С той поры, в ожидании Голоса, Сторожков изредка звал Храпову на печенье и чай.
Он был действительно из ярославских крестьян, двенадцати лет умотал в Москву, шел, ехал, добрался, бездомничал, пел на бульварах, был взят в облаве и отдан на воспитание в трудовую семью. Об этой семье Сторожков всегда вспоминал в душе с благодарностью, но без пыла. Он вообще все вспоминал без пыла — даже нынешнюю собственную семью. Она проживала в Сибири, в эвакуации: сын-школьник, жена — химик-доцент.
В его партийной автобиографии значилось, что он закончил рабфак, был брошен в Красную профессуру, но, поучившись с год, откомандирован начальствовать — сперва в Саратов, потом на крупный уральский завод. Попал, как уже сказано, в переплет, но в самом начале войны прощен и снова направлен директорствовать.
Он был властен, нетерпим, не ждал ничьих указаний и не просил советов. Все решал и все делал сам. Его приказы звучали круто, отрывисто, но в этой сжатой отрывистости таился такой волевой посыл, такая спрессованная энергия, что команды его выполнялись мгновенно. Он был, как уже не раз мною сказано, молчалив, до крайности молчалив, однако порой все это сжатое, спрессованное, стиснутое взрывалось в бешеном крике. При этих оказиях он не чурался и мата.
Много писем шло на него, но в Центре его ценили и не давали в обиду. Неумолимый ко всем, он был безжалостен и к себе. Жил как солдат — шинель, гимнастерка, пилотка, табак, котелок. Комнаты не имел, спал в своем кабинете.
И только один человек был ему взаправдашний друг. Звали его Соломон. Друг Соломон занимал на заводе должность начальника производства, но был главным советником Сторожкова во всем — и в жизни, и в бумагах к начальству, и в самых мудреных технических и снабженческих закавыках. Они работали вместе еще с Саратова. Звал Сторожков его запросто — Соломон. Где Соломон? Позовите-ка Соломона!.. Крайне ценил, но потачки никогда не давал. Даже всегда вымарывал из списка сотрудников, которым дополнительно полагались сахар и чечевица. Соломон относился к этому равнодушно — он был вдов, хозяйства не вел.
В ожидании Звонка Тавочка готовила чай, разливала по граненым стаканам, а Сторожков, зарывшись в бумаги, неизменно бросал:
— Рассказывайте!
— О чем?
— Что хотите.
— Ей-богу, не знаю, о чем… Может быть, о кино? — нерешительно предлагала она.
Павел Архипович молчал, и Тавочка начинала рассказ про кино. Про то, как снимают кино, какие бывают режиссеры, актеры, как ужасно пишут сценарии: ты хочешь сыграть вдохновенно, неповторимо, рассказывала она, а сценарий преподносит тебе манную кашу, бесчувственный вздор: нет ни мысли, ни страсти, только слова, слова… Ты ищешь сложностей, полета фантазии, трагедий любви, говорила она, поедая печенье, а тебе…
Он надписывал что-то в своих бумагах, черкал, брал другие и, казалось, не слушал.
— Вам скучно? — спрашивала она.
— Валяйте!
— Не любите вы искусство! — говорила она.
В ответ, продолжая черкать, подписывать, перелистывать, он бросал:
— Отчего? Это дело общественно нужное.
Но как раз такое похлопывание искусства покровительственной ладонью выводило Тавочку из себя, Как? Судить столь небрежно о самых высоких порывах духа? О тончайшем орудии постижения самого скрытого, самого сложного в человеке? О вершинах, что дают силу вновь и вновь слышать, чувствовать то, что забыто, затоптано в суете?
— Не шаманьте! — говорил Сторожков. — Я же сказал, что искусство — дело полезное.
И тут же присовокуплял:
— Но почему я должен заискивать перед ним? Лебезить? Делать умильную рожу? Ну, искусство — и слава богу! Играйте, пишите. Но подлизываться я не хочу.
В другой раз, уже в присутствии Соломона, Тавочка рассказала про лучшую роль, которую она сыграла в кино. Это был образ женщины лет тридцати, замужней, но полюбившей другого. Вот эту-то роль и сыграла Тавочка перед войной, эту беспамятную любовь.
Сторожков, как всегда, молчал: никогда нельзя было взять в толк — слушает он или рассказ впустую летит в облака сквозь форточку.
Но оказалось, что слушает.
— А существует она? — вдруг спросил он, подписывая бумаги.
— Кто?
— Любовь.
Храпова онемела от удивления.
— То есть как?
— А вот так, — сказал Сторожков, выводя наискось обширную резолюцию. — Ее нет! Ее выдумали писатели. Спросите простого, нормального человека: верит он во все эти стоны, о которых вы так хлопочете. Да он понятия не имеет о них, он думает, что, наверно, так принято писать в книгах… А, Соломон?
И друг Соломон, грея руки о синюшный стакан, отзывался:
— Все это не так-то просто, Павлуша… С высоты высокой политики ты, разумеется, прав. Но если попроще, то как же так? Так уж и нет любви?
— Ты-то влюблялся? Томился, как в книгах?
— Как в книгах? Мм… — Соломон призадумался. — Впрочем, однажды было как в книгах…
— Как в книгах! — передразнил Сторожков.
Странный человек этот Сторожков! Завод он знал назубок, был резок, груб, далеко не всегда справедлив. Но когда как-то раз, в ожидании Звонка, Тавочка робко отметила это, он проронил:
— Запомните, девушка: пристрастие к справедливости погубило немало толковых людей. Да и толковые государства тоже, — добавил он, глотнув чаю.
В другой раз после беседы с Голосом он с очевидным восторгом сказал:
— Ну и мужик! Вот уж точно — великое счастье России, что он сейчас у руля. Представляю, что было бы без него! — Он скользнул зрачком по лбу Тавочки, которая мирно ела печенье. — Ваше мнение, девушка? — спросил он.
Тавочка не была приучена рассуждать о Голосе.
— Да, конечно! — согласилась она. И по-женски, с мягкой улыбкой осторожно добавила:
— Только чуточку крутоват.
— «Крутоват»? — Сторожков поднял голову от бумаг. — А без крутости, девушка, невозможно. Мы все родом из ямщиков, нас если не пошевелить — заснем. Хочешь не хочешь, надо трепать по загривку.
Смеется или всерьез? Острый глаз, острая, умная глубина в зрачках. А за ней — сушь, пески да как бы две пальмы на горизонте.
— И тебя потрепали, — улыбнулся друг Соломон.
— А как же! — пожал плечами Павел Архипович. — Потрепали, простили, снова вздуют, снова простят. Процесс! Без него — шиш бы из нас с тобой получилось!
— Но все же лучше без выволочки, — сказал Соломон.
— Ишь чего захотелось! — заметил директор.
После этого вечера Сторожков, сильно занятый, с месяц не звал Храпову на печенье и чай. И вдруг позвал. И тут нежданно-негаданно получился большой разговор. Началось это у них с Соломона.
В его отсутствие Сторожков, учиняя вечерние подписи, проронил о нем:
— Уникальный работник! Замечательный человек!
Он подписал еще две-три бумаги.
— Но не наш! — внезапно дополнил он.
— Это как? — удивилась Храпова.
— Не наш! Не наших корней, — уточнил Сторожков. — Другой души, другой крови. Друг, верный друг… Но не наш! — с искренним сожалением повторил он. — Суть не та. Все не русское… Вот вы тоже не русская, — внезапно заключил он.
— Я?! — изумилась Храпова.
— Вы! Что вы знаете о России!.. Чтобы русского человека расчухать, надо, товарищ Храпова, по проселочкам попылить, да в вагончиках потереться, да в избе вхрап поспать, да по строечкам помотать. — Сторожков был нынче на диво разговорчив и оживлен: завод сдал пять танков сверх плана. — И чтобы жизнь шибанула тебя вперед и назад, и опять вперед и назад, да жахнула в стену так, чтоб кирпич хрустнул.
— Тогда стану русской? — не без сарказма откликнулась Храпова.
— А вы не смейтесь! — сказал Сторожков. — Я очень серьезно.
Вошел Соломон.
— О чем это вы? — спросил он.
Сторожков не ответил. Он извлек из папки очередную бумагу. Прочитал, подписал.
— Скажите, — вдруг спросил он у Храповой. — Чего вы хотите от жизни?
— Хочу, чтобы мне было хорошо! — не без вызова ответила Тавочка. — И всем другим — тоже.
— Это придет! — сказал Сторожков. — Только не так, как вы думаете. Без ансамблей песен и плясок. Аромат будет пестрый. Человек, дорогая актриса, не только герой, но еще и хитрец. Не только святой, но и любит доходики подсчитать. Он — фактура разнокалиберная.
Он помешал ложечкой в стакане.
— Вы ведь из интеллигентов, — отметил он.
— Конечно! — резко проговорила она.
— Оно и видно, — сказал Сторожков.
Вот тут-то Храпова и вспыхнула.
— Послушайте! — в гневе выкрикнула она. — Чем вам не угодили интеллигенты? Почему все вы смеетесь над ними?!
— Что с вами? — обалдело спросил Соломон.
Но Тавочку уже трудно было придержать. Она закричала о том, что мало на свете явлений, подобных русской интеллигенции. Да, ее идеалы, ее нравственные искания, кричала она, могут сегодня казаться наивными, но эта интеллигенция шла на каторгу и на казнь во имя своих идей. Кто, как не русский интеллигент мозгом и кровью пробил путь революции! И мерзкая подлость потешаться над ним и превращать его в олуха и шута.
— Ну, ладно! — сухо проговорил Сторожков. — Дайте-ка мне запрос из Москвы о состоянии наших складских резервов.
Домой ее провожал Соломон. Молча прошли они заводской двор, проходную, подошли к воротам, что вели в былой сарай для дрожек, пролеток и парадных карет. Прощаясь, он ей сказал:
— А знаете, я с вами согласен.
— С чем?
— Мне тоже хочется, чтобы всем было хорошо!.. Но ведь он прав, моя дорогая. Когда всем будет хорошо, то люди все-таки будут мечтать, чтобы было хорошо. Вот ведь в чем гвоздь, моя славная, — сказал Соломон.