Соловеев сдержал слово – он сам привёз гармонь из политотдела дивизии. Газинур чуть не заплясал от радости и тут же побежал в миномётный взвод, к подносчику мин, молодому башкиру Буранбаеву.
– Пляши, Буранбай! – ещё издали закричал он ему. – Товарищ парторг нам гармонь достал!
Широколицый, с узкими чёрными глазами Буранбаев сидел на пороге блиндажа и одну за другой обтирал похожие на больших рыб мины.
– Что ты говоришь, Газинур? – вскочив, сказал он по-башкирски, и его обычно несколько сонное широкое лицо расплылось в улыбке, приобретя сходство с полной луной. – Ты не шутишь?
– Провалиться мне на этом месте, если вру, – лукаво сказал Газинур и уже серьёзно добавил: – Честное слово, не обманываю, Буранбай. Да ещё тальянка!
Газинур знал имя Буранбаева, старинное, трудно произносимое имя – Котлыкыям, но предпочитал называть его попросту «Буранбаем».
– Тальянка? – заволновался Буранбаев. – Вот спасибо товарищу Соловееву, вот спасибо товарищу парторгу! Я ведь с начала войны не играл. – Маленькие глаза башкира блестели, как две чёрные бусинки, на которые упал свет. – Понимаешь, по дороге на фронт услышал однажды тальянку и на полном ходу спрыгнул из вагона… Потом целый день догонял эшелон. Едва отделался нарядом, могли под суд трибунала отдать.
– Чего не бывает в молодости! Так ведь, Буранбай? – покачал головой Газинур и добавил: – Вечером в нашей землянке беседа для бойцов татар и башкир. Тебе говорили?
– Слышал… Это верно, что агитатором назначили тебя?
– Верно, – подтвердил Газинур. – Потому я и пришёл к тебе, Буранбай. Помоги-ка мне, брат.
Буранбаев даже растерялся.
– Чем же я могу помочь тебе, Газинур?..
– Своей тальянкой. – И, словно делясь с ним своей тайной, тихо спросил: – Ты умеешь на лету схватывать мотив? Если я запою незнакомую песню, сумеешь подыграть мне?
– Если ещё не совсем оглох от разрывов мин, отчего же!.. Раньше я быстро схватывал новенькое… Ну-ка, давай!
– Тогда слушай, – и Газинур вполголоса напел мелодию. Покачивая головой в такт песне, Буранбаев слушал.
– Напой-ка ещё разок, – попросил он. – Это немного напоминает баиты.
– Да, и всё же не совсем то. – Газинур снова пропел мелодию, выделяя те места, которые отличали её от баитов. – Вот этого – слышишь? – в баитах нет. Баит – он похож на сумрачную осеннюю Волгу. А мой напев – это Волга весной. В нём майский разлив, сила, радость, уверенность. Постарайся, друг, получше сыграть эти места. Чтоб до сердца дошло… И в сердце чтобы не лежало куском льда, а пело, как первый жаворонок. Постараешься?
Подавшись вперёд, Газинур заглянул в чёрные глаза Буранбаева. Вздумай Буранбаев возражать, Газинур готов был, кажется, силой вырвать у него согласие. Миномётчик усмехнулся.
– Ты, Газинур, как девушка, сгорающая от любви, вытянешь и то, чего не хотел бы сказать… – И уже другим тоном добавил: – Поручил ты мне не простое дело, но всё же я постараюсь, Газинур. – В его маленьких чёрных глазах блеснула искорка удальства уверенного в себе деревенского гармониста. – Пусть не будет больше Буранбай гармонистом, если плохо сыграю. Только принеси поскорее гармонь, надо пальцы поразмять…
Вечером в просторную землянку пулемётчиков потянулись бойцы со всего батальона. Первым с тальянкой под мышкой явился Буранбаев.
– Начинай-ка, Буранбай, песни нашей родной сторонушки, – попросил Газинур, присаживаясь на нары рядом с гармонистом.
Буранбаев прижался к гармони широким, с ямочкой подбородком и, склонив голову набок, перебрал басы. Потом взял несколько аккордов. При первых же звуках Газинур понял, какие руки взяли гармонь. Из-под загрубевших от солдатских трудов коротких, но гибких пальцев миномётчика полилась прозрачная нежная мелодия «Сакмар су».
Газинур ещё не был уверен, придут ли все приглашённые вовремя. А время у солдата очень короткое. Не протянешь, как в деревне, до зари. Но опасения Газинура оказались напрасными. Едва родные напевы долетели до землянок и блиндажей, как бойцы, многие не доужинав, стали группами стекаться в землянку, будто пчёлы на мёд. Те, кто пришли пораньше, поджав под себя ноги, устроились на застланных плащ-палатками нарах, запоздавшие расположились на корточках прямо на полу. Песни не смолкали. «Шугуры», «Зульхиджэ», «Нурия», «Прекрасны берега Белой». Кончив одну, Буранбаев начинал другую. Среди собравшихся бойцов – татар, башкир, казахов, узбеков, чувашей – было немало любителей и мастеров попеть. Положив руки друг другу на плечи, они пели под гармонь, как поют деревенские парни на покосе или в сабантуй:
Если яблоко – пусть оно будет таким,
Чтоб его разделить мы сумели на пять.
Если друг у тебя – пусть он будет таким,
Чтобы жизнь свою мог за тебя он отдать!
В дверях появлялись всё новые бойцы. Пришло несколько офицеров. Им тотчас уступили места на нарах. Увидев офицеров, Газинур порядком оробел. Солдаты – свой брат, ровня, как ни скажешь, не осудят. А офицеры… И чего пришли? Ясно, они не из тех, кто плохо владеет русским языком, а пришли сюда на звуки гармони. То же самое, должно быть, привлекло сюда и старшину Забирова – уж он-то в русском языке, как рыба в воде. Забиров кивнул ему и улыбнулся. Сегодня он совсем не такой мрачный, как в тот вечер. Засунув руки в карманы и чуть улыбаясь, старшина прислонился к стене. Вся грудь у парня в орденах и медалях. Генерал!
– Ну что же ты, разведчик, в рот воды набрал? Поддай жару, товарищ, покажи свою удаль, – обратился к старшине один из бойцов.
Старшина был не из тех, кто заставляет себя долго упрашивать.
Едет храбрый джигит на коне вдоль села,
Как на крыльях несёт его конь.
И когда он натягивает удила,
Конь играет под ним, как огонь…
– Вот спасибо, джигит! Тысячу лет живи! – похвалил тот же солдат.
Пришёл Соловеев и, поздоровавшись, сел рядом с офицерами. Буранбаев перестал играть.
– О-о, да здесь чуть не весь первый батальон! Ну как, довольны? – обнажил Соловеев в улыбке белые ровные зубы.
– Довольны! Довольны! – зашумели бойцы.
– Большое вам спасибо за гармонь, товарищ парторг, – поднявшись, сказал Буранбаев. – Это для нас прямо майский праздник.
Соловеев о чём-то пошептался с Газинуром и встал.
– Начнём, товарищи. – И он сообщил решение партбюро: ефрейтор Газинур Гафиатуллин назначен агитатором для работы среди бойцов, плохо знающих русский язык. – А сейчас, – закончил он свою короткую речь, – предоставим слово товарищу Гафиатуллину. Он расскажет вам на родном языке о славном воине Красной Армии Александре Матросове.
Газинур застенчиво откашлялся – перед такой массой народу ему ещё никогда не приходилось выступать.
– Иптэшлэр[37], – начал он по-татарски, и его лицо покраснело, – вы уже много слышали о храбром сыне русского народа Александре Матросове… Поэтому я не буду много говорить, а, если позволите, спою вам… – И он взглянул на Буранбаева.
Постепенно, как разгорается предрассветная заря, громче и громче звучала тальянка Буранбая, и так же естественно, как льются на заре лучи солнца, слился со звуком гармони задушевный сочный голос Газинура:
В девятьсот сорок третьем году,
Заснеженной зимней порой…
Старинная, знакомая с детства мелодия баитов в сочетании с этими строками заставила слушателей насторожиться. Но в мелодии с первых же звуков появилось что-то своё, особенное, новое. Она казалась и очень знакомой, и вместе с тем такою они её слышали впервые. Чувство это было похоже на радостное удивление, какое охватывает человека, переступающего после многих лет отсутствия родной порог и не узнающего во взрослом юноше своего любимого, оставленного ребёнком сына. Бойцы переглянулись.
У деревни Чернушки погиб
Александр Матросов – герой! —
продолжал Газинур петь, чуть-чуть приоткрывая губы, с проникновенным вдохновением народного певца. Но не скорбь о гибели героя, как в старых баитах, звучала в этих строках, не смиренная покорность перед смертью, а дерзкая, страстная сила, побеждающая смерть.
Не понимая по-татарски, Соловеев вначале недоумевал, почему Газинур вместо обычной спокойной беседы перешёл вдруг на песню. Наверно, это лишь вступление. Но песня продолжалась, и постепенно её мелодия захватила и Соловеева. По серьёзным, сосредоточенным лицам солдат, по углубившимся морщинам, по всё более разгоравшимся глазам, по тому, как разведчик Забиров, положив правую руку на кобуру, подался вперёд, парторг понял, что беседа об Александре Матросове уже давно началась.
У Газинура не было записанного текста. Правда, первые три-четыре строфы он обдумал и выучил заранее, остальные рождались стихийно, как бы сами собой.
Если солдат в наступленье идёт,
Он порывом одним окрылён.
Если за Родину бьётся солдат,
То о смерти не думает он.
Трус – хоть и живёт, он – мертвец.
А батыр – хоть и мёртвый – живёт:
Нет забвенья храбрым бойцам,
Их всегда будет помнить народ…
Это была вольная песня, которая поётся один раз.
Играет гармонь Буранбая. Всё новые и новые строфы рождаются в голове Газинура. Но если бы его прервали и попросили повторить песню сначала, он бы не смог этого сделать. Это была песня о сокровенных чувствах, выливавшаяся из самого сердца.
Народ, многие века боровшийся за свою свободу и независимость, говорит: «Джигит рождается для себя, а умирает за народ». А радуясь храбрости своих дорогих сынов, говорит ещё так: «Храбрый джигит – краса войска».
Таким и был Александр Матросов. За родную страну он не пожалел своей жизни. Но Матросов не умер, он с нами, он идёт в нашей первой роте, наш великий рядовой.
Придёт день, и мы поднимемся, как вода в половодье, и снесём врага…
Так пел Газинур вдохновенно, с разгоревшимся лицом. А когда кончил, в землянке долго ещё стояла тишина.
Нарушил её пожилой боец с коротко подстриженными усами. Поднявшись с пола, он сказал:
– Хорошее слово хоть тысячу раз слушай – не надоест. Спасибо тебе, товарищ агитатор, спасибо за твоё хорошее слово.
Землянка загремела аплодисментами.
Дня через три после беседы, когда Газинур, сидя один в землянке, писал письмо домой, неожиданно пришёл Салим. После того, как Газинур расстался с братом, Салим был здесь единственным человеком, который связывал его с «Красногвардейцем». Понятно, что Газинур встретил нежданного гостя с распростёртыми руками.
– Каким ветром занесло, Салим? Как жив-здоров? Что пишут из колхоза? Садись, садись, земляк!
Немного растерявшись от такого тёплого приёма, Салим сел на краешек нар. Его блуждающий взгляд остановился на прибитом к стене плакате с текстом военной присяги. Салим вздрогнул. Заметив это, Газинур мягко спросил:
– Что, или нездоровится, Салим?
Тот торопливо, дрожащими пальцами отстёгивал крючки шинели.
– Дело не в здоровье, Газинур-абы, – пришибленно заговорил Салим, впервые назвав Газинура «абы». – Не знаю, как и начать… Язык не поворачивается… Слышал, тебя назначили агитатором среди нашего брата. Вот и пришёл…
Газинур хотел было сказать, что он агитатор только первого батальона, но, посмотрев на смятенного обросшего Салима, насторожился и промолчал.
– Насилу нашёл… Командир отпустил только на час… – Вдруг Салим схватил Газинура за руку и умоляюще вскрикнул: – Спаси меня, Газинур-абы! Хотят погубить мою голову… Из-за двух банок консервов… Пожалуйста, поговори с командиром полка… Пусть не передаёт в трибунал… Я не виноват!
Улыбка сошла с лица Газинура, он брезгливо отвёл руку Салима и сухо сказал:
– Расскажи всё толком!
– Ночью было дело… Ну, везли продукты со склада… Дорога плохая… упали, видно, банки-то. Мы не заметили. А командир не верит…
Тяжело, неприятно было слушать этот дрожащий, жалобный голосок. «Дать бы тебе как следует по шее, заговорил бы иначе, да не хочется руки марать», – сердито подумал Газинур.
– И это всё? Ты ничего не скрываешь?
– Хлебом, солнцем клянусь, Газинур-абы. – Салим опять схватил Газинура за руку. – Ты, Газинур-абы, партийный, твоего слова послушаются… Не дай погубить меня, расскажи, как я старался в колхозе…
Газинур хорошо понимал, что Салим говорит не всё, дело, вероятно, не в двух банках. Но почему Салим вместо того, чтобы непосредственно обратиться к своему командиру, пришёл за поддержкой именно к нему? Что у него на уме? На что он рассчитывает?
Чем больше Газинур хмурился, тем жалостнее ныл Салим:
– Газинур-абы, мы ведь из одной деревни, с мальчишек из одного родника воду пили… В одном колхозе… Очень прошу… ради отца, матери…
Газинур встал. Лицо его было суровым, строгим. Он показал на военную присягу:
– Читал?
– Читал, – тихо ответил Салим, вставая.
– И расписался?
– Да… – почти прошептал Салим.
– Ещё раз прочитай. Вот это место.
Салим, не смея возражать, подошёл к плакату.
– Читай!
– «Если же я нарушу эту мою торжественную присягу…» – Салим, весь в поту, запнулся.
– Читай, читай!
– «…то пусть меня…»
– До конца читай!
– «…постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся…» – Салим, склонив голову, зашмыгал носом.
– Ну что ты строишь из себя мокрую курицу? – Газинур едва сдерживал себя. – А если об этом напишут в колхоз?..
Салим пятился к двери, испуганно поглядывая на Газинура, – он понял, что пощады ему здесь не будет.
– Не верю я твоим словам, Салим… Неправду ты говоришь. И командиров своих собираешься обмануть. Не вертись зайцем, будь мужчиной. Иди к командиру и расскажи всё, как есть. Ничего не скрывай. И проси за своё преступление заслуженного наказания. А я… я слова не вымолвлю в защиту человека, который залез в солдатский котёл. Мне стыдно за тебя, Салим.
Салим опрометью бросился из землянки. Газинур долго прохаживался из угла в угол. Рука не поднималась дописать начатое письмо. «Кто поверит, что в нашем колхозе вырос такой негодяй! – думал он. – Морты Курица понятен – это кровный враг советской власти. А Салим?.. Учился в советской школе, вырос в колхозе…» Многого Газинур никогда не ждал от него, но и не думал, что Салим способен пасть так низко. Но, нанизав на одну нить все проступки Салима, совершённые в разное время, припомнив и леспромхозовский сундучок на огромном замке, Газинур уже не удивлялся, что Салим подошёл так близко к краю пропасти. «Впрочем, оно и к лучшему, если стоячая вода потечёт».
Прежнее душевное спокойствие к нему так и не вернулось. Подошедшие товарищи заметили дурное настроение ефрейтора. Газинур не умел и не любил таиться, он тут же рассказал о случившемся. Газинуру и в голову не пришло назвать это беседой о военной присяге, и всё же это была одна из лучших бесед, проведённых агитатором Газинуром Гафиатуллиным.