла на балкон, расположенный напротив. Там, бледная, стояла луна. «Солнце в Овне, весенняя полная луна в Весах» — так сказал Данте.
Внизу под балконом, в раннем утреннем скверике, шелестели листья, слабо струился фонтан. Тихо и медленно, как дремота, расходился туман. И Кате вдруг показалось, что вдалеке, сотканная из солнечных бликов и радужных брызг, скользнула Беатриче в сопровождении двух дам защиты. Затем в шелестящих деревьях и солнечной пестроте возник юноша в средневековом плаще, и Беатриче стремительно протянула к нему руки…
Назавтра в полдень Саня позвонила в дверь квартиры, где у тетки остановилась Катя. В руках у Сани был букет цветов.
— Добрый день, — Саня протянула Кате букет. — Я от школы. Меня прислали вас проводить.
— Спасибо, — сказала Катя. — Но знаете, я сегодня не еду.
— Почему? — опешила Саня.
— Возникли новые обстоятельства, — уклончиво объяснила Катя. — Скажите, почта на старом месте? Мне надо позвонить тренеру в Москву…
…Минут через десять на почте, в междугородной будке, имел место такой разговор:
— Егор Егорович? Это Катя.
— Так.
— Егор Егорович, я хотела сегодня вечером вылететь.
— Так.
— Но не вылечу. И завтра не вылечу… Я наверно, пробуду здесь всю неделю.
— Что-что? — заревело в трубке. — Это еще что за фокусы?
Катя втянула в легкие воздух, помолчала, выдохнула.
— Я влюбилась, Егор Егорович, — сказала она, прикрыв ладошками микрофон, чтобы никто другой не слышал.
— Не понял.
— Ну, влюбилась, — тихонечко уточнила Катя.
— Ты рехнулась? — громыхнул тренер. — Через месяц у нас Гренобль. Да ты понимаешь, что… — И голос его вдруг провалился в небытие.
— Егор Егорович! — закричала Катя. — Алло!.. Саня, есть пятнадцать копеек?
Саня быстро протянула ей пятиалтынный.
— Егор Егорович, алло! — сказала Катя, когда вновь обозначился тренер. — Вы меня слышите? Что мне делать?
— Как — что! Немедленно выезжай! Завтра буду тебя встречать.
— Я не приеду, Егор Егорович. Я правда не вру. Это любовь.
— Да чтоб она провалилась, эта любовь!
Щелчок. Голос опять испарился. Катя в панике сунула Сане деньги.
— Разменяйте! На все!
…Когда они вышли из здания почты, Саня спросила:
— А куда мы идем?
— К Калошину.
— К учителю музыки? — озадаченно справилась Саня.
— К нему. Сюрпризом! Как ближе пройти на Сорокин Ввоз?
— Я провожу, — предложила Саня.
— Пошли!
— А откуда у вас его адрес? — удивилась Саня.
— Он мне его записал, — спокойно ответила Катя. — Только надо купить что-нибудь его домохозяйке.
Они шагали вниз по Сорокиному Ввозу, к реке, по старой булыжной дороге, вдоль деревянных заборов. Катя остановилась.
— Обождите, — сказала она. — Сперва наведем порядок.
Она извлекла из своей спортивной сумки зеркальце, расческу.
— А зачем он вам? — спросила Саня.
— Кто?
— Учитель пения? Петр Федорович?
— Он удивительный человек, — объяснила Катя. — Я такого никогда не встречала.
— Убиться можно! — откликнулась потрясенная Саня. — Он что, вам пел или играл?
— Послушайте, — не отвечая, сказала Катя. — А почему мы с вами на «вы»? Давай на «ты».
— Давай, — согласилась польщенно Саня.
Калитку сада возле домика, где снимал комнату Петр Федорович Калошин, учитель пения в младших классах, отворила сердитая тетка Степанида.
— Простите, — несмело произнесла Катя. — Петр Федорович у себя?
— Он-то у себя, — потянула в ответ Степанида. — Ты-то зачем тут?
— Мы с ним условились.
— Ох ты, юркая! «Условились»! Незачем, незачем, он человек занятой. Ходють, бродють…
— А вы не орите! — вступилась Саня. И, отодвинув хозяйку в сторону, вошла в сад. — Пошли! — приказала она Кате.
Но Степанида, не ожидавшая такой решительности, преградила дорогу.
— Куда?! Еще школьница! Чему школьников учат? Чему?.. Стой!
— Тетя, — сказала Катя, протягивая сверток, — а мы подарочек вам принесли.
— Мне? — Степанида недоверчиво развернула.
— Вам.
— Вот это по справедливости, — сказала, посветлев, Степанида. — Проходи, детка, в дом, Петька только-только с уроков прибег… А ты, девка, поаккуратней! — прикрикнула она на Саню. — В газетах что пишут? Что?? Не хулиганить!
Дверь в дом открыл Петр.
— Вы? — потрясенно спросил он Катю. — А я собираюсь к вам. Проводить.
— Я сегодня не еду, — просто сказала Катя. — Войдем, — пригласила она Саню.
…Портреты кисти Эль-Греко: коричневые удлиненные лица, сухие, вытянутые фигуры библейских сказаний и евангельских притч. Это, конечно, лишь репродукции. Объемистый том таких репродукций рассматривает, перелистывая, Саня.
Комната Петра в беспорядке, — возможно, сегодня в особенном. Ведь он сам не свой, ожидая сообщения из Москвы о судьбе своего балета. Он жарил на кухне яичницу, его трясло, он все время прислушивался — не засигналит ли в коридорчике телефон. Катя, умостившись на диванчике, пришивала пуговицу к его пиджаку. В общем, каждый был занят своим делом.
Заурчал телефон, Петр кинулся в коридорчик.
— Слушаю? Да!.. Нет, это не кинотеатр «Прогресс»! — прорычал он. — Набирайте внимательней.
— Чего это он? — спросила Саня Катю, не отрываясь от Эль-Греко.
— Ждет звонка из Москвы. Из театра. О своем балете.
— Каком балете? — опешила Саня.
— Ты Данте читала?
— Нет. А кто он?
— Великий поэт, — твердо сказала Катя. — Этот Данте был влюблен в одну девушку. В Беатриче. На жизнь и смерть!
— И об этом балет? Труха! Кому это нужно? Сколько можно мусолить одно и то же!
— Дура ты, дура! — сказала Катя.
— Может, и дура, да не дурей тебя, — ловко отбрила Саня.
Петр вынес бормочущую яичницу из кухни и поставил на подоконник, на ворох газет. Катя быстро и ловко накрыла на стол.
— Прошу, — пригласила она, совсем как хозяйка.
Блюдо пришлось по вкусу — учитель за долгие годы холостятства, видать, научился жарить яичницу. Все, в том числе и сам Петр, ели с большим аппетитом.
Пискнул сызнова телефон, ко тут же притих. Петр вскочил, замер, в отчаянии махнул рукой.
— Черт побери эти телефоны! Вечно портятся. А газеты помалкивают, начальству плевать.
— Видимо, еще нет ответа, — мягко заметила Катя. — Терпение! Вы же сами мне говорили: ваш друг немедленно сообщит.
— Ответ наверняка уже есть! — возопил Петр. — А этот друг либо завалился спать, либо стоит в очереди за пивом.
— Так при чем тут газеты? — вставила Саня. — И при чем начальство?
— Как тебе понравились картинки? — спросил Петр, кивнув на альбом и убирая со стола тарелки.
— Недурно, — откликнулась Саня. — А из наших, советских, кто вам по душе? Мне лично — Рыбаков.
— Ресторанная живопись, — поморщился Петр.
— Однако он нравится всем.
— Не все, что нравится всем, похвально в искусстве.
— Искусство должно быть понятно всем, — оспорила Саня.
— Не всегда, — сказал Петр.
— Всегда! Кому нужна живопись, непонятная людям!
— Каким?
Все шло нормально, получался очаровательный спор, но тут опять зазвонил телефон, и Петр кинулся в коридор.
— Да. Слушаю. Какой Алексушин? Нет тут Алексушина, черт побери! Невозможно, — проговорил он, вернувшись, — Не могу сидеть и ждать. Сердце треснет… Видно, нынче уже не позвонит. Может, поедем к отцу, в деревню? — в тоске предложил он Кате. — Тут всего час езды: он дома, воскресный день.
— Ой! — восторженно вскрикнула Саня. — Я только родителям позвоню, чтобы не переживали.
Она скользнула в коридорчик.
— Язва! — сказал про нее Петр. — Нормирована до упора. Все расфасовано, ничего за душой. Титаны мысли блуждали и мучались, а у этой на все мгновенный ответ. Натаскана на драку. Ведь и не звал я ее вовсе к отцу!
— Ну почему вы так? — вступилась за Саню Катя. — Хорошая девочка, но еще ребенок. Вырастет — поумнеет. Заметьте, она уже сейчас не глупа.
— А почему мы с вами на «вы»? — внезапно проговорил Петр. — Давайте на «ты».
— Ну что же, — согласилась Катя.
Отец Петра (будем величать его по батюшке — Порфирыч), совхозный бригадир-полевод, исправлял во дворе дверь сарая. Петр сноровисто помогал ему.
— Конечно, если честно, по-разному народ говорит, — вел, работая, разговор Порфирыч. — Однако все стало лучше, куда там! Страну не узнать. Лишь подлец может этого не видеть… Впрочем, дефекты есть.
Он сильно и ловко вбил пару гвоздей в прилаженную доску.
— Как она тебе? — спросил сын.
— Кто? — не сразу понял отец. — Гимнастка, что ль?
— Она.
— Ничего… Уж не подумываешь ли жениться?
Петр промолчал.
— Не годна́! — отрубил отец.
— Почему?
— Слишком щуплая.
— А тебе тетёха нужна?
— Ну, не так чтобы через край, — отозвался отец. — А в пропорцию. А эта к семье не пригодна.
Лодка скользила по озеру, огромному, миролюбивому, с моторками у причала, с поклонными ивами по берегам. Саня гребла умело и сильно, Катя полулежала на корме, закрыв глаза.
— Санька, — блаженно проговорила она, не открывая глаз. — Сказать тебе?
— Скажи.
— А не пойти ли мне замуж?
— За кого? — безразлично спросила Саня.
— За Петра.
— Ты что? — от удивления Саня даже перестала грести. — Мятый, лохматый, невыстиранный, штаны пузырями.
— И пусть! — запальчиво возразила Катя и сделала даже попытку встать на ноги, но лодка сильно покачнулась, и Катю снова бросило на корму. — Я его отстираю. Вымою. Причешу… А как он говорит!
— О чем?
— Обо всем! — запальчиво вымолвила Катя и уточнила: — О жизни и смерти. С тобой парень когда-нибудь говорил о смерти?
— Нет. Но замуж выходят не из-за того, кто хорошо говорит о смерти.
— А из-за чего?
— Ну, из-за единства взглядов, — сказала Саня, сложив весла, — лодка приблизилась к островку и мягко врезалась в грунт. — Из-за согласия в понимании цели, задач.
— Катись ты со своими задачами! — неистово выпалила Катя. — Скисли вы! Провоняли!
— Слушай, — резко прервала Саня. — Это ругань, а не спор. Давай по порядку.
…В тот же самый час в знакомый нам двор Степаниды, где проживал Петр, вошел мужчина среднего возраста, в модной шляпе, с плащом, перекинутым через руку. Он настойчиво позвонил в дверной звонок. Отворила Степанида.
— Ну? — спросила она.
— Простите, товарищ Калошин не проживает тут?
— Ну?
— Миллион извинений — не заходила ли сюда девушка? Московская. Худенькая. Блондинка или чуть потемней. Мне указали ваш адрес.
— Гимнастка, что ль? С обручем?
— Точно. И с булавами.
— А она и сейчас тут, — объяснила Степанида. — Только с Петькой в деревню уехала. А вы сами-то кто?
— Ее тренер.
— Заходите, они вскорости возвернутся.
— И еще не люблю хвастовства, — говорил Порфирыч. Теперь они с сыном пилили дрова. — Мы-ста такие, мы-ста сякие… Надо попроще: стараемся, трудимся, строим, и все тут! Без форсу. И без рыбалок и финских бань!
— Ну а нравом она тебе как? — спросил Петр.
— Кто? — взглянул на него отец.
— Гимнастка.
— А черт ее разберет! Но для тебя молода.
— Да я и не думаю, — пламенно опротестовал Петр. — Но почему молода? Ей почти восемнадцать, мне двадцать пять. Только не пойдет она за меня!
— Это еще отчего? — удивился Порфирыч. — Ты рожей совсем не поганый. Плюс высшее образование.
— Салют, принцессы! — прозвучал голос.
Он принадлежал высокому юнцу в плавках. Рядом шел парень постарше, с усами, тоже в плавках. Шли они близко к берегу, рассекая воду, как заправские скутера.
— Прикурить есть? — спросил высокий и потянулся к Кате.
Та обмерла от испуга и неожиданности. Но Саня, нимало не оробев, толкнула юнца; тот, оступившись, едва не рухнул в воду.
— Вали отсюда! — грозно сказала она.
— Ты что, гадюка! — закричал усатый и изо всех сил качнул лодку.
— Не надо, товарищи, — взмолилась Катя.
— Прыгай в воду! — приказал ей усатый. — Пополощемся всем коллективом. И чего ты с ней вяжешься? — кивнул он на Саню. — Детский сад, молочная кухня. А эту, — кивнул он на Катю, — я где-то видел, Не то по телеку, не то на базаре. Скидай лишнее, будем нырять, — предписал он Кате и прыгнул в лодку.
— Ой! — закричала Катя.
Но тут была Саня. Ни слова не говоря, она схватила с кормы багор.
— Брысь! — сказала она.
— Не балуй! — сказал усатый, однако невольно сделал шаг назад.
Впрочем, и Саня сделала шаг вперед да двинула усатого багром так, что он соскользнул в воду. Тем же багром она мгновенно и ловко оттолкнулась от берега и схватилась за весла.
— Дуры! — орал им вслед усатый. — Ну, попадись ты мне, я тебя накормлю! Поперхнешься!
Лодка отплыла на середину озера. Катя успокоилась, снова легла на корму.
— Ну, кончу я выступать. Что потом? Ни семьи, ни дома. Сколько девок ходит без дома — страх! Хочется, Санька, чтобы был муж, семья. И чтобы ребеночек грудь сосал. Ой, Санька, какая радость, когда маленький грудь сосет!
— Не будь пошлячкой, — с укором заметила Саня. — Нереально все это.
— Что?
— Ты и Петр Федорович. Где вы будете жить? Ни кола ни двора. В каком городе? На какие бабки?
— Была бы любовь, — отозвалась Катя.
— А это уже маниловщина, — мгновенно определила Саня. — Учитель пения в младших классах и художественная гимнастка! Нежизненно.
— Значит, будет жизненно! — крикнула Катя. — Как это люди не могут понять, что жизнь — это одно, а любовь — совершенно другое. Если любишь — помрешь за него.
— Не помрешь.
Тем временем Егор Егорович, томясь ожиданием, играл в карты с домохозяйкой Степанидой. Среди обычных карточных присказок и междометий проступал такой разговор:
— Ты, значит, и в Америке был? — спрашивала Степанида.
— Случалось.
— И что?
— Что — что?
— Люди там злющие?
— Всякие. Как везде… А у тебя, мать, огородец изрядный. — Он глянул через окно на грядки.
— А как же… Кое-чего для себя, кое-чего для базара.
— И живешь?
— Живу. Все живут, и я с ними… А капиталистов видал? — снова осведомилась она.
— Попадались.
— Ну и как у них с атомами? Наращивают?
— Не без этого, мать. Не без этого.
— Пусть только сунутся! — сурово промолвила Степанида. — Немцев побили и этих переколотим. — Она с маху взяла две взятки.
— Пардон, мадам, — проговорил Егор. — Я что-то нынче слабо соображаю. Катька из головы не вылазит.
— Не расстраивайся, — успокоила гостя Степанида. — Я тебе точно скажу. Как в аптеке. Снюхалась она с Петькой. Верь моему глазу — снюхалась.
— Да вы что! — встал со стула Егор. — Как это может быть? Ни разу с ней этого не было.
— Ни разу, а вот теперь — сразу.
Дверь распахнулась, ворвался Петр.
— Был звонок из Москвы, Степанида Кондратьевна? — с порога спросил он, не обратив внимания на незнакомого человека.
— Егор Егорович, вы? — Катя тоже появилась в дверях.
— Я! — сурово сказал Егор. — А это — ты? — с насмешкой протянул он. — Что-то не верится. Пойдем покалякаем!
— Что случилось? — вне себя вопрошал он Катю. — Объясни, что произошло?
Они сидели вдвоем в огороде Степаниды. Катя молчала.
— Я тебя спрашиваю, что стряслось?
— Я люблю его, — тихо сказала Катя.
— Собирайся, немедленно едем!
— Сегодня я не поеду, — так же тихо сказала Катя.
— Как это понимать?
— Он ждет звонка из Москвы. Самого важного в его жизни. — Голос Кати окреп. — Решающего. Мне надо быть рядом.
— Это еще что такое! — рявкнул Егор.
— А я, может, вообще не поеду, — проговорила Катя.
Егор остолбенел.
— Как?! Да ты понимаешь, о чем говоришь? Мы что, в куклы с тобой играем?
Он заметался среди грядок капусты и кабачков, потом присел рядом с Катей и взял ее руки в свои.
— Ну Катюша, ну моя девочка, — проникновенно заговорил он. — Надо немедленно ехать. Каждый час дорог. Ты что, решила меня погубить? Дядю Егора? Столько лет мы вместе работаем, столько сделали. Вспомни, какой пигалицей ты пришла ко мне. Как падала, ушибалась.
— Ага, — слабо откликнулась Катя.
— Я нашел тебя, выбрал среди сотни других, всегда верил в тебя, даже тогда, когда ты сыпалась. Как тогда, в Копенгагене.
— В Амстердаме, дядя Егор, — поправила Катя. Было заметно, что она несколько оживилась под напором воспоминаний.
— Не фокусничай! — взмолился Егор. — Я сделал все, чтобы ты стала такой, как есть. И вот теперь, когда позади такой труд, когда подготовлены упражнения, которых еще не знал мир, когда мы близки к рывку, чтобы обогнать всех на свете, ты…
— Но что мне делать, дядя Егор, — в отчаянии взмолилась Катя, — если я полюбила? Поймите, я не могу без него. Я люблю! Люблю!
— Каприз! — грянул Егор. — Так не бывает. Нельзя полюбить ни с того ни с сего. Бред! Вспышка! Нет на свете такой любви, чтобы нельзя было разлучиться на месяц. На два, бес вас всех побери!
Именно в этот момент опять раздался междугородный телефонный звонок. Петр бросился в коридор, опрокинув по дороге стул.
Возле него мгновенно возникла Катя. Очевидно, звонил долгожданный друг из Москвы. Мы не слышим его сообщения, слышим только из Петиных уст всего одно слово — «да». Но в разных регистрах. Сперва тревожно, потом беспокойно, потом радостно, а потом и совсем лучезарно.
— Победа! — крикнул Петр, положив трубку.
— Что? Что? — в безмерной тревоге спрашивала Катя. — Что он сказал? Приняли?
— Нет. Послезавтра решится. Однако по множеству признаков…
— Что?
— Примут!
И, ухватив Степаниду, он стал кружить ее по комнате.
— Ну, теперь-то я, уж конечно, не брошу его, одинешенького, — железно сказала Катя. — Пока он не дождется ответа.
А потом было застолье. И Егор Егорович сказал тост:
— Дорогие товарищи Петя и Катя! Неужели вы думаете, что я так погряз в худгимнастике, что позабыл про любовь? Я ее помню, проклятую. Сам любил. Еще как! Все бы отдал на свете, чтобы опять полюбить. Но жизнь есть жизнь, у нее свои установки. А любовь, она прет против установок. И вот тогда жизнь начинает долбать любовь. Ведь жизнь, она только с виду добренькая, а на самом деле, я бы сказал, ого-го! Дай вам удачу уломать ее быть добрее к вашей любви. Однако не так-то густо на свете людей, которым это удавалось… Ладно, — закончил внезапно Егор, повернувшись к Кате. — Если так любишь, останешься до пятницы. Не буду тебя торопить.
Однако тут в дело вмешалась Саня.
— Позвольте, — остановила она Егора. — Как это — до пятницы? Вас послали сюда зачем?
— Помолчи, кукла, — отмахнулся Егор. — Что ты можешь понять?
— Нет, я не кукла! — крикнула Саня. — Не кукла! Общественность ждет, страна ждет. Какая любовь, когда дело идет о таких вещах?!
— Ой, девка, натерпишься ты, моя дорогая, в жизни, — сказал Егор.
— Так что — можно пить? — сказала Степанида.
— По маленькой, — уточнил Егор.
— Ну, прощай, ро́зум, здравствуй, дурь! — провозгласила Степанида.
Поздним утром кто-то повелительно постучал в дверь гостиничного номера, где жительствовал тренер Егор Егорович. Тот не сразу проснулся и с минуту брыкался спросонок под одеялом. Наконец вскочил и в одних трусах подбежал к двери. Открыл. Там стояла красивая, немолодая, хорошо одетая женщина.
— Что же это ты — в трусах, что ли, спишь? Нету пижамы? — с ходу строго спросила она.
— Есть, есть. Но в трусах прохладней. Вы каким чудом здесь?
— Что с Прохоровой? — строго спросила женщина. — Что вообще у вас тут?
— Несчастье, Альбина Васильевна! — выговорил торопливо Егор. — Она влюбилась.
— Чего? — возмутилась Альбина Васильевна. — Через месяц Гренобль. Какая любовь?
— Я и сам ей это говорю. А толку? Я — свое, она — свое.
— Мы еще посмотрим, в чем тут дело. Сию минуту в Москву! Она где живет?
— Тут, в гостинице. Я снял ей номер, чтобы была под рукой. Сейчас провожу, только штаны надену.
Альбина с презрением обозрела его.
— Ты что в штанах, что без — в равной степени неотразим.
…Они постучали в номер Кати. Ответа не последовало.
— Катя, открой! Работник Спорткомитета приехал! — окликнул Егор.
Молчание.
— Катя! Альбина Васильевна тут.
Нет ответа. Постучал еще раз. Безмолвие.
— Так, — почесал затылок Егор. — Я знаю, где она. Двинулись?
— Ты зачем примчалась? — спрашивала Катя Саню в это утро. — А школа?
Во дворе Степаниды, возле огорода, был врыт в землю стол. На скамье, окружавшей стол словно ожерельем, сидела Саня в школьном платье.
— Меня в коллектор послали, за книгами, — объяснила она.
— А ты — сюда? Влетит.
— Зато интересно! — беспечно ответила Саня. — Я на полчасика. Успею.
Было и в самом деле интересно. На небольшом травяном пятачке, уцелевшем от огорода, Катя оттачивала упражнение с булавами. Вернее, одну и ту же деталь: высоко, очень высоко, вровень с верхушками деревьев подбросить булавы, потом, пока они в воздухе, три пируэта, падение на спину; лежа поймать булавы, опять пируэт и в высочайшем прыжке вновь метнуть их вверх. И все это по множеству раз. Одно и то же, одно и то же.
— И это так каждый день? — спросила Саня.
— Всю жизнь, — уточнила Катя.
— А падать больно?
— Бывает, так треснешься, что неделю ни встать, ни сесть.
Из-за забора кто-то окликнул:
— Девчата, луку не продадите?
— Хозяйки нет, — отмахнулась Саня. И тут же увлеченно адресовалась к Кате: — А костюмы кто шьет? Дом моделей? А туфли? А на улицах узнают?
— Не всегда, — Катя ни на секунду не прекращала тренировку. — Я ведь вечно вторая.
— И ты можешь все это бросить ради Петра?! — в негодовании спросила Саня.
— Я люблю.
— Ну, знаешь, прости меня, я с тобой как с подругой, — твердо, как все, что она говорила, сказала Саня. — Но ты действительно спятила. Ты сегодня уедешь! — предписала она.
— Нет!
— Да!! — крикнула Саня.
— Эй, красотки! — прозвучал мужской голос из-за забора. — Молодая редисочка есть? Где Степанида?
— Ушла на фронт, — огрызнулась Саня.
— Прикрой пасть! — возмутился мужчина. — От молодежь! Ничего нет святого.
Работник Спорткомитета Альбина Васильевна и тренер Егор Егорович сидели в кафе и ели глазунью.
— Понятно, мы наверстаем, — говорила Альбина. — Уплотним график, удлиним тренировки. Тебе, естественно, влепим выговор.
— Мне? — с достоинством переспросил Егор. Он, как всегда, был одет достаточно элегантно.
— За беспечность и близорукость. Хотя, по правде, в таких случаях затруднительно уследить. Знаю, сама влюблялась.
— Вы? — пораженно спросил Егор.
— Увлекалась. В молодости, конечно. — Она посолила яичницу. — Однако брала себя в руки. В нашем деле нельзя себя распускать. Если все будут влюбляться, то с кем работать и побеждать?.. А выговорочек мы тебе впаяем. Специалист ты хороший. Однако тюфяк.
К ним приблизился некий молодой мужчина. Почтительно обратился к Альбине:
— Простите, вы не тренер Валерии Колосихиной?
— Была, — сухо откликнулась та. — Теперь на другом посту.
— Я вас сразу узнал, — радостно произнес мужчина. — Столько раз видел по телевизору. Подпишитесь.
Он протянул фотокарточку. Альбина Васильевна повертела ее.
— Однако это не я, — озадаченно проговорила она.
— Это я, — согласился мужчина. — Но не имеет значения. Главное — подпись, а не содержание.
— Ладно, давайте, — смилостивилась Альбина. — И позовите других, кто хочет. А то я спешу.
— Привет! — сказала язвительно белокурая девушка Люда, входя в калитку Степанидиного двора, где Катя продолжала свою ежедневную тренировку. — Зарядочку делаете? Оздоравливаетесь?
Катя и Саня безмолвно воззрились на нее, а она продолжала, наступая на Катю:
— Ты зачем сюда прикатила? Отчаливай, пока я по-хорошему.
— Послушайте, вы! — энергично вступилась Саня. — Как вы смеете! Пришла в чужой дом и…
— Это кому он чужой? — закричала Люда. — Это он вам чужой. А мне он — свой. И Петр — мой! Где Степанида? Где? Она скажет.
Катя смешалась и даже съежилась. Саня, напротив, решительно кинулась в бой.
— Хватит! — грозно проговорила она.
Но Люда продолжала надсаживаться, не обращая внимания на Саню и наседая только на Катю:
— Ты думаешь, если ты художественная, так тебе все позволено? Чхала я на тебя. Он — мой! Понимаешь — мой!
Тут Катя вдруг схватила табуретку и взметнула ее.
— Заткнись!
Люда невольно отпрянула.
— А ну, тронь! Тронь, попробуй! — закричала она.
И, рыдая, выбежала из калитки.
Когда Люда добралась до макушки Сорокина Ввоза, навстречу ей вышел Петр, возвращавшийся с уроков. В руках у него хозяйственная сумка с продуктами и папка с нотами.
— Так вот ты какой! — грозно проговорила Люда. — По магазинам тебя гоняют! При мне не ходил!
Она выхватила у него сумку и разметала продукты по пыли и камням.
— Вот тебе! Вот тебе!
Петр в смятении принялся собирать с земли кульки, а Люда, обливаясь слезами, стала ему помогать.
— Конечно, я не художественная, — лепетала она. — Но разве это главное в жизни? Самое важное?
— Знаю, Людочка, — горячо, со всей правдой и искренностью говорил Петр, засовывая продукты в сумку. — Но как мне быть, если я ее полюбил?
— Вот горе-то! Вот беда! — говорила, всхлипывая, Люда. — Но ведь и меня ты любил. С осени дружим, договаривались жениться. Так нельзя, это нечестно! Я уже всем раззвонила.
— Не плачь, умоляю, не плачь. — Вне себя от жалости Петр обнял Люду за плечи. Она робко и беззащитно припала к нему.
— Никто не будет тебя любить так, как я, — лепетала она. — Ну на что ты ей? Ей космонавт нужен. Или доктор наук. У нее ты — каприз, вспышка! А я тебе на всю жизнь. Как стена. От всего защищу. Никому в обиду не дам.
— Хорошо, хорошо. Только, пожалуйста, не плачь. Дай вытру.
Он нежно вытер ей ладонью слезы. Поцеловал в щеку.
— Может, разлюбишь ее? — с горячей надеждой спросила Люда.
— Не могу.
— Почему? Это так легко — разлюбил, и все.
Петр замотал головой.
— Ах так! Ну, тогда…
И стремглав она бросилась вниз к реке.
— Куда? — завопил Петр и кинулся за ней.
Она бежала по пологой заросшей части обрыва, спотыкаясь, падая, поднимаясь. Добежав до берега, нырнула в воду, на ходу сбросив туфли, и исчезла в пучине.
— Люда! — не своим голосом грянул Петр. Он нырнул вслед за ней, тоже успев сбросить лишь туфли.
Егор и Альбина тем часом, выйдя из кафе, разглядывали витрину посудного магазина.
— Занятно, — одобрила Альбина выставленные образцы. — Надо перед отъездом зайти. Знаешь, в этих перифериях можно наткнуться на то, чего и в Москве не сыскать… А теперь быстро в Спорткомитет, — приказала она. — Отметим командировки, возьмем броню и в Москву.
Вокруг не было ни души, сверкало солнце, и только Петр и Люда барахтались в реке — он пытался вытащить ее из воды, она отбивалась. Боролись, захлебывались, задыхаясь, то появлялись на поверхности, то вновь уходили вглубь. Был момент, когда он уже вытянул ее и, отчаянно гребя руками, подплывал с ней к берегу, но опять она изловчилась и выскользнула, оттолкнув его. Однако, когда он, отлетев от этого толчка в сторону, попал в водоворот и его закружило и потянуло ко дну, Люда с отчаянным криком бросилась на подмогу, схватила Петра за загривок, потащила к берегу и мощно бросила его на песок.
Теперь они сидели на песке, Петр, укоризненно глядя на Люду, крутил указательным пальцем возле своего мокрого виска, а Люда сердито и горестно выжимала свой свитерок.
— Конечно, я виноват, но пойми же, пойми! — раскаянно говорил Петр.
— Цыц! — всхлипнув, сказала Люда. — И чего ты пыжишься? Жить нужно, как люди живут, а не воображать. Тоже мне кавалер! И не стыдно, что баба тебя из воды вытаскивает?!
— Три билета в Москву, — обратилась Альбина к кассиру городской железнодорожной кассы. — По броне, на двадцать часов. Ну и жизнь! — с досадой сказала она стоявшему рядом Егору. — Только-только приехала, и тут же обратно.
— Жизнь прекрасна, — благодушно отозвался Егор. — Надо только самим не портить ее.
— Какой чудак тебе это сказал?
— Я сам так думаю.
— Думай, но не философствуй, — посоветовала Альбина. — Философия не твой профиль. — И, получив билеты, приказала. — А теперь прямиком на Сорокин Ввоз, чтоб он провалился!
В домике Степаниды перед удивленной Катей стоял вымокший Петр. Сани уже не было.
— Насквозь! — определила Катя, ощупывая его. — Как это тебя угораздило?
— Попал под поливку, — объяснил Петр. — Задумался и попал. Я часто задумываюсь.
— «Задумываюсь!» — ласково передразнила Катя. — Ах ты, моя разиня! Раздевайся, — скомандовала она. — Где у тебя белье?
Петр кивнул на шкафчик. Катя открыла дверцу, там все было в куче — сорочки, трусы, куртки, брюки.
— Ну-ну! — оторопела Катя. — Как можно так жить? — Она вытянула мятую сорочку и перекинула Петру. — Переодевайся. Да не стесняйся, чего уж тут!
Петр, сконфуженно стягивая мокрые брюки, спросил:
— А трусы?
— Хватай! — Катя бросила ему трусы. — Э, — сказала она ловко, по-женски разбираясь в сумбуре шкафчика и разглядывая вещи на свет. — Да тут половину надо подштопать. Это — в чистку, это — стирать! У тебя есть таз? Что у тебя вообще есть по хозяйству?
— Ничего, — уныло сознался Петр.
А Катя продолжала разбираться в его пожитках. Странный свет озарил ее глаза, коснулся всего ее облика. Движения стали мягче, женственнее, как-то душевно увереннее, сильнее. Она на наших глазах, как бы наплывами, превращалась из девочки в женщину — хранительницу и защитницу очага. Исчезла вытренированная грация, и появилась та грация любви, бережности и озабоченности, которые извечны в женщине, когда у нее есть дом, семья.
— Ладно, я все постираю, подштопаю, — говорила Катя. — Мне это только в радость. Прикуплю кое-что… Слушай, — вдруг вскользь осведомилась она. — А кто эта девушка, которая приходила сюда и кричала «он мой, он мой»?
— Она приходила? — спросил, растерявшись, Петр, успевший натянуть лишь одну брючину.
Его смущение насторожило Катю. Допрос стал дотошнее и острее.
— Она сказала, что тут все ее и что она тут главная. Ты что, дружил с ней?
— Дружил, — упавшим голосом покаялся Петр.
И натянул другую брючину.
— И она жила тут?
— Случалось, — сознался Петр.
Молчание. И вслед за этим — рыдание. Обливаясь слезами, Катя бросилась на кушетку, лицом к стене. Петр в отчаянии бегал по комнате.
— Пойми, я ее не любил. Не любил…
— Но она жила тут.
— И что? Разве я мог предвидеть, что встречу тебя?
Рыдания.
— Как ты мог дружить с этой жабой?
— Положим, она не жаба.
— Ах, ты еще ее защищаешь?
— Зачем чернить человека?
— Так-так. Скажи еще, что она скромная, робкая.
— Она вправду скромная, — согласился Петр. — Но какое это имеет значение, если я люблю не ее, а тебя?
— Ну, вот что, — Катя решительно встала с кушетки. — Я немедленно уезжаю.
— Нет! — Петр бросился к ней.
— Отойди!
— Сядь, я тебе все объясню.
— Отойди!!
— Прошу тебя, сядь.
— Нет!!!
— Ну хочешь, я на колени встану, — взмолился Петр и встал на колени, как если бы это было в девятнадцатом веке или даже пораньше.
…Когда Егор и Альбина вошли в комнату, Петр все еще стоял на коленях, но Катя уже сидела.
— Браво! — сказала Альбина в дверях. — Как романтично. Убиться можно. Ладно, кончайте цирк! Вставай, Екатерина, едем.
— Я не поеду сегодня, — твердо сказала Катя.
— Позволь, как это — не поедешь? Существует решение, тебе оказана огромная честь. Надо сутками тренироваться. Народ возлагает надежды. Ты что — смеешься?!
— Но я не могу оставить его сейчас одного, — повторила Катя.
— Да кто он тебе? Блажь! Дурь! И что значит — не могу, когда дело идет о чести страны? Где твоя воля и самолюбие? Не могу… Пересиль!
— Не торопите меня, — взмолилась Катя. — Обождем еще два-три дня, пока все решится с его балетом.
— Какие три дня? — вскричала Альбина. — Каждый час на вес золота. Какой балет?!
— Но ведь я… — пискнула Катя.
Впрочем, и на этот писк у Альбины тут же нашелся ответ:
— Ты — это уже не ты, а много-много других, которые выпестовали тебя, научили. Тебя ждут, надеются. Двинули!
— Нет.
— Егор, почему ты молчишь? — накинулась Альбина Васильевна.
— Я не молчу, — отозвался тренер.
И надо же, как раз в этот момент часто-часто зазвонил телефон. Петр ринулся в коридор.
— Да… Да… Да! — заговорил он в трубку, сперва порывисто, потом потрясенно, потом совсем тихо.
Он медленно положил трубку на рычаг и застыл.
Рядом возникла трепещущая Катя.
— Балет не принят, — сообщил Петр.
В коридорчике появились Егор и Альбина.
— Балет не принят, — повторил Петр.
— Ну и что? — сказала Альбина. — Подумаешь! Никто не застрахован от поражений. Не принят, — значит, есть тому основание. Сочините другой. Сообразно требованиям. Поехали, Катя!
— Вот теперь-то я уже ни за что не поеду, — закричала Катя. — Не оставлю его в такой беде. Господи, как вам это объяснить, чтобы вы сообразили?
Альбина примолкла, озадаченная этим взрывом. Однако и на взрыв у нее был ответ.
— Сочувствую, — уже несколько другим тоном проговорила она. — Конечно, в человеке есть много такого, что немыслимо отрицать. Однако люби, но не забывай про гражданский долг. К тому же есть понятие «надо». Оно управляет любой организованной жизнью, перед ним все — ничто. Пошли!
Но тут вдруг вскинулся Петр.
— Вы, кажется, слышали — она никуда не поедет.
— Вы кто такой? — грозно выпрямилась Альбина.
— Такой! — заревел Петр. — Вот такой! Прошу развернуться и прикрыть за собой дверь.
Альбина Васильевна онемела от гнева.
— Да вы, оказывается, еще и наглец, — сказала она. — Ну, это вам так не пройдет. Егор, пиши «молнию» в Комитет. И докладную — местным начальствам. Посмотрим, какая клёцка из вас получится, товарищ учитель пения.
Под вечер семейство Мефодия Ивановича в полном составе собралось в большой комнате. Каждый был занят своим делом. Мефодий Иванович пил чай и по обыкновению делился с семьей впечатлениями минувшего трудового дня.
— Ты только вообрази, — говорил он жене. — Тушков, мой помощник, заслал отчет о ходе проектных работ не в министерство, как полагается, а в Госбанк. При чем тут Госбанк? Ты же окончил институт, надо же соображать!.. Такую страну построили, такого труда все стоило, но разболтанность еще есть. И развинченность несомненна. Мать, я правильно говорю?
— Ты прав, Мефодий Иванович, — отозвалась Валентина, не отрываясь от своих бумаг.
— Надо что-то предпринимать! — говорил отец. — Понижать в должности, ужесточить взыскания… Кстати, как там с твоей гимнасткой? — спросил он у Сани, которая делала уроки в сторонке. — Мой начальник снабжения мне нынче о ней толковал. Говорит, она втюрилась в учителя пения и он в нее. Вот уж действительно идиотка! Надеюсь, она отчалила?
— Нет.
— Ну, вот вам еще один пример, — сокрушенно вымолвил Мефодий Иванович, и этот нерадостный возглас тоже шел от души. — Девчонка, которой вскружили голову похвалами, улепетывает со сборов накануне важнейшего чемпионата, никому не сказавши, ни с кем не согласовав.
— А если она полюбила? — спросила Саня.
— Залпом? Вдруг? — возразил отец. — А обязанности? Долг? Да и много тут напридуманного. Верь мне, я прожил жизнь, а вечной любви не встречал. Привычку — встречал, преданность — да. Ты, Валя, прости, что я так говорю, — адресовался он к жене. — Но ведь я прав… Ты любовь навечно видала? Только правду — мы с взрослой дочерью говорим.
— Нет, Мефодий Иванович, — молвила его жена Валентина и снова сделала пометку в своих бумагах.
— Так-то вот, — миролюбиво подытожил отец. — Ты-то, надеюсь, еще не влюбилась? — не без иронии обратился он к Сане.
— Я — нет, — отрезала Саня.
— Не ершись! Ты у нас самое дорогое, что есть. Самое близкое и родное, — с огромной нежностью произнес Мефодий. — Помни: малейшая глупость, и будешь несчастной всю жизнь. Валентина, я прав?
— Ты прав, Мефодий Иванович, — откликнулась Валентина Кирилловна, его жена.
В кабинете директора школы Ираиды Сергеевны шло летучее совещание. Там кроме директора находились двое: словесница Светлана Владимировна и математик Федор Кузьмич.
— Друзья мои! — сказала Ираида Сергеевна. — Вы самые давние и досточтимые члены нашего коллектива и являете собой как бы два полюса человеческого сознания. Я к вам за советом. Утром был неприятный звонок из облоно. Представьте, Калошин, наш учитель пения в младших классах, увлекся той самой Прохоровой, художественной гимнасткой, которую мы недавно приветствовали в этих стенах. И препятствует ее отъезду на международный чемпионат. Нашей школе предложено разобраться… Я уже предварительно говорила с Калошиным. Вчерне.
— И что? — спросил математик.
— Он говорит, что любит ее.
— И это все? — осведомилась словесница.
— Все!.. Я говорила и с Прохоровой.
— И что? — спросил математик.
— Она говорит, что любит его.
— Оказия! — сказала Светлана Владимировна, учительница литературы и языка.
Мелодичный звонок. Анна Трофимовна, тетка Кати, отворила входную дверь своей квартиры. За дверью стоял отец Петра, колхозный полевод-бригадир Порфирыч.
— Здравствуйте, — сказал он. — Вы Савицкая?
— Я.
— Выходит, нам надо знакомиться.
— Почему? — спросила недоуменно тетка.
— Потому что мой сын Петр женится на вашей племяннице Катерине.
— Как — женится? — обомлела тетка.
— Спокойно! — сказал Порфирыч, отец Петра. — Они решили зарегистрироваться, и, сколько бы мы с вами ни ахали, нам их не переубедить. Будем знакомы. Меня звать Никифор. А вас?
— Анюта, — пролепетала тетка. — Кошмар!
— В жизни все гораздо сложней, чем вы полагаете, — говорила в директорском кабинете Светлана Владимировна, учительница литературы и русского языка. — Вся классика пронизана противоборством обязанности и страстей. И не следует упрощать. Вспомним девушек нашей великой литературы…
— Все это так, — прервала директор. — Однако в данном случае, Светлана Владимировна, нам предложено разобраться не в девушках, а в педагоге.
— Значит, вы против? — сухо сказал, поднявшись со стула, отец Петра. — Ну, что ж, так и скажу Петру. В нашей семье тоже гордость есть! Привет!..
— Постойте, — остановила его тетка Кати. — Сядьте. Давайте еще раз обсудим.
— Ваше мнение, Федор Кузьмич? — спросила директор Ираида Сергеевна. — Вы математик, представитель точных наук. Скажите, как быть в таких обстоятельствах? Где выход для нашей школы? Что предпринять? Чем можно помочь?
— Ничем, — откликнулся математик.
— Почему?
— Тут хоть кричи, хоть плачь.
— Однако так тоже нельзя, — вспылила Ираида Сергеевна. — Это же чистейшей воды идеализм. Есть средства воздействия, написаны книги, статьи. К тому же у этой пары должен быть разум, предвидение будущего, чувство самосохранения, наконец.
— Не поможет, — сказал представитель точных наук.
— Откуда вы знаете?
— По себе. Все было в молодости: и разум, и самосохранение, и средства воздействия. Все впустую.
— Поразительно! — воскликнула Ираида. — С кем ни поговоришь — все в этом деле эксперты. У всех был опыт. Лучше бы он обнаруживался на чем-нибудь другом!
— Вот горе-то! — говорила тем часом тетка Кати. — Сколько сил отдано, так мучились, так бедовали. Сколько всего натерпелись, пока она стала такой, как есть. И вдруг…
— Да что такое стряслось, не пойму! — рассердился Порфирыч.
— Как — что?! Все прахом. Какая теперь гимнастика!
— И бес с ней, с этой гимнастикой! — взорвался Порфирыч. — Работа нужна, порядочность нужна. А гимнастика, если правду, — это так, для фасаду. Так оно правильней!
— Э, милый, — махнула рукой тетка. — Жизнь не только где правильно. Неправильно — это ведь тоже жизнь.
— И чем Петька плох? Культурный, тихий. Высшее образование…
— Нынче все с высшим. Господи, да разве Катьке такой муж нужен!
— А какой?
— Ну, — сказала, помедлив, Анна Трофимовна. — Артист… Или по крайности сын замминистра.
— Дым! — отрубил отец. — Ты рабочая, я рабочий, оба мы на фронте войну отмахали. Что нам замминистры? Нехай они, а не мы побегают, чтобы с нами породниться!
— Решим так, — заключила Ираида Сергеевна, — учителя я возьму на себя. А Прохорову поручим Сане.
— Маношиной? Из восьмого? — усомнилась словесница. — А педагогично ли?
— Ну почему? Маношина — вполне взрослый, разумный и общественно мыслящий человек.
— Значит, так, — постановил Порфирыч, отец Петра. — Свадьбу сыграем осенью. Я им в презент — стол, стулья, кровать. Ты — посуду, бельишко.
— «Стол, стулья, кровать», — в тоске повторила тетка. — Ну Катька, ну удружила! Этого ли я ей желала!
— Желать надо, — наставительно отозвался Порфирыч. — Однако не очень: жизнь этого не обожает. Петька с Катькой только-только проклюнулись. И не нам с тобой отгадать, кем станет Петр, а кем — замминистра. — Он помолчал и добавил: — Как, впрочем, и сам министр.
— Друг мой, — сказала директор Ираида Сергеевна. На сей раз в кабинете не было ни учительницы русского языка, ни математика. Зато был Петр.
— Друг мой, — душевно повторила она, начав тем самым этот неприятный разговор. — Поступил весьма досадный сигнал… Простите меня, но каковы ваши отношения с Прохоровой, художественной гимнасткой, приехавшей сюда к своей тетке? Еще раз прошу извинить, но я спрашиваю вас как мать.
— Но вы не моя мать, — холодно отозвался Петр. — И на каком основании вы этим интересуетесь?
— Хорошо, — обиделась Ираида. — Согласна. Давайте на официальной почве. Итак, я спрашиваю вас потому, что как директор не могу допустить двусмысленностей в действиях педагогов. Особенно в известной вам щекотливой сфере. Кроме того, этим заинтересовались…
— Спорткомитет?
— Не только.
— Ну что ж, — сказал Петр. — Если вам это желательно знать, я женюсь на ней.
— И она согласна?
— Да.
— Фантастика! — пролепетала Ираида Сергеевна и даже встала из-за стола. — Почему же в таком случае вы препятствуете ее отъезду на чемпионат?
— Я не препятствую, — сказал Петр. — Она сама.
— Ну, хорошо, — говорила Саня в гостиничном номере. — Предположим, вы женитесь. Тут, в общем, нет ничего дурного. А дальше?
— Не знаю.
— Но как можно жить дальше, не зная, что дальше?
— Не знаю.
Они, скинув туфли, лежали рядом на койке. И Саня последовательно выполняла порученное ей в школе.
— Тебе надо сию же минуту ехать в Москву. Ты пропустила уже несколько тренировок.
— Не нуди, — ответила Катя. — Мы женимся. Ты глухая?
— Но не сейчас же! — воскликнула Саня. — Сейчас надо ехать. Ты нужна обществу, государству. Нельзя подводить коллектив. Это во-первых, а во-вторых…
Но Катя не дала ей договорить:
— Ну, еще бы! У вас миллион доводов. А у меня — только один.
— Какой?
— Я не могу без Пети.
— Что значит — не могу?
— Это… это… — Катя мучительно подбирала слова. — Когда ждешь — не дождешься… Когда трудно дышать…
— Бред! — оценила Саня.
— И ноги тяжелые, как чугун, — продолжала Катя. — Когда ничего не помнишь, не понимаешь, в глазах пестрота, пестрота… Какие-то вы все бездушные! — вдруг вскипела она. — Лысые, вытертые. И любовь у вас лысая. Мертвая. Как покойник.
— Крик — не доказательство, — отметила Саня и, взяв орех из кучки лежавших на тумбочке, звонко раскусила его. — Давай еще раз. По порядку.
— Ну а теперь, когда мы с вами все же пришли к согласию, — оживленно адресовалась Ираида Сергеевна к Петру в своем кабинете, — позвольте мне дать вам от всего сердца совет. Крепко подумайте, прежде чем свяжете свою жизнь. Прохорова вам не пара. Вы тихий, скромный, простите — малозаметный. А она — балованная. Она забудет вас через час после отъезда.
— Да что вы! — возмутился Петр. — Она задумчивая, а не балованная.
— Ну, ваше дело! Но для нее же ведь это прихоть, каприз! — пожала плечами Ираида. — Я ведь вам как директор, любя. А финансы у вас есть? — вдруг спросила она. — Говорят, ваше произведение отклонили.
— Да, это так, зарубили по глупости. Это прекрасная вещь! — не удержался он. — Тонкая, многогранная.
— Вот даже как? — усмехнулась Ираида. — Почему же вы не оспорили? Не протестовали?
— Но как же можно хвалить себя в искусстве? — изумился Петр. — Так нельзя. Это стыдно.
— И после этого вы хотите жениться? — не без насмешки спросила Ираида.
— Что ж, напишу другой балет! — сказал Петр.
— Вот и пишите. Наша школа всегда будет рада вашим успехам… Значит, договорились.
— О чем?
— Что вы убедите Прохорову сегодня же ехать в Москву.
— Разве я вам это обещал?
— Конечно.
— Простите, — в смятении сказал Петр. — В голове сейчас такой лабиринт. Наобещаешь бог знает что! Чего сам не вспомнишь!
Еще раз гостиничный номер. Спор Кати и Сани идет к завершению.
— Тебе выпало в жизни единственное — талант, слава, — говорила Саня. — А ты хочешь, чтобы у тебя было как у всех. Через год-два ты его разлюбишь. Нет вечной любви.
— Кто это тебе натрещал?
— Поумней нас с тобой. И постарше.
Молчание.
— Боже мой, — в тоске промолвила Катя. — Почему в жизни все трудно? И почему так легко в кино?
— В нашем кино все как в жизни, — вмиг защитила Саня искусство. — Надо только уметь жить как там… Езжай. Поостынешь, проветришься. Вернешься — тогда все решишь.
— Значит, ехать? — в тоске воскликнула Катя. — Значит, все-таки ехать?
— Да.
— Сегодня? А Петя?
— Да что с ним станется? — Саня, небрежно махнула рукой. — Вспышка! Поноет, побегает — успокоится.
— Ладно, еду, — сказала Катя. — Хотя душа так болит! Так щемит сердце!
В холле гостиницы смотрели по телевидению концерт Анны Герман. Она пела «Эвридику».
Дверь гостиничного номера Петру отворила Саня. И здесь тоже звучал голос Анны Герман.
— Катя побежала к тетке проститься, — сообщила Саня. И, помедлив, добавила: — Сегодня едет в Москву.
Петр бухнулся в кресло. Герман пела «Эвридику».
— Вам нравится эта песня? — тактично спросила Саня, чтобы нарушить горестное молчание.
Петр машинально кивнул.
— А кто она, эта Эвридика? — спросила Саня, чтобы продлить разговор.
— Эвридика? Нимфа.
— А! — проговорила уже заинтересованно Саня. — Я что-то читала, но, убей, не помню.
— Она была женой великого певца и музыканта Орфея, которого слушали птицы и звери, — нехотя разъяснил Петр.
— Да ну? — удивилась Саня. — И звери?
— Но ее ужалила в ногу змея, и боги унесли ее душу в подземное царство. Орфей остался один. Он плакал, и вместе с ним плакала вся природа, — уже несколько менее вяло продолжал Петр.
Анна Герман продолжала петь.
— Тогда он решился на странное дело, потому что не мог жить без Эвридики, — все более оживляясь, повествовал Петр. — Он решил спуститься в Ад и уговорить подземных богов отпустить Эвридику, чтобы она еще хоть немного побыла на земле. Своим пением он покорил их, и они повелели привести к нему тень Эвридики, предупредив, что первым из Ада пойдет Орфей, за ним — Эвридика…
— Ну, ну? — нетерпеливо заторопила Саня, увлеченная рассказом.
— Но одновременно они предостерегли, — Петр и сам странным образом был втянут в этот рассказ, — чтобы Орфей ни в коем случае не оглядывался назад. Иначе навсегда потеряет свою Эвридику.
— Ну, ну?
— Вот они и пошли по подземному ходу: Орфей, за ним — Эвридика. Она ступала бесшумно, ведь она была всего только тенью. У самого выхода, когда уже блеснул свет, Орфею вдруг показалось, что Эвридика отстала.
— И он обернулся?
— Да! И тень Эвридики исчезла. Так она умерла второй раз — по вине Орфея. И ничто уже не могло воскресить ее…
Прозвучал телефонный звонок, и Петр схватил трубку.
— Катя? Ты где? У меня? На Ввозе? А я — у тебя… Как это — уезжаешь?.. Бегу!
И он стремглав выскочил на улицу.
Она прильнула к нему отчаянно, безысходно. Так и стояли они, прижавшись друг к другу, среди огромного мира, который кудахтал за окнами куриными голосами, пропел петухом, откликнулся детским смехом, — двое в крохотной комнатушке, неприметно погружавшейся в вечернюю тьму. А на подоконнике высились вороха нотной бумаги, которой Петр доверял все, что казалось ему единственным и прекрасным и что отвергнуто и несчастно уходило теперь в небытие.
— Петя, — сказала Катя. — Я должна ехать.
Он молчал.
— Должна! — повторила Катя. — Больше нельзя откладывать. Немыслимо. Исключено.
Он целовал ее в лихорадке, в панике, в бессильном желании удержать хотя бы еще немного, чтобы сказать что-то такое, что должно убедить ее в его вечной любви, сохранить ее тут, в этих стенах, которые знали и видели их встречи. Вечерело, становилось еще темнее, а они так и стояли, прижавшись, осыпая друг друга поцелуями, не в силах оторваться один от другого. Стучали на стене часы, бежало время.
Стучали часы, близился срок отъезда, а им мерещилось (таковы химеры души), что именно в этот миг, когда ушел день, но еще не пришел вечер (ведь бывает на свете такое!), возникнет нечто, что оборвет вдруг бег великого века и оставит их тут навсегда. Они по молодости еще не вполне уяснили, что над их поцелуями, этой комнатой, людскими тревогами, кудахтаньем кур и биением маятника действительно властвует слово «надо», которое нельзя обойти.
— Я скоро вернусь, все будет по-прежнему! Еще лучше, еще счастливей! Дорогой мой, единственный, любимый! — шептала Катя.
Вечерний поезд в Москву отошел. Отмахали ладошками в уплывавшем окне Егор, Альбина и Катя. На платформе остались Саня и Петр Калошин, учитель пения в младших классах. Петр стоял как в беспамятстве.
— До свидания, Петр Федорович, — вежливо проговорила Саня.
Не дождавшись ответа, она постояла, помялась да и пошла к выходу.
Петр стоял на краю перрона один, в нездешней люминесценции фонарей. Подходил маневровый тепловоз. Саня остановилась. Тепловоз приближался, благодушно пыхтя, большой, добрый, подчиняясь взмахам маневрового сцепщика. Вдруг Саня рванулась к учителю пения — ей показалось, что тепловоз прямиком надвигается на него.
Но еще до Сани его подхватила другая девушка. Повзрослей. Тоже тонкая, но куда сильней Сани. Это была Люда. Точным, крепким движением она оттолкнула его от края платформы и, схватив под руку, отвела вглубь.
— Это пройдет, миленький, — говорила она. — Все проходит, и это пройдет.
Саня остановилась. Они не заметили ее.
Прошло две недели.
Пропел на три голоса дверной звонок. Дверь Мефодию Ивановичу и его жене открыл рослый парень. В течение дальнейшего разговора он без передыха имитировал баскетбольные приемы — бросал воображаемый мяч в воображаемую корзину.
— Сергеев, — тревожно спросил Мефодий Иванович, — ты давно видел Саню?
Сергеев «крюком» забросил в воображаемую корзину воображаемый мяч.
— Вчера в школе. А что?
— А сегодня?
— Сегодня не видел. А что?
— Ничего, — отозвался Мефодий Иванович. — Все в полном порядке. Просто шли, шли и зашли. Вы же с ней други-приятели?
— Мы с ней уже неделю не водимся, — сказал Сергеев.
И снова влетел в воображаемую корзину воображаемый мяч.
Внизу, когда они спустились, Мефодий Иванович беспокойно сказал:
— Разделимся. Я — к брату, а ты — в школу. Только поосторожней, не говори напрямик.
— Да вот шла с работы, — объяснила мать Сани в кабинете директора школы Ираиды Сергеевны, — и решила к вам завернуть… Даже не думала, что вы до такого позднего часа в школе.
— Запарка! — сказала Ираида Сергеевна, сняв очки и протирая глаза. — На мне ведь и вечерняя школа. А собрания, конференции? Письменные отчеты? А хозяйство по дому? Дочь родила, я и стираю, и кашку варю, и баюкаю… Вы, конечно, пришли узнать, как учеба у вашей Сани?
— Да, желательно бы, — уклончиво вымолвила Валентина Кирилловна.
— Ну, за нее можно не беспокоиться. Чудесная девочка. Прилежная, принципиальная. Общественница, наша опора. Отметки прекрасные, поведение — и того лучше. Стойкая, уравновешенная. Вот многие обвиняют школу — и то плохо и это не так. А что может школа, если не устранены подпочвенные влияния — улица, двор? У нас одна мораль, а на улице — другая. Полярно другая — и все же прельстительная… Но за вашу не беспокойтесь. Если бы все были такие.
— Простите, Ираида Сергеевна, — осторожно прервала ее Санина мать. — Саня сегодня была в школе?
Ираида не без удивления уставилась на нее.
— А как же иначе?
— Вы ее видели?
— Нет. Но как может быть, чтобы ваша дочь пропустила занятия, если она не больна. А что случилось?
— Видите ли, — замялась мать. — Представьте себе, Саня не ночевала дома.
— Что?!
— Но она, наверно, уехала к бабке в район, — торопливо проговорила мать.
— Конечно, она уехала к бабке, — тут же согласилась Ираида. — Но почему она не позвонила домой?
— Исчезла Саня! — сказал с порога Мефодий Иванович своему старшему брату. Тот сидел за столом и писал.
— Как — исчезла? — удивился старший.
— Ее нет второй день, — сказал младший. — Прочти!
Он протянул записку, и старший вслух прочитал: «Не ищите, вернусь».
— Либо ждать, — дал совет старший, — либо объявить розыски.
— Ты с ума сошел! Через час весь город будет гудеть, что у Маношиных сбежала дочь… А ведь такая тихоня! — Мефодий Иванович в отчаянии дернул себя за вихор. — Всегда поступала, как мы советовали.
Старший брат не спеша вынул трубку и стал набивать ее табаком.
— Хочешь начистоту? — спросил он.
— Давай.
— Я вот чего не пойму, — старший аккуратно, не торопясь запалил трубку. — Как ты вообще берешься советовать, когда ничего не знаешь о жизни?
— Я?! — изумился Мефодий Иванович.
— Ты! Ты пишешь бумаги, говоришь речи, даешь указания своим завотделам и машинисткам, а вот как живут эти машинистки, не знаешь. Вот и вращаются две галактики не соприкасаясь — ты и твои машинистки.
— Не валяй дурака, — сказал младший. — Я к тебе как к старшему брату пришел. Из-за Сани.
— А не сбежала ли она от тебя? — спросил старший, и по-прежнему было трудно уловить, всерьез он или подшучивает.
— Думай, что говоришь, — сказал младший брат Мефодий. — Эх, Ваня, Ваня! Вместе мы на селе росли, вместе в город ушли. Такие заводы ты выстроил, такими делами ворочаешь. Но каким-то стал не родным. Идейно далеким. Был молодым, горел, воодушевлял. А сейчас — ишь каким философом сделался!
— Ты куда, девочка? Пропуск есть?
Пропускная будка перед спортлагерем, под Москвой.
— Мне к гимнасткам, — несмело сказала Саня.
— Нету. Никого нету, — сказал вахтер. Он был в длинной шинели, в картузе, нахлобученном на крупные уши.
— Дяденька, на секундочку. Только скажу два слова и убегу.
— Пропуск есть? Нет? Чеши отседа!
— Дядя, я родственница.
— Не велено. — Вахтер вынул из кармана ватника беломорину. — Слухай, дочка, не шейся с ними. Трюхай! Знаешь, сколько вас у заборов стоит? Килотонны!
— А вы, дяденька, не курите где не положено, — неожиданно приказала Саня. — Видите, запрещено!
— А ты мне замечаниев не делай, — уже не совсем уверенно отозвался вахтер, но на всякий случай выбросил папироску в ведро. — Я с тобой снисходительно говорю. Не нужны тебе кавалеры.
— А она не мужчина, — сказала Саня.
— А кто?
— Тетка. Гимнастка. Художественная.
Вахтер присвистнул.
— Что же ты раньше умалчивала? Художественные выбыли. После завтрака.
— Куда? — ужаснулась Саня.
— А куда они выбывают. За рубеж. У них нынче вылет.
И во всю прыть Саня помчалась в аэропорт. Она перепрыгивала через ступеньки эскалатора, протискивалась в двери вагонов метро, пересекала в недозволенных местах огромную площадь, качалась в автобусах. И наконец влетела в супермодерн Шереметьева. В зале, среди легких наплечных мешков и спортивных сумок разместились в ожидании рейса наши художественные гимнастки.
— Санька! — бросилась к ней Катя. — Ты как тут?
— К тебе! Едем! — решительно скомандовала Саня.
— Как? Куда?
— К нам, в Разлельск. Не то она отобьет его.
— Кто?
— Людка! Помнишь — белесая! — И торопясь, захлебываясь в словах, Саня дополнила: — Она зацепила его еще тогда, на вокзале. И с тех пор не отклеивается. Стирает, стряпает. Костричкина засекла их в кино.
— Вот как! — вне себя воскликнула Катя. — Эта уродина! Эта хромая!..
— Она не хромая, — поправила Саня, неизменно верная истине.
— Хромая! Косая! Подонок! — выкрикивала Катя, да так, что на нее уже с удивлением посматривали товарки по команде. — Ну, она у меня попляшет! Я ее изувечу… И он мне о ней ничего не писал! — Катя не помня себя ринулась к выходу.
— Постой! — воодушевленно остановила ее Саня. — Где твои вещи?
Катя опомнилась.
— Да ты что? — сказала она. — Разве я могу сейчас ехать с тобой? Это немыслимо.
— Но она уведет его, слышишь? Ведь ты говорила, что любишь его больше жизни.
— Я и теперь это говорю, — подтвердила Катя. — Но сообрази, разве можно мне не лететь? Ты представляешь, какой будет скандал?
— Пусть! — крикнула Саня.
— Я тут же приеду, — сказала Катя. — Считай: десять дней в Гренобле, двадцать дней показательных по Европе, через месяц с неделей я буду в Москве. Ну, через месяц и двадцать дней.
Прозвучал голос диктора, и гимнастки двинулись на посадку. И Катя, догоняя других, кричала Сане:
— Скажи Петру, что я сразу приеду в Разлельск! И чтобы не глупил, дуралей!
Родителей не было дома, и Саня с Петром смотрели по телевизору в большой комнате Маношиных передачу из Гренобля о чемпионате по художественной гимнастике.
Стройные фигурки гимнасток, мячи, публика — все это, сменяя друг друга, мелькало по телеэкрану, а потом заполнило весь экран.
Но вот Петр и Саня застыли: тамошний диктор, веселый француз, искажая фамилию на картавый, певучий лад, возвестил: «Катья Прохорова, Совьет».
И появилась Катя. Во весь экран. И начала упражнения с булавами. Это было ослепительно, невероятно! Она парила над ковром, и вместе с ней, рядом, пообок или под потолком, парили булавы, взлетая и падая, но неизменно оказываясь у нее в руках.
Гремели аплодисменты, зрители в восторге вставали с мест, а под конец уже бушевала овация, да такая, что веселый диктор-француз никак не мог объявить фамилию следующей гимнастки.
Да, это был триумф! Триумф юности, ловкости и изящества. И в финале, когда Катя, засыпанная цветами, в счастливой улыбке, стояла у барьера и вокруг толпились, давя друг друга, фотографы и внештатные любители девушек и искусства, она вдруг подняла свое такое обычное, неприглядное, но преображенное блаженством личико и взглянула прямо перед собой.
— Она смотрит прямо на нас! — завопил Петр.
И Катя там, на телеэкране, вдруг приложила два пальчика к губам, а потом помахала ими в воздухе приветливо и любовно. Петр надавил на выключатель, экран телевизора погас.
— Теперь осталось дней сорок, — ликуя, сказал он. — Какое сегодня число?
Знакомый нам коридорчик с телефоном в домике Степаниды, Петр в знакомой нам позе, с телефонной трубкой в руке. На сей раз это разговор с Катей, видимо, только-только вернувшейся в Москву.
— Катенька! Ты? Наконец-то! Звоню с утра, никто не подходит. Сию минуту ввалилась? Ура! Поздравляю, все тебя здесь поздравляют. Конечно, видели. Это невообразимо!.. Когда приедешь? Когда встречать?.. Теперь не можешь? Но почему? Не понимаю! А я так жду, так все приготовил… Ну, тогда я немедленно еду к тебе. Невозможно? Отчеты, встречи? Чушь! Еду сию минуту… Ах, как ты была хороша! Все-таки прекрасная штука искусство!
Москва, улицы и площади.
Петр нетерпеливо позвонил в звонок еще незнакомой нам двери. Открыла Катя. Она была все та же, но все же как-то уже не та — на ней было вполне современное платье, какие-то необычные туфли. Да, Катя — и уже не Катя, не та, что была на Ввозе, рыдала и ликовала там.
— Ты? — в некотором замешательстве проговорила она. — Уже?
В восторге Петр распростер объятия и сделал пламенную попытку войти внутрь квартиры. Но Катя неловко преградила ему путь.
— Подожди, — сказала она. — Туда нельзя.
— Почему? — поразился Петр.
— Там один человек.
— Какой человек?
— Сейчас я тебе все объясню. — Чуть отодвинув его, Катя вышла на лестничную площадку.
— Прости меня, Петя, — сказала она.
— За что? — разинул рот Петр.
— Я полюбила.
Петр окаменел. А она в слезах и отчаянии заговорила:
— Он такой удивительный! Такой умный! Я еще никогда не встречала такого. Он все понимает. Все в жизни. Никто никогда еще со мной так не говорил.
Да, это были почти те же слова, какие из ее уст слышал однажды Петр, но уже сказанные не о нем, а о другом.
Петр молчал. А Катя продолжала горячо и доверчиво:
— Я ничего не могу поделать с собой. Это на всю жизнь!.. Пойдем, я тебя познакомлю. Позавтракаем. Вы друг друга полюбите. Он такой добрый, отзывчивый… Ты уж прости меня. Так получилось…
— Где ты с ним встретилась?
— Там, в Гренобле, — с видимым облегчением объяснила Катя, полагая, что этим закончится объяснение, такое мучительное, даже ужасное для нее. — Он волейболист, там у них были матчи, — все более оживляясь, продолжала она. — Они выиграли, — в утешение Петру добавила она. — Понимаешь, дело было так. Я пошла в кино…
— Замолчи! — рявкнул Петр. — Дрянь! Гадюка!
Лицо его было ужасно, он бросился на нее с кулаками. Катя в страхе отпрянула и скрылась в дверях квартиры.
Дверь хлопнула. Потом снова раскрылась, и возник волейболист — приветливый, добродушный парень. Не испытывая ни малейшей неловкости, он подошел к Петру, дружески взял его руку в свою.
— Ну, чего ты, парень? — благодушно сказал он. — Напугал девчонку. Так нельзя, брат. Ну, ты любил ее, теперь я люблю. Неужто нам с тобой из-за этого ссориться? Мы же мужчины! Пойдем, я тебе про Париж расскажу: нищак городок! Вот Мельбурн — это, парень, дело!..
Он подхватил Петра под руку, тот бешено оттолкнул его и стремглав кинулся вниз по лестнице. И, пробегая по площадкам этажей, слышал братский крик волейболиста:
— Куда ты? Зайдем к нам. Катя просит зайти. Посидим, потолкуем…
Петр выбежал на улицу. Стоял погожий московский день, вокруг все бурлило: машины, автобусы, толпы, портфели — буйный поток, множество лиц. И сквозь все это, ничего не видя, не замечая, кого-то отталкивая, кому-то наступая на ноги, бежал не помня себя Петр. Порой он останавливался, тяжко переводя дух, и снова стремглав устремлялся вперед.
Едва не падая с ног, он зашел в тихий палисадничек, сел за побитый дождями рябой деревянный стол. Обхватил голову. Застыл в нестерпимом отчаянии.
В этих Пречистенских зарослях царила глухая тишина с дальними всплесками безумолчного гула. И вдруг сквозь этот невнятный гул затеплились какие-то звуки — нечто несобранное, разбегающееся, нестройное, однако сливавшееся в единство, все более явственное и отчетливое. Петр поднял голову, словно прислушиваясь к этим звукам, к себе, к тому, что рождалось в нем.
То было рождение музыки. Удивительной. Небывалой.
В ней был и этот бег по Москве, и ужас исчезновения любимой, и эта легкость ее вероломства, и невыносимое чувство, что сердце отодралось и все летит в гибель, в гром набегавших, давивших друг друга аккордов — крушение мира, его последние спазмы и дрожь.
Под голос автора, произносящего эти слова, мы слышим эту музыку и в музыке — эту легкость, сменяемую чувством, что сердце оторвалось и все летит в гибель, и видим как бы внутренним зрением обрывки будущего балета: танец Орфея, явление Эвридики, кружение их обоих — танец любви и отчаяния под взорами властителей тьмы. И вслед за тем — их движение к выходу, к свету. Он впереди, она позади. И его — в танце — страх обернуться и тот момент, когда, не в силах сдержаться, он уже начинает поворачивать голову. Но пересиливает себя.
Прошло время.
Выпускной школьный бал. Вихрь веселья. Среди танцующих — Саня. В нарядном платье она выглядела повзрослевшей и привлекательной. И все же ей не угнаться за Костричкиной. Некрасивая, но со вкусом одетая, Костричкина так и светилась весельем.
Магнитофон на минуту умолк, танцующие приклеились к стенам. И когда он ударил вновь, за спиной Сани прозвучал мужской голос:
— Разреши тебя пригласить.
Саня обернулась. Это был Петр Федорович, бывший учитель пения в младших классах.
— Вы как тут? — удивилась Саня.
— Директорша пригласила. По старой памяти.
Они пошли танцевать.
— Как ты живешь? — спросил Петр.
— Живу, — без приязни ответила Саня. — А у вас, Петр Федорович, говорят, все нормально.
— Не жирно, — откликнулся он. — Отрывок из «Беатриче» сыграли в Москве. Но только отрывок. Написал еще одну вещь.
— Опять балет?
— Да. Про Орфея и Эвридику. Отдал в театр. Репетируют.
— Поздравляю, — сказала холодно Саня. — Женились?
— Нет.
Они танцевали.
— Как Катя? — спросил Петр.
— Не знаю, — сухо бросила Саня.
— Ты не переписываешься с ней?
— Нет.
— И с той поры не встречались?
— Ни разу. А почему это вас интересует? — круто спросила Саня. — Она ведь вас предала. Дрянь!
— Не надо так, — мягко остановил ее Петр. — Она была самым прекрасным, радостным, удивительным в моей жизни. Она не предала, а исчезла. Если хочешь, она была Эвридикой.
— Ненормальный вы! — Саня даже остановилась в танце. — Ведь она же вас бросила через месяц после того, как клялась. Хороша Эвридика! Погубить такую любовь!
— Нет! — серьезно и сдержанно сказал Петр. — Она не хотела ее погубить. Но наша любовь была бедной былинкой среди привычных клумб. Ее стегали, топтали, как самое нелепое в мире. Все бесспорное было брошено против нее. Она дралась как умела. Но силы были неравные. И былинки нет.
Саня некоторое время в упор удивленно глядела на Петра.
— Милые вы мои! — презрительно проговорила она. — До чего же вы все научились шикарно болтать. Какие же вы все бесхребетные. Безвольные. Беззащитные. Ведь вы не в силах не только бороться, но даже обидеться. Хотя бы сжать кулаки. Мямли и размазни!
— А не кажется ли тебе, — сказал Петр, — что тумаков и без того слишком много на свете? Человечество чрезмерно воинственно. Не понадобятся ли ему с часу на час размазни?
— Бред! — отрезала Саня, и они опять начали танцевать.
— Знаешь, — вдруг сказал Петр. — А ведь я не так давно виделся с Катей.
— Вы? — изумилась Саня.
— Мы с ней говорили. В Москве, на бульваре…
…Быстрый наплыв. Петровка возле Большого театра. Поток пешеходов.
— Катя! — окликнул Петр.
Катя обернулась. Да, это была она.
— Здравствуй, Катя, — сказал Петр. — Узнаешь?
— Узнаю, — ответила Катя.
Они молча шли рядом. Вошли в скверик.
— Ну, как ты? Замужем?
— Да.
— За волейболистом?
— Да.
— Счастлива?
— Очень.
— Давай посидим? — предложил Петр.
— Давай, — согласилась Катя.
Они сели.
— Вспоминаешь иногда обо мне? — спросил Петр.
— Нет. Зачем?
— Но все же такая любовь!
— О, — сказала Катя, — много нафантазировано. Это от юности. В жизни все проще.
Молчание.
Она подняла на него глаза. И некоторое время они смотрели вот этак, глаза в глаза, не отрываясь. Она отвела взор.
— А ты женат? — спросила она.
— Нет.
— Почему?
— Не знаю. Может быть, потому, что слишком любил тебя.
— Ну, мало ли что бывает, — сказала Катя. — Прости, я спешу.
Помолчали.
— Прощай, — проговорила Катя и протянула руку.
Он пожал ее руку. Катя, кивнув, пошла по аллейке…
…Петр с Саней уже не танцевали, а стояли у стены.
— И знаешь, что мне показалось? — спросил Петр. — Только не смейся.
— Что?
— Что мы по-прежнему любим друг друга. До сумасшествия.
— Почему же она ушла?
— Из страха.
— Из страха чего?
— Жизни. Ведь это действительно страшно.
— Что? — сердито спросила Саня.
— Жить со мной, — сказал Петр. — Я слабый, всегда во всем сомневаюсь. Я — недотепа. Вот даже ты на меня кричишь…
Снова зазвучал магнитофон, все вошли в круг. Но Саня и Петр по-прежнему маячили у стены.
— К делу! — сказала Саня. — Итак, вы по-прежнему любите Катю, так?
— Так.
— И она любит вас?
— Мне так кажется…
— Тогда пойдите и уведите ее.
— Как это увести? — спросил он.
— Очень просто. Прийти и сказать: «Я пришел за тобой. Идем». Не ныть, не скулить, а действовать. Добиваться. Взять за руку и увести…
— Ты что? — ухмыльнулся ее наивности Петр. — Этак не делается.
— А вы делайте как не делается.
— Позволь, — спросил Петр, — а волейболист? Как с ним быть?
— Выбросить в форточку, — без колебаний порекомендовала Саня.
Звучал медленный танец. Все танцевали.
— Однако как же это так, вдруг? — вымолвил ошарашенно Петр.
Саня довольно поздно вернулась домой после выпускного бала. Открыла своим ключом дверь. В столовой горел свет. В кресле сидел отец.
— Ты не спишь? — удивилась она.
— Я ждал тебя.
— Ты?
— Да. Хотелось поговорить. Все-таки это рубеж. Ты — у порога.
— Чего?
— Жизни, — сказал отец. — Зрелости, моя дорогая.
Она прошла в свою комнату.
— Ну, как вечер? — спросил Мефодий Иванович из столовой.
— Прекрасно.
— Кто был из начальства?
— Все.
Саня, уже в халатике, вошла в столовую. Села в другое кресло. Стройная девушка, совсем уже взрослая.
— Знаешь, — сказал Мефодий Иванович. — Мы живем рядом, один дом, одна крыша, одни обои, а я с тобой за последние годы ни разу не поговорил. А время пришло. — Он с любовью смотрел на нее, видимо, подыскивая вступление для важного, этапного разговора. — Скажи, кем ты хочешь быть? — спросил он, не отыскав ничего другого.
— Коммунистом, — ответила Саня.
— Отлично, — подняв брови, одобрил отец. — Прекрасно, когда дети идут дорогой родителей. Быть коммунистом — гигантское предназначение! Значит, хочешь стать членом партии?
— Но не таким, как ты, — невозмутимо сказала Саня.
— Чем я плох? — благодушно спросил он.
— Ты не хорош и не плох. — Саня ела яблоко, она была совершенно спокойна. — Ты — никакой. Деревянный. Выцветший. Скучный. Сколько таких, как ты: с гармошкой, но без улыбки!
— Ребенок, ребенок, — улыбнулся отец.
— Напрасно ты думаешь, что я не говорила с тобой эти годы, — продолжала Саня. — Я говорила с тобой каждый день, только втихомолку, одна. И я знаю тебя, как никто. Ведь ты же, с тех пор как я тебя помню, говорил только то, что навязло в зубах. И решал только то, что давно решено.
— На привычном держится общество, — снисходительно возразил отец.
— Но привычным становится и сор, если его не убирать.
— Забавно! Однако не полагаешь ли ты, что я буду все это обсуждать с тобой всерьез? Во-первых, ночь. Во-вторых, ты дуреха. А в-третьих, наш разговор сейчас о другом.
— Пока я росла, я верила каждому твоему слову, — сказала Саня. — Ты был для меня великаном. — Она доела яблоко и положила огрызок в тарелку. — Но вот я повзрослела, все стало серьезнее. И ты уже не великан.
— Хватит трепаться, — уже суровее сказал отец. — Шла бы ты спать! К своим куклам!
— Да, ты работаешь много, — продолжала как ни в чем не бывало дочь. — Порой беззаветно. Ты не рвач, не деляга, не взяточник, не пробивала. Но ты узкий, как щель. А коммунист — это самое неоглядное на земле. Самое бескорыстное, самоотверженное, бесстрашное.
— А кто с этим спорит? — спросил отец.
— И он — человек! — продолжала Саня. — С семьей, ошибками, передрягами. Со всеми своими мыслями — праведными и неправедными.
— А вот это уже перехлест! — с отеческой снисходительностью вставил Мефодий Иванович. — Где ты этого нахваталась?
— И знаешь, до чего я еще додумалась? Что накормить человека, одеть, обуть, сделать его гражданином — это еще не все. Надо научить его быть сердечнее. Научить понимать и жалеть.
— Ну, это уже Евангелие от Матфея, — подвел итог спора отец. — Дура ты. Крупная дура. Надо готовить себя не к нежностям, а к боям. Нам не на флейтах играть, а драться.
— Что у вас тут? — сонно спросила Валентина Кирилловна, мать Сани, появившись в дверях.
— Да вот, Санька скандалит, — отозвался отец.
— А чего она добивается? — улыбнулась мать.
— Хочу быть коммунистом, — сказала Саня.
— И это все? — Мать потянулась за яблоком.
— Нет, — невозмутимо откликнулась Саня. — Хочу отдать партии жизнь.
— Похвально, — сказала мать.
— Прекрасно, — согласился отец.
— И еще хочу полюбить, — все так же спокойно сказала Саня. — Безумно, без памяти. Чтобы это была великая любовь. Сумасшедшая. Небывалая.
Мать и отец онемели. Первым нашелся отец.
— Это ее гимнастка тогда нафаршировала, — догадался он.
— Со своим учителем пения, — подхватила мать.
— Они! — подтвердил отец. — Ну и что? Что у них получилось? Что вышло из их любви?
— Они сами ее погубили, — сказала Саня. — Но она была. И значит, она есть в жизни.
— Эх, что ты знаешь о жизни!.. — отмахнулся отец. — Спор окончен, — зевнув, сказал он. — Солнце уже вон где! — Он отдернул штору. — Вот так и доболтались по пустякам до утра.
Солнце действительно стояло уже высоко, когда Саня пошла к себе в комнату. Она легла на кровать. Закрыла глаза. Просыпался город. Мелькали тени. Несколько раз глухо и неторопливо ударили часы.
Петр стоял на знакомой нам лестничной площадке, где был у него некогда окончательный разговор с Катей и волейболистом. Протянул руку к звонку двери, но не решился. Опять поднял руку, опять отвел. Наконец позвонил.
Дверь отворила Катя. Они молча, даже в испуге смотрели друг на друга.
— Ты? — спросила наконец Катя.
— Я, — потерянно отозвался Петр.
— Ты пришел?
— Да.
— За мной?
— За тобой. Идем!
И снова стояли они неподвижно возле раскрытых дверей. Долго и молча. И снова крупно увидели мы их глаза.
— Куда? — спросила Катя.
— Не знаю, — ответил Петр.
Он взял Катю за руку и повел: в чем застал, в чем была — в халатике, в шлепанцах. И захлопнул за собой двери.
Они шли по шумному городу, прохожие удивленно оглядывались на них.
— Как я могла уйти от тебя? — в отчаянии лепетала Катя. — Как могла? Это какое-то наваждение. Припадок… Ничтожество! — говорила она о себе. — Иуда! Червяк!
— Не надо, Катя, — тихо прервал он ее.
— Что?
— Не надо оглядываться назад, — проговорил он. — А то опять все исчезнет.
Поезд только что отошел. За окнами еще проплывали лица провожавших. Потом замелькали подъездные пути, пакгаузы, пригородные строения. У окна вагона стояли Саня и Костричкина.
— Наконец! — сказала Костричкина. — Отпровожались. Сколько же у них за пазухой наставлений. Теперь — свобода! Кончилась школа, начинается жизнь. Настоящая жизнь. Не та, какую они напридумывали.
А за окнами проплывала, все убыстряясь, действительно не придуманная жизнь. Работа в полях, грузовики на дорогах, шлагбаумы, мотоциклист вперегонки с поездом, длинный встречный товарняк, трубы заводов. Потом пошли рощи, и лиловые горизонты, и клочки леса, и мост над широкой рекой.
Стоят у раскрытого вагонного окна две подруги. Бьет ветер.
— Санька, — спросила Костричкина, — а ты знаешь, как жить?
— Знаю, — ответила Саня.
— А я раздвояюсь. То хочется, чтобы были цветы, кавалеры, вихрь, свист в ушах, все кувырком. А то — чтобы был дом, дети, клизмы. Запуталась! — сияя от чувства свободы и радости, заключила она.
— Не горюй, — откликнулась Саня. — Нам еще долго жить. Распутаешься.
— А успею? — не без тревоги спросила Костричкина. — Ведь это всего одна жизнь. Даже страшно — одна! Не больше.
— Но и не меньше, — сказала Саня.
Стучали колеса, и за окном было все то, что привычно на неблизком пути: невысокое и десятиэтажное, огромное и малоприметное, стада, облака, пригорок с луковкой церкви и много-много вагонов на запасных путях.
И тут на экране возникли подмостки театра. Шла репетиция балета Петра. Сонмища грешных душ спускались в трагическом танце в Ад. Навстречу им поднимался с арфой Орфей. За ним шла Эвридика. Орфей тронул струны, заструилась песня.
Идет к свету, к земле Орфей, за ним — Эвридика. Впереди забрезжило, все ближе и ближе. Орфей перестал петь. Прислушался — идет ли за ним Эвридика? Не слышно ее шагов. Но надо идти не оглядываясь. И Орфей идет.
Но вот он снова остановился. Нет, Эвридики не слышно.
И Орфей стал медленно поворачивать голову. И обернулся.
Он обернулся.
Вспыхнул мятежный свет, возвратились Души. Они слились в стремительной пляске, увлекли за собой Эвридику.
— Стоп! — закричал режиссер. — Еще раз сначала! Степан Петрович! Что у вас там за путаница слева, на втором плане?!
И снова двинулся к свету Орфей, а за ним — Эвридика.
— Стоп! Еще раз!
И долго еще будет шагать Орфей и исчезать Эвридика!