Выйдя из тёмного, вонючего немецкого блиндажа, Газинур присел на валявшийся поблизости хвост «юнкерса» и жадно, всей грудью, вдохнул прохладный осенний воздух. «Где же твоя головушка? Где ноги? – мысленно поиздевался Газинур, оглядев измятую, обгорелую груду металла. – Один хвост остался, будто от ящерицы…» Газинур звучно сплюнул сквозь зубы и тут же забыл о жалких остатках «юнкерса» – другие мысли и чувства переполняли его.
На этот раз их полк не ограничился тем, что отразил вражескую атаку, но и сам поднялся в контратаку, на плечах противника с боем ворвался в его траншеи и закрепился там. Потеряв удобные позиции, откуда отлично просматривалось расположение наших батальонов, гитлеровцы двое суток непрерывно контратаковали высоту, пытаясь занять её снова. На третий день они выдохлись и затихли.
– Есть такое дело! Зарылась гитлеровская лодка носом в песок, – сказал Газинур, поглаживая, как живое существо, ствол пулемёта. – Теперь надо приниматься за работу.
Он поплевал на ладони и взялся, как бывало в колхозе, за лопату. Батальон ночь напролёт углублял траншеи, укреплял блиндажи, огневые точки, переделывал амбразуры, обращённые у врага на восток, – приспособляя их для стрельбы на запад. Солдатская жизнь – это непрерывный тяжёлый труд. Руки, всю ночь перекапывавшие землю ломами, железными лопатами, кирками, болели так, что их трудно было поднять, а с рассветом эти руки должны уже будут взяться за автоматы, пулемёты, миномёты. Газинур не остыл ещё от горячки боя и потому не испытывал пока той острой тоски по раненым и погибшим товарищам, которая охватывает после боя сердце каждого солдата. Тоска эта пришла к нему несколько позднее. Сейчас он жил лишь радостью победы! Ни бессонные ночи, ни натруженное тело, ни перевёрнутая, взрытая земля, ни искорёженные орудия, танки, автомашины – ничто не могло омрачить его светлого настроения.
– Правду говорят, что победителям всё представляется в радостном свете… – невольно улыбнулся Газинур.
Мимо Газинура прошёл боец Иванов, он принёс с кухни обед. Вкусный запах супа приятно защекотал ноздри. Газинур поднялся и, взглянув в сторону противника, повёл бровью: «Праздник-то на нашей улице, господа…»
В блиндаже Иванов, как всегда, расставил на шершавом столике шесть котелков – на весь расчёт.
Четыре котелка сразу же оказались в руках их владельцев. Два осиротело стояли на столе. С краю стоял котелок старшего сержанта Степашкина с выцарапанной меткой «А. С». Газинур взглянул на него, и сердце его дрогнуло, ложка упала на пол. Он тяжело передохнул, отодвинул свой котелок и, опустив голову, вышел из блиндажа.
Вот опять сидит Газинур на помятом хвосте «юнкерса». Небо синее и глубокое, будто озёрная гладь.
Только вдали плывёт по-весеннему лёгкое, белоснежное облачко. Тепло, даже спину припекает. Этот ясный, тёплый осенний день действует на Газинура успокаивающе. Когда он ещё ходил пастушонком, он так же вот, если, бывало, найдёт на него невесёлое настроение, пристраивался где-нибудь на солнышке, в укрытом от ветра месте и замирал в неподвижности, следя за лениво передвигавшимися коровами, козами и овцами. Постойте-ка, а с чего это вдруг Газинуру, опечаленному гибелью боевых друзей, пришли на память далёкие дни детства? Что общего между тем давно прошедшим беззаботным временем и его теперешней суровой солдатской жизнью?
Было начало весны. Однажды Газинур, карауливший стадо, заметил в небольшом озерке, полном талой воды, одинокого дикого гуся. Бедняга печально кричал и, запрокидывая голову к синему небу, словно искал там друзей. Проплывёт немного и снова испускает протяжный, жалостный крик, и снова изгибает шею, смотрит в пустое небо. Три дня метался он в тоске. «Заблудился, бедный», – подумал тогда Газинур. Он бросал в воду кусочки хлеба, но дикий гусь и не взглянул на еду. На четвёртый день он сделал последний круг по уже убывавшей воде и, тоскливо закричав, улетел вдаль. И Газинур долго, со слезами на глазах, провожал его взглядом. А спустя несколько дней по другую сторону озерка, в мелколесье, на мокрой земле, Газинур нашёл его пару. Подстреленная гусыня лежала мёртвая, раскинув крылья.
Тёплый весенний ветер высушил слёзы, а вот запавшая в сердце боль осталась и ожила через много лет.
Газинур закурил. Неподалёку бойцы углубляли траншею. Работа кипела. Ближе других стоявший к Газинуру пожилой солдат вдруг перестал копать, взял в обе руки свою железную лопату, повертел её и сразу как-то притих, – должно быть, прочёл чьё-то вырезанное на черенке имя. Плечи у солдата странно опали, будто на них взвалили непосильную ношу. Поглощённые работой, его соседи даже и не заметили этого, а Газинуру было так понятно, что испытывал солдат. Он тяжело вздохнул и прикрыл рукой глаза. «Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!» – прозвучало в его ушах как бы издалека. Газинур вздрогнул, отнял руку, которой прикрывал глаза. Ему хотелось сказать что-то такое, что сделало бы пережитое им понятным для всех, но он не сказал ничего. Есть чувства, которых не выразишь словом. Они таятся в крови человека, в самом биении его сердца, в каждом его вздохе, эти простые, ясные чувства сыновней любви к матери-Родине.
Газинур услышал шаги и обернулся. К их блиндажу приближался почтальон.
– Гафиатуллин, что задумался? А ну, пляши, с тебя причитается, – привычно весело сказал он. – Получай письмо от своей Миннури.
Чёрные глаза Газинура заблестели и стали, кажется, ещё больше.
– Где? Где? Давай скорее, родной!
Газинур тут же разорвал конверт. В письмо был вложен обрывок зелёной нитки. Лицо Газинура осветилось довольной улыбкой.
– Эй, эй, товарищ почтальон! – позвал он ещё не успевшего далеко отойти почтальона. – Постой, постой-ка! Видишь нитку?.. Миннури прислала… Я сам писал, чтобы прислали. Хе, ты смотри-ка!
Газинур растянул нитку перед глазами ничего не понимавшего почтальона.
– Видишь, родной, каким стал! А ну-ка, дай твой карабин. – Приложив нитку к карабину, Газинур заговорил ещё возбуждённее: – Ого, куда тянется, курносая кнопка! С карабин ростом. Гвардейцем становится ведь, а?
Почтальон понемногу начал улавливать смысл его бессвязных слов:
– Сынишку измерили, что ли?
– Ну да. Младшенького. Ещё и не видел его. Я ушёл в армию, а он родился… на четвёртый день. Хе, ты только посмотри на него – с карабин ростом!..
– Ну ладно, ефрейтор, – почтальон прихлопнул рукой по сумке, – тут и для других ещё радостей много. Я пошёл.
– Порадуй, дорогой, порадуй людей, – Газинур от души пожал руку почтальону. – Спасибо, брат, благородная у тебя служба.
Газинур снова уселся на хвост «юнкерса» и принялся читать письмо. Начиналось оно так: «Большой вам привет, пишите ответ…» В левом уголке Миннури мелким ровным почерком наискось написала:
По утрам я солнца ожидаю,
Вечерами встречи жду с луной…
Как луну и солнце, жду письма я
От тебя, мой Газинур родной!
И в правом уголке тоже песня:
Я любимому письма шлю,
От него получаю вести.
Он на фронте, а я в тылу,
Но сердца наши бьются вместе.
На полях цветным карандашом расписаны цветы. «Самига рисовала!» – обрадовался Газинур и стал читать письмо.
«…Сердце моё, Газинур! Ты, верно, там, среди огня, тревожишься о нас. А мы все живы и здоровы. Умоляю тебя, не тревожься. Если бы ты увидел твою Самигу и Мударриса, то не узнал бы их: они такие большие, такие умницы. Однажды Самига видела тебя во сне. Как проснулась, заплакала: «Где, говорит, мой папа? Он же вернулся…» И как завидит в окно кого-нибудь в шинели, прыгает от радости: «Наш папа вернулся! Папа вернулся!» – и бежит на улицу. Если напеку оладий, говорит: «Оставлю папе, он любит оладьи». Сейчас она сидит на другом конце стола, морщит свои губки, пишет тебе письмо. Мударрис рассматривает книжку. Спрашивает: «Мама, а почему не нарисовали здесь танк?» Младший наш спит у себя в люльке. Ты писал, чтобы я измерила его рост и прислала тебе, – посылаю. Чего ты только не придумаешь, Газинур! Как получили твоё последнее письмо, Самига и Мударрис каждый день измеряют рост Анвара – целую катушку ниток извели. Сегодня прихожу с работы – они бегут навстречу, прыгают от радости: «Мама, мама! Анвар сегодня большой вырос… Скорее пиши папе письмо». Посмотрю на них – и всякая усталость забывается.
В колхозе почти не осталось мужчин, так что работы нам хватает. Меня назначили в транспортную бригаду бригадиром. День и ночь возим зерно в Бугульму. Задание уже выполнили. Сейчас ссыпаем дополнительное зерно в счёт фонда обороны. Я тоже сдала двадцать пять пудов.
Отец работает на току. Старый человек, временами прихварывает. Он очень сдал за эти два года, Газинур. Ты не сходишь у него с языка. Говорит: «Только бы дождаться Газинура, тогда можно и умереть». Когда Мисбах-абы возвратился из госпиталя, мы поставили его завхозом. Он частенько заходит к нам. О тебе он всегда отзывается с похвалой.
Сабир-бабай и дед Галяк каждый раз, как встречают меня, спрашивают: «Миннури-килен[35], нет ли писем от нашего Газинура?» Когда Сабир-бабай узнал, что ты получил медаль, то принёс ребятам гостинцев, гладил их по головкам и всё приговаривал: «Будьте такими же, как ваш отец. Медаль дают только тем, кто показал себя героем». Хороший он старик, и дети его очень любят. Гарафи-абзы тоже всё время о тебе расспрашивает. Он работает бригадиром. Очень старается и очень со всеми обходителен. Сам знаешь, каким он был слабохарактерным, военные годы сильно изменили его. Альфия ведёт две работы: счетовод и звеньевая. От её коротышки Хашима письма приходят часто, и он получил награду, только какую, не написал. Получили известие от Ханафи-абы. Он где-то в партизанах. Все мы очень беспокоимся, почему нет писем от Гали-абзы. Старики говорят: «Должно быть, послали его на очень большое дело, некогда ему писать. Но сам он жив и здоров». Мы тоже так думаем.
Газинур, джаным, ты просишь, чтобы я не ленилась писать о колхозниках-односельчанах. Да разве я поленюсь! В начале прошлого месяца умерла бабушка Гандалиба. Жена Гарафи-абзы, Бибигайша-апа, родила мальчика. Дочь Галима-абзы из «Алга», Сания, переехала к нам учительницей. Была свадьба Рашиды, дочери Гыльфана, – она вышла замуж за вернувшегося после ранения комбайнера Муртазу. Как видишь, жизнь в колхозе не останавливается, несмотря на войну и свадьбы справляем, и дети родятся. Эх, Газинур, если бы ты вернулся, то не узнал бы своих земляков. Самые дряхлые старухи, которые раньше и со двора-то не выходили, сейчас вовсю стараются. Кто вяжет для фронтовиков носки, кто варежки, кто вытаскивает из своих сундуков что есть поценнее и сдаёт в фонд обороны. Наши отец с матерью тоже не остались в стороне… О молодых уж и говорить нечего. Ложимся ли мы, встаём ли поутру, – думаем только о вас. С мыслью о вас принимаемся за работу, с мыслью о вас трудимся, с мыслью о вас возвращаемся домой. Мы все свои силы отдаём для победы, Газинур…
…Газинур, милый! Забыла написать. В колхозе нашем произошло прескверное событие. Ты, наверное, помнишь Морты Курицу, которого посадили в тюрьму за порчу колхозных лошадей? Этот пройдоха вдруг объявился в колхозе. Как приехал, всюду стал расписывать, будто он с фронта, получил ранение. Начал задираться: «Тогда, говорит, напрасно погубили мою головушку. Теперь я доказал на войне свою честность, в огонь и в воду лез, не жалея жизни…» А сам в страдные дни, когда каждый готов на сорок частей расколоться, только и знает, что требует от колхоза то одно, то другое. «Не хотите, говорит, уважать фронтовиков, так я вас заставлю». Чуть не избил председателя, спасибо, народ не дал. Взбеленившись, он хотел поджечь колхозные амбары. Мы поймали его на месте преступления. Он отстреливался, и всё же ему не удалось уйти из наших рук. На суде открылось, что он всё врал. Оказывается, он и не нюхал фронта. Это ему, бандиту, дружки сломали руку. А в колхоз вернулся по подложным документам… Суд приговорил его к расстрелу…»
– Собаке собачья смерть! – вырвалось у Газинура.
«Если бы гитлеровцы дошли до «Красногвардейца», они бы наверняка сделали этого ублюдка Морты своим холуем – старостой или полицаем», – подумал Газинур и от одной этой мысли пришёл в ярость. Но по мере того, как читал дальше, лицо его всё более прояснялось. Когда же Газинур узнал, что деда Галяка назначили бригадиром молодёжной бригады, он от всего сердца рассмеялся.
В конце Миннури снова писала о себе, о детях. Газинур таял от её ласковых строк и на радостях даже не заметил подошедшего старшего лейтенанта Григорьяна. Он опять растянул нитку и, держа её за один кончик, чуть склонив голову набок, мысленно любовался сыном: «Нет, глядите-ка на него, как вырос, а? Не смотрит, что война. За уши мать его тянула, что ли? Ай да парень, вот герой!»
На лице Газинура было столько счастья, что Григорьян не выдержал и рассмеялся.
– Ты что это, дружище, шить собираешься? Не рановато ли браться за иголку с ниткой? – пошутил он.
Газинур вскочил с места.
– Не угадали, товарищ старший лейтенант. Этой ниткой жена измерила сынишку и в конверте прислала мне. Вот взгляните, товарищ старший лейтенант, – уже с карабин… Через несколько лет настоящий арагацкий орёл будет.
Григорьян захохотал. Ему, холостяку, не совсем понятно было чувство отцовской радости, с какой Газинур смотрел на какую-то нитку.
– Никогда не думал, что ты можешь быть таким нежным отцом, Газинур…
– Попробуйте женитесь, товарищ старший лейтенант, тогда по-другому запоёте.
– Сначала надо закончить войну, Газинур, – уже без смеха сказал Григорьян. – Никто за нас воевать не будет. Ну, что новенького заметил у противника?
Газинур спрятал письмо в карман.
По ходам сообщения они вышли к передовой. Немецкие позиции, расположенные внизу, были отсюда как на ладони.
– Вон видите сгоревший танк? Правее два пальца, дальше двести – немцы роют дзот, – доложил Газинур.
Григорьян поднёс бинокль.
– Верно.
– Ориентир два – дерево со сломленной макушкой. Левее три пальца, дальше сто пятьдесят – пулемётная точка.
Григорьян спросил, не отнимая бинокля от глаз:
– Откуда ты взял, что пулемётная точка? Я ничего не вижу.
– Ночью этот пулемёт вёл огонь. В ленте попалась трассирующая пуля. Я хорошо засёк место.
Григорьян нанёс на карту всё сказанное Газинуром и приказал непрерывно наблюдать за противником. Но, сделав несколько шагов, вернулся.
– Стало быть, арагацкий орёл говоришь, а? – похлопал он Газинура по спине.
– Так точно, товарищ старший лейтенант, арагацкий орёл!